412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Поколение » Текст книги (страница 17)
Поколение
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:12

Текст книги "Поколение"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)

14

Митрошин почувствовал, что пауза затянулась и от него ждут окончания разговора о совете, и он продолжил:

– Хлопот в нашем совете, да и у администрации института-завода с нами, конечно, много. Нелегко найти работу каждому по его силе, умению. Ведь производство – программа, план, ритм… Да и мы, старики, народ капризный. Не сразу соглашаемся. Как же? Был вчера на одной работе, справлялся, тебя хвалили, а сегодня на другой, и тот, которого ты учил, которым ты командовал, теперь над тобой. Это тяжелый случай. Сам пережил… Тут нужен и подход к человеку, и время, и адаптация самого индивида. В общем, хлопот много. Но без хлопот и труда, как говорят, не вытащишь и рыбку из пруда…

– Все ж таки, Иван Матвеевич, – сказал Прокопенко, – ваш совет должен быть чем-то средним между самостоятельной организацией и придатком завода.

– Что-то очень мудрено, не понял, – насторожился Митрошин.

– Ну, чтобы вы могли прежде всего решать свои задачи. Занять делом ветеранов, добиваться, чтобы ваша деятельность давала наибольшую пользу обществу… Быть, что ли, своеобразным приводным ремнем к производству.

– Хочешь сказать, Владимир Иванович, – засмеялся Митрошин, – стать таким придатком производства, или, как ты говоришь, приводным ремнем, который можно было бы в любое время отстегнуть, если он мешает, и пусть, мол, себе вращается на холостом ходу? Ловко!

– Не совсем так, – возразил Прокопенко. – Но ведь может и не вписываться в производство работа ветеранов…

– А ты не бойся этого, – прервал его Иван Матвеевич. – Непосредственно производству мы ничем не угрожаем. Там все должны производить материальные блага, в том числе и пенсионеры. То же положение, наверное, и в сфере обслуживания. Вон у вас в Москве, я узнал, есть целое объединение или общество, которое обеспечивает весь город гардеробщиками… Можно создать и другие объединения только из пенсионеров. Скажем, лифтеров, нянь… А вот в административном аппарате… тут надо думать: дублеров к начальникам не посадишь, а должностей консультантов на всех ветеранов не хватит. Но это уже, Владимир Иванович, ваша забота…

Иван Матвеевич замолчал, ожидая новых вопросов, но Прокопенко молчал, наверное, думая о чем-то своем, и Митрошин добавил:

– У нас ведь тоже с этими советами в городе по-разному. На одних предприятиях ветеранам больше ширпотреб поручают выпускать. А это уже на какие-то артели инвалидов смахивает… На других только план основного производства гонят. Каждое предприятие ищет свои формы… Это правильно. Но нужны и общие принципы для этого дела… Они пока вырабатываются. Тут и ученые должны подключаться: социологи, экономисты, психологи…

Тем временем Владимир Иванович налил себе еще рюмку и, выпив ее, как-то отрешенно сказал:

– Я ведь почему, Иван Матвеевич, спросил… Мы действительно долго ходим в молодых, перезреваем, а когда добираемся до дела, сами уже становимся стариками… И тогда начинаем изо всех сил оборонять позиции, к которым всю жизнь шли и которые наконец завоевали. Какая-то карусель получается, напрасная трата сил… Что-то с этим надо делать…

– Вот ты теперь дошел, завоевал позиции и начинай делать, – появившись из кухни с чаем, сказала Елена Сергеевна и стала ставить на стол чашки.

Прокопенко исподлобья сердито глянул снизу вверх на жену и резко отодвинул поставленную перед ним чашку. И в этом взгляде и жесте Иван Матвеевич увидел такую непримиримость и такую ненависть, что у него вдруг похолодело внутри, и ему стало ясно, что у этих людей, наверное, не может получиться нормальная человеческая жизнь и чем они дольше станут жить вместе, тем с большей силой и ненавистью будут терзать друг друга. Елена Сергеевна перехватила взгляд Митрошина и, поняв его мысли, участливо, словно бы ответила ему: «Да, дорогой Иван Матвеевич, к сожалению, так».

А Прокопенко ничего не заметил, да он и не хотел сейчас ничего видеть, он был занят только собою. Лицо его, как казалось Ивану Матвеевичу, еще больше налилось теперь уже не алым, а бурачно-красным соком, и его уже было невозможно остановить. Он, как бульдозер, потерявший управление, шел напрямик, не разбирая дороги.

– Здесь я только и добрался до настоящего дела. А там, там, – и он кивнул куда-то в полумрак комнаты, – были подступы. Ты же знаешь, Матвеич, как я пробивался и одновременно готовил себя к большой работе. Знаешь, я все время готовил себя к возвращению в Москву.

– Как к возвращению? – удивился Митрошин.

