412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Поколение » Текст книги (страница 6)
Поколение
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:12

Текст книги "Поколение"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)

7

Пахомов сразу узнал флигелек Ивана Матвеевича, хотя многое изменилось за эти годы в рабочем поселке. Молодой таксист, который привез его сюда, даже не слышал, что когда-то поселок называли Растащиловкой. Теперь это была заканальная часть города, потому что здесь прорыли канал и, насыпав плотину, соорудили огромное водохранилище. Многоэтажные дома обступили поселок, и по всему было видно, что они скоро совсем выживут маленькие, почерневшие от времени домики. Об этом говорила не только широкая современная автомагистраль (она рассекла поселок на неравные части), но и сами обветшавшие, покривившиеся домишки.

Подворье же Ивана Матвеевича выглядело ладным и крепким, все здесь было исправно и ухожено: и сам флигелек и небольшой сад, по-осеннему догоравший за аккуратным заборчиком. Флигелек стал, пожалуй, ниже, будто врос в землю, и Пахомову подумалось, что, наверно, сейчас он увидит самого хозяина, который состарился и так же начал врастать в землю.

Степан потянул за узелок сыромятного ремешка, звонко брякнула щеколда, и калитка распахнулась. Некогда выложенная кирпичом дорожка к крылечку теперь была покрыта бетоном. Из кустов малины вынырнул малыш лет пяти в синей матроске, встал на бетонке, загораживая путь.

Пахомов, присев на корточки, спросил:

– Здесь Митрошины живут?

– Дедуля! – закричал малыш, явно призывая на помощь. Тут же объяснил, желая скрыть испуг: – У нас здесь дедуля Митрошин, а мы с папкой и мамкой Михеевы.

– Ну, здравствуй, маленький Михеев, – протянул ему руку Степан.

– Я не маленький, – обиженно надул щеки мальчонка, пряча руки за спину. – Меня Игорем зовут.

– Извини, Игорь Михеев, конечно, ты не маленький. А знакомиться все же давай. Степан Пахомов.

– Это кто же тут к моему внуку в друзья набивается?

Пахомов распрямился. Перед ним стоял старик Митрошин.

– Иван Матвеевич… – шагнул к нему Степан, еще не веря, что этот ссохшийся, костлявый человек, в котором бог весть как душа держится, и есть Иван Матвеевич Митрошин, лучший на свете слесарь, каких уже теперь, наверное, и нет.

– Степка… – простонал старик. – Никак и вправду Степка! – Его сухая, продубленная временем кожа на лице задергалась, а глаза вдруг заблестели слезой.

Пахомов осторожно обнял старика за худые плечи, боясь повредить в нем что-либо.

– Откуда ж тебя лихоманка принесла? Слышал, ты там высоко, в Москве… – Иван Матвеевич отстранился от Пахомова, но рук не отрывал, моргал слезившимися глазами. – Да не бойся, не рассыплюсь, скрипучее дерево долго живет. А я слышу, клямка на калитке бряцнула. Игорьку говорю: бежи, мамка должна уже с работы… А оно вон какой гость залетел! Ну, чего ж мы стоим? Приглашай, Игорек, дядьку Степана в дом. Приглашай.

– Да не суетитесь вы, Иван Матвеевич… Здесь и присядем, вот на крылечке…

– Ой, Степка!.. А ты вроде как бы подрос!

– Неужели?

– Нет, ей-богу. Ты ж был – во! Когда еще на сборку ко мне приходил… Я на тебя вот так глядел. А теперь?

– Время и вырасти, Иван Матвеевич.

– Оно и вправду… А зачем же на крылечке? – Иван Матвеевич пригреб к себе внука. – Тогда уж в сад. Я тут вот живу. С весны и до белых мух. А в хате воздуху не хватает.

По бетонной дорожке они прошли садом к деревянной беседке, выкрашенной охрой; беседку тесно обступили развесистые яблони. У входа, будто на часах, красовались две молоденькие сливы. Степан залюбовался ими.

– Игорь родился, – потрепал внука по голове Иван Матвеевич, – я и посадил их. В этом году рясно цвели.

«Как выросли деревья, – думал Пахомов, – как выросли, ничего не узнать! И только ли сад? Бегали здесь две девчушки, а теперь – Игорек. Растет человек. Сменит на земле деда. Дождался Матвеич мужика в доме. Не сына, так внука, все равно своя кровь».