– А так, я ведь коренной москвич. Родился в Москве, и мои родители и деды москвичи… Было мне восемь лет, когда мы с матерью и сестренкой эвакуировались к вам, да так там и застряли… Видишь, какая долгая у меня обратная дорога. Почти целая жизнь… Но не о том сейчас речь… Матвеич! – Прокопенко еще дальше отодвинул от себя чашку с чаем. – Давай с тобой выпьем еще по одной! Ты мужик понимающий… – И он налил в рюмки.

– Ты, Владимир Иванович, давай, – проговорил Митрошин, – а мой лимит уже исчерпался, две рюмки и то для меня лишку. Я тебя вот так поддержу. – И он, поднял рюмку, чокнулся.

Сказал сочувственно, с перехватившей дыхание жалостью, и подумал: «А ведь он, в общем-то, неплохой мужик. Неплохой… Но где-то прищемила его жизнь, вот он с тех пор и ходит озлобленный. Ему б тепла немножко, понимания. Да где ж тут…» Кинул взгляд на строгое лицо Елены Сергеевны и, чтобы как-то смягчить разговор, еще раз потянулся рюмкой к Прокопенко.

– А звенит-то как, – прищелкнул языком, – звенит-то. Как в церкви…

– Мура это все, Матвеич, мура. – Прокопенко оглядел мутным взором хрустальную посуду на столе и все вокруг в комнате. – Главное – мы, а все это наживное. Можно с ним, а можно и без него…

– А лучше с ним! – засмеялся Иван Матвеевич.

– Конечно, – улыбнулся Прокопенко, но тут же посуровел и опять напомнил Митрошину тот бульдозер, который потерял управление. – Я-то думал: ну, Москва, ну, люди здесь. Цезари! А здесь так же, как и у нас… Даже хуже есть… Знаешь, работают они. Шесть часов – и всех как ветром сдуло. Не сидят, как мы, до полуночи.

– А может, это и лучше, – вмешался Иван Матвеевич. – Надо успевать дело делать в основное рабочее время. А тот, кто не успевает, просто плохой работник.

– Нет, ты, Матвеич, не знаешь нашей работы. Это тебе не железки клепать. Тут с людьми дело… И приходится личным примером показывать, как надо работать…

Елена Сергеевна поднялась со стула и прервала мужа:

– Ну, я вижу, тут у вас разговор надолго. Пойду спать… Иван Матвеевич, вам постелено в комнате Олега. Там все есть… А ты, Володя, долго не держи гостя. Он ведь устал.

Елена Сергеевна ушла, а Прокопенко, сбитый с мысли, надолго замолчал, силясь вспомнить, о чем они только что говорили. Ивану Матвеевичу показалось неловким это молчание. Ему опять стало по-человечески жалко этого разволновавшегося мужика, и он напомнил:

– Так говоришь, Владимир Иванович, наши работники будут покрепче…

– Да не то чтобы покрепче, – видимо услышал какой-то подвох в словах Ивана Матвеевича, настороженно отозвался Прокопенко. – А слишком у них все рассчитано. Каждый знает, сколько должен работать… И не дай бог, если он переработает. Тогда уж за это плати, и по высшей ставке.

– Принцип каждому по труду строго соблюдается? – с иронией спросил Митрошин.

– Строго, Матвеич, строго… Ну, ничего… Мы ведь тоже калачи тертые и кое-чего соображаем. Я-то лучше их знаю, чего у нас хотят от работников центральных ведомств. Я тут как ваш полпред, Иван Матвеич.

– Да мне-то уж… – теряя интерес к разговору, вяло сказал Митрошин. – Мое дело пенсионерское: день прошел – и хорошо.

– Не о тебе, Матвеич, речь, я вообще говорю.

– А-а-а, вообще, ну тогда, конечно.

– Язвишь, старый! А я ведь серьезно, хоть и немного захмелел. Серьезно, Матвеич. Ох, серьезно… Я знаю, чего от столичных работников ждут… И сделаю все, чтобы, по крайней мере, в моем отделе люди мух не ловили. Я кое-кому попорчу сладкую жизнь и сгоню жирок. Ты меня знаешь.

– Да, знаю… знаю, – озабоченно отозвался Митрошин. – Сам будешь чертоломить и других загоняешь… А вот для дела ли?

– Для дела, для дела. Не сомневайся… У меня ведь биография… Я все прошел и могу разобраться, что надо делать, а без чего можно и обойтись. Тебе, Матвеич, хоть ты и мудрый мужик, не все видно с твоих монтажных стеллажей, не все…

Прокопенко вздохнул. Видно было, что и он устал. Глаза чуть-чуть прикрыты, лицо начинало бледнеть. Мелкие бусинки пота, которые прятались в густой рыжей шевелюре, скатывались на крепкие щеки и разгоряченный широкий лоб. Он изредка смахивал пот ладонью и тут