– Заходи в мои хоромы, чего стоишь?

– Дай осмотреться, Матвеич.

– Ну осмотрись, осмотрись… А мы с Игорем пока сообразим на стол. Без хлеба и соли нет разговору.

Пахомов, вспомнив, открыл портфель, выставил на стол бутылку.

– Напрасно ты это, Степа… – посовестился Иван Матвеевич.

– Вез специально для этой встречи. В дороге покушались, но сберег.

Иван Матвеевич взял бутылку; отстранив ее на вытянутую руку, с непонятной усмешкой стал рассматривать нарядную этикетку.

– Умеют же, сукины дети…

– Наша, хлебная. За границу идет.

– Ишь ты! – смутился Иван Матвеевич. – Вроде, значит, наших машин в экспортном исполнении. Так, так… А мы тут и простой обходимся. – Он помедлил, будто что-то припоминая: – Хотя чего ж удивляться? Всегда хозяин готовил для базара что получше. Закон рынка: сам бы пил, да деньги нужны.

Они уже сидели за столом, и Степан долго не угадывал в своем собеседнике степенного и рассудительного Матвеича.

– Как бы мы, старики, ни ругали теперешнюю молодежь, а она все равно ближе нас к новой жизни. От вас зависит, какая жизнь дальше будет. Не знаю, может, ты теперь и избаловался там, в Москве, но я тебя всегда уважал. Тебя и Мишку Бурова. Честно относились к делу.

Лицо Матвеича, иссеченное глубокими морщинами, казалось совсем чужим, но вот Степан глянул на него сбоку – проступили черточки того человека, которого помнил. Узнавание началось с теплых ручейков у острых серых глаз, а затем и самих глаз, которые все время тревожно покалывали Степана. Пахомов понимал: еще немного посидят они вот так, и он привыкнет к этому худому, костлявому старику, к его голосу.

– Молодые завсегда лучше стариков. Было бы наоборот – остановилась бы жизнь.

Напрягались на иссохшей тонкой шее Матвеича жилы. Он вытянул перед собой на столе руки со сжатыми в кулаки ладонями. Степан вроде на какой-то картине видел и эту напряженную, хищную позу и эти тяжелые, точно из чугуна, руки. Да и все, что говорил Матвеич, ему было знакомо, только молодых чаще всего защищали сами молодые, а здесь это делал старый человек.

– Мне в своей жизни, Степка, всего жалко: и то, что я уже не могу дело делать, как раньше, и то, что вот выпил с тобою две рюмки, а третья для меня уже будет лишняя… Жалко, что желаний во мне осталось ой как много, может, еще на целую жизнь, а моторесурс мой выработался. Сдается, природа что-то тут с человеком недоделала, раз такая неувязка.

Матвеич говорил уже в том полушутливом тоне, когда он хотел вывести из равновесия собеседника, заставить его открыться, а затем острым словцом и необычным вопросом метко сразить. Пахомов вспомнил эту словесную дуэль-игру, которую он называл для себя игрой в «кошки-мышки», где кошка всегда Матвеич, и ему захотелось подыграть старику.

– У одного моего друга писателя на этот счет есть своя теория. Он называет ее «законом жизни» и уверяет, что каждому человеку отпущен определенный лимит на все: на работу, на любовь, на сладкую еду и выпивку. Если не пьется, то, значит, свою цистерну уже выпил. По его теории, многие творческие люди расходуют талант в первой половине своей жизни, а потом умирают – физически ли, духовно… И только немногим, гениям, таким, как Толстой, этого запаса хватает на всю жизнь.

– Не знаю, как для вашего брата писателя, – усмехнулся Матвеич, – а для нас, смертных, «закон жизни» твоего друга подходит. Особенно с цистерной. У каждого она своих размеров. – И он засмеялся.

Матвеич вытер заскорузлым, темным кулаком слезы, заботливо пододвинул Степану закуску и, помолчав, спросил:

– Ну, а ты еще не израсходовал свой писательский лимит? Книжки твои у меня все там, – кивнул в сторону дома, – все, какие присылал…

– Да как тебе сказать… Все еще сильно сомневаюсь, есть ли он у меня вообще. Вот взялся за новую вещь, а страх подмывает… Тут-то и окажется, что никакой я не писатель и вот уже два десятка лет занимаюсь не своим делом…

Пахомов, будто споткнувшись, замолчал, пораженный неожиданной для себя откровенностью. Никогда, никому этих сомнений не высказывал, хотя они все чаще и чаще посещали его. Думать – это только догадываться, а сказать кому-то – подтвердить догадку. Но чего испугался? Ведь он не боится своего открытия. Не боится, потому что слишком серьезно относится к писательству. Только странно, почему он говорит это старику Митрошину? Не Михаилу, а ему.

– Вот такая штука со мной, Иван Матвеевич, происходит…

– Такое у всех бывает, да не все в том признаются, – спокойно отозвался Матвеич, и Пахомова сразу же успокоил его участливый тон. – Через мои руки, ты знаешь, сколько машин прошло, а все одно: идет на заводе новая турбина, а я волнуюсь, как невеста перед выданьем. Пойдет, не пойдет? Раз человек сомневается, значит, он живет. Я так понимаю и твою робость перед новым делом. Хочешь сделать лучше, чем раньше, а сможешь ли?

– Меня страшит даже не это, я не думаю про «лучше», про «хуже», как выйдет, так и выйдет. Просто не знаю, как это делается. Написал четыре пьесы, а вот спроси меня, как я это делал… Ничегошеньки не знаю. Сажусь за стол, гляжу на чистый лист бумаги… Оторопь берет! Как же я переплыву эту реку? Потону, обязательно потону. Но кидаюсь и плыву… Так пишу каждую вещь, и страху у меня все больше. Меньше боялся, когда писал первую. Кажется, тогда я вообще ничего не боялся. Я все знал и все мог…

Наверно, Матвеич заметил в лице Пахомова такое, что заставило его настороженно замереть.

– И что же это за жизнь под таким страхом?

– Не знаю…

Они оба замолчали, будто каждый стал разгадывать: а действительно, что ж это за жизнь, если человек делает не свое дело? Может, это и не жизнь, а вечная езда без билета, под страхом – сейчас тебя поймают и высадят из поезда, сейчас… Впрочем, так думал только Пахомов, это были его «накатанные» мысли, а Матвеич, глядя на растерянное лицо Степана, знал, что непременно и тут есть какой-то выход, вот какой, пока не видит. А он есть. За свою долгую жизнь уверовал, что выход есть из любого положения, только не всегда сразу открывается людям. Он знал еще и другое: не всякая тяжелая и изнурительная работа в тягость. Бывает, человек и страшится и проклинает свою работу, а по-другому жить не может и не хочет. С советом к таким людям спешить не надо, хотя они его и просят. Вот Матвеич только и спросил, что это за жизнь, а отвечать должен был сам Пахомов. Ведь разговор шел о его жизни.

Уже не раз вбегал в беседку Игорек и оглашенно кричал:

– Так ее же нет там!

– Иди, иди, встречай мамку, – ласково выпроваживал внука Матвеич. – Она же не знает, что у нас гость.

Игорь срывался с места и убегал, но вскоре вновь являлся.

– Дедуля! Ее нет!

– А ты подожди.

– Я уже ждал.

– А ты еще…

Игра доставляла большее удовольствие деду, чем внуку. Внук уже злился, кричал:

– Дедуля! Обманывать нехорошо!

А Матвеич ласково трепал темной ладонью вихры Игоря, легонько подталкивая его из беседки.

– Кто ж ей скажет? Она идет и не знает…

И мальчик вновь убегал. Проводив его долгим выжидающим взглядом, в котором было столько любви, тепла и стариковской надежды, Матвеич повернулся к Степану.

– А ты обзавелся?..

Степан покачал головой, и с морщинистого лица Матвеича сошла улыбка.

– Это совсем не дело! – Он недовольно засопел, поерзал на лавке, будто сейчас обнаружил, что она слишком жестка для него, и тут же вскинул голову, сердито уколол вопросом: – Почему ж так? Не бобылем же ты жил все эти годы?

– Не бобылем… – выдохнул Пахомов и понял, что должен отвечать Матвеичу и на этот тяжелый вопрос.

– Ты меня, Степа, извини, я по-стариковски…

– Ничего, Матвеич, вопрос по существу. Были бы живы родители, спросили бы строже.

– Я потому, что без детей жизнь вроде бы пустая выходит.

– Может, и пустая, да не сразу это человек понимает, а когда поймет, то и поправить уже трудно. Ты же, Матвеич, знаешь, что у меня с семьей здесь получилось. Ну вот отсюда все наперекосяк и пошло.

– Знаю. Дурака ты свалял тогда, Степка. Елена-то Сергеевна оказалась самостоятельной женщиной. И дело знает и жизнь свою устроила не хуже, чем у людей. Она у нас и на заводе первая и по общественной линии. Всегда в президиуме… мужу своему не уступает. Так что, со стороны, пара из них хорошая получилась. Володька Прокопенко ведь долго ее обхаживал. Уже и на заводе не работал, а все на наши вечера в клуб приходил. А теперь вот и сына растят, и все как у людей. Жизнь – она штука такая, ее ведь люди сами своими руками… А ты ее-то, Елену Сергеевну, видел?

– Видел.

– Ну и как?

– Не спрашивай, Матвеич…

Матвеич, отстранившись, посмотрел на Пахомова, погрозил скрюченным пальцем.

– Ох смотри, Степка, второй раз с жизнью не шутят.

– А я и не шучу, – резко ответил Пахомов. – Хватит, пошутили.

Матвеич настороженно распрямил спину, и Пахомову показалось, что его острые плечи, выпиравшие из-под домашней вязки свитера, заскрежетали, как дерево. Помолчали, прислушиваясь друг к другу.

– У меня тоже одна жизнь…

– А у нее?

– И у нее одна.

– А у ее сына?..

Пахомов отодвинул тарелку, отвернулся, не выдержав взгляда сердитых немигающих глаз Матвеича.

– Не знаю…

– А знать должен.

Пахомов понимал, что сейчас он пытается доказать то, что не доказывают, а делают. Доказательства этому нет. Нельзя свое счастье строить на несчастье других, но ведь нельзя и свое несчастье выдавать за счастье. Это тоже безнравственно. Кто тогда ошибся, кто был виноват, уже не имеет значения. Сейчас все дело в том, можно ли исправить ту ошибку. Он уверен – можно! Если и она так думает, то кто же их должен судить? Они сами себе высшие судьи, и только им решать: жить в неправде и обмане, которые открылись, или взорвать мнимое благополучие. И он смотрел на Матвеича, широко открыв глаза, ждал благословения своего уже решенного шага. Матвеич молчал, непреклонный в своем осуждении, и они уже оба знали, что не уступят друг другу, потому что не только по-разному думают и оценивают одни и те же вещи, но и потому, что по-разному прожили свои жизни. Один уже был у заката, другой только-только миновал полдень.

8

В беседку ворвался Игорек.

– Она уже пришла!

Пахомов поднялся из-за стола, готовый встретить молодую хозяйку, успел изобразить на лице смущенно-виноватую улыбку. Порог переступила высокая, дородная женщина, крепкий румянец заливал ее щеки. Она улыбнулась улыбкой Игорька.

– Так вот он какой, дядя Степан, – протянула пухлую, влажную руку. – А я вас припоминаю…

Такой же южный говор был у тети Натальи, ее матери, и это словечко «припоминаю» – тоже ее. А лицом и статью дочка скорей в отца. Матвеич ведь еще и в свои сорок, каким его впервые увидел Пахомов, был видный, из тех, кого называют «гренадер, да и только». Под испытующим взглядом Пахомова женщина смущенно замолчала, словно ее смелости хватило лишь на две фразы, и Степан тут же пришел на помощь:

– Старшая?

– Нет, Нина у нас младшая, – отозвался Матвеич и тоже почему-то встал из-за стола. – Старшая Люся. Они с мужем как закончили техникум, так и уехали в Сумгаит. Там живут. Двое детей. Я уже трижды дед. Нина у нас вылитая мать. Наталья перед войной вот такой же была…

Матвеич так трогательно и ласково посмотрел на дочь, что у Пахомова дрогнуло сердце. Любит же свою Наталью! Перенес любовь на дочь и уверовал: она вылитая мать.

Когда Нина ушла в дом, забрав с собой Игоря, Пахомов стал собираться. Матвеич поднялся и придержал его за рукав:

– Давай хоть сад тебе покажу, если уж в дом не пошел. Ах, нет моей Натальи, а то б она тебя вот так не отпустила…

И в этих словах старика Степан услышал такую тоску, что ему стало стыдно и за то, что не вошел в дом, и за то, что сидел битый час, говорил и все думал о себе, а надо было порасспрашивать Матвеича, как ему живется-можется, надо было хотя бы самому догадаться походить по его саду.

Он стоял перед худым, костлявым Матвеичем, смотрел в его лицо, иссушенное, обтянутое тонкой, будто пергамент, кожей, и его окатывали волны жалости к этому износившемуся на войне и работе дорогому человеку…

Они шли по саду, и Матвеич, останавливаясь у каждого дерева, ласково брался за ветви, ствол и с той же защемившей сердце Степана улыбкой, какой он смотрел на дочь и внука, рассказывал:

– Вот тут у меня на одном корне четыре сорта яблок. Это пепиновка. Это шафран. Видишь, кольцо? Пощупай, вот отсюда прививка пошла. Вымахала, а ей только четыре годка.

Пахомов ощупал холодный нарост коры вокруг мощной ветви, и они перешли к яблоне, на которой, несмотря на позднюю осеннюю пору, еще висело десятка полтора крепких, будто взявшихся изморозью яблок.

– А это, – заговорщически блеснул газами Матвеич, – своя живая лаборатория. Тут я, как твоя Елена Сергеевна в нашем цехе, вовсю химичу. Сергеевна облепила наши машины всякими датчиками и проводами, как космонавтов, ну, а я обхожусь здесь по старинке вот этим. – Он тряхнул перед Степаном твердыми, похожими на узловатые ветви руками, присел на корточки. – Гляди, что я тут нагородил. Корень, значит, у этой яблони от дичка. Сам в лесу нашел и посадил. На него привил культурную яблоню. И вот получился зимний сорт.

Уже отошли от дерева, а Матвеич, оглядываясь, все приглашал Степана полюбоваться чудом.

– Ей восьмой годок. Только-только в силу входит. А яблок крепкий, до самых морозов держится. Видишь, уже лист почти облетел, а они как привязанные. И яблоки хорошие.

У маленького деревца, похожего на колючий кустарник, снова присел.

– Японская вишня. Когда цветет, вся, как невеста, с головы до ног в белом. А ягоды!.. Веточки прямо к земле льнут. С такой крохотули – больше ведра. – Он сгреб негнущимися пальцами жухлый лист и сухую траву под комлем, ласково погладил приземистый, весь в узловатых наплывах ствол вишни. – Дыши, родная, дыши.

В конце сада указал Пахомову на крохотную площадку, где было разбито несколько грядок, – экспериментальный огород. Тут как раз и выращены те самые помидоры и огурцы, что ему понравились за столом. Матвеич неожиданно распрямился перед Степаном, стиснул его твердыми, как железо, руками за плечи:

– Слушай, Степка, я так жалею, что ты не видел эту красоту на грядках. Ну что б тебе хоть на полмесяца раньше приехать? Не успеваем мы ничего в этой жизни, не успеваем.

Старик отвел от Степана руки и умолк, спина его вновь согнулась, глаза потускнели. «Стар Матвеич, стар, – с тоской подумал Пахомов, – только бодрится, а сам уже…»

Мысли Пахомова перешли на отца. Смутно помнил его: проступал перед ним, как сквозь какую-то размытую дымку. Он был там, далеко, в самом начале его жизни. Стоял, одинокий и недоступный, отгороженный от него целой Степановой жизнью, и к нему никак нельзя было подойти, потому что между ними был Матвеич, живой Матвеич, через которого шла эта связь от отца к нему.

Мысль эта уже не раз посещала Степана, но сейчас она явилась ему в какой-то обнаженной и жестокой непоправимости. Он своей непутевой и несуразной жизнью обрывает вечную связь, ту нить пахомовского рода, которая, может быть, завязалась в далекой сшибке славян, скифов, половцев, печенегов, когда рождалась Русь.

Все это так поразило Степана, что он на какое-то мгновение забыл, где и с кем он. Представил свою родословную в виде вереницы мужчин и женщин, детей и стариков. Цепочка Пахомовых (он считал: Пахомов – от слова «пахать») выступает из туманной дымки язычества, тянется через века и вот на нем, Степане, обрывается. Он остро ощутил свою вину перед всеми Пахомовыми, но особая боль и вина у него перед отцом, которого уже пережил на пятнадцать лет. Бог ты мой, отец в свои годы успел свершить все: породил его, Степана, и заслонил собою землю от врагов.

Но он умел обрывать любую навязчивую мысль. Переключался на другую, по возможности полную иронии к себе. Вот и сейчас Степан подумал о том, что никакой трагедии не произошло, по крайней мере, в историческом масштабе. Сколько обрывалось и вновь завязывалось этих родовых линий на нашей бренной земле! А древо человечества росло и крепло; на одну оборванную нить всегда появляется много новых, и только за его жизнь (если он проживет лет семьдесят) человечество увеличится вдвое. Так что жизнь пахомовского рода – всего паутинка в цепи истории, и о ней нечего сильно убиваться.

А когда опять вышли во двор, Пахомов увидел того молодого человека в джинсовом костюме, с которым вчера так неожиданно столкнулся в сборочном цехе. Он держал Игорька за руку, и Степан понял, что это и есть Николай Михеев, зять Митрошина.

– Знакомьтесь, – сказал Матвеич, – Нинин муж и мое заводское начальство.

– Да мы вроде знакомы, – улыбаясь, протянул руку Степан. – Вчера он так меня отчитал за нарушение техники безопасности… Сейчас еще помню.

Николай не смутился, с достоинством пожал Пахомову руку.

– Сейчас будем ужинать. И я готов вам, Степан Петрович, принести свои извинения.

– Извиняться должен я. А ужин у нас с Иваном Матвеевичем уже состоялся. Спасибо.

– А может, и правда? – обрадовался Матвеич. – Посидим еще с молодежью. Мне в ночную, и, конечно, уже нельзя… А ты человек вольный и можешь поддержать компанию…

– Соглашайтесь! – подхватил Николай. – А то я про вас столько в этом доме слышал…

– С удовольствием бы, Николай… Как по батюшке?

– Да просто Николай.

– Посидел бы с вами с удовольствием… Нину я знал еще вот такой… Да дело есть. Человек опутан нитями обязательств…

– Неужели тебе, Степан, – загорячился Матвеич, – не интересно узнать, кто заступил после тебя на заводе? Мне так край как интересно, что тут они будут без меня творить…

– Дорогой Иван Матвеич, не могу… – Степан развел руками и присел перед Игорьком. – А сейчас, большой Игорь Михеев, давай прощаться.

– Я не большой, я еще мальчик.

– Ну и дети пошли, – шутливо взмолился Степан, – не знаешь, как с ними и говорить.

– Не знаешь, потому что своих не завел, – сердито заметил Матвеич и тут же осекся, увидев, как вздрогнули плечи Степана. Он попытался сгладить промашку: – Шут их знает, они теперь такие… и взрослые с ними не всегда сговариваются…

Но вышло еще хуже. Пахомов совсем поскучнел, захваченный своей думой. Прощался спешно. Игорька потрепал по голове, Николаю пожал руку и пошел к калитке. Он знал, что надо что-то сказать, ну, хотя бы еще раз поблагодарить хозяев, но не мог заставить себя произнести ни слова. Когда вышли за калитку, Степан благодарно глянул на провожавшего его Матвеича. Старик все понимает, ему не надо объяснять, что с ним сейчас происходит.

На автобусной остановке Матвеич заговорил о Елене Сергеевне. Он знал, что о ней сейчас думает Пахомов, стал рассказывать, как «ей, бедной, было плохо тогда, когда Степан уехал, и как она переборола себя и все наладила».

– Ничего она не наладила! – не выдержал Степан. – Обманывает себя и других.

Матвеич выждал какое-то время, а потом, будто он и не слышал этих сердитых слов, тихо, но твердо сказал:

– А ты ее, Степка, все же не замай. Не надо смущать человека, раз он сам того не хочет. У нее семья.

Пахомов стоял перед Матвеичем, готовый вновь взорваться. Ему было что возразить старику, но он сдержался и, когда стал подходить автобус, обнял его за костлявые, ссохшиеся плечи и шепнул:

– Я помню твою науку, Матвеич, помню.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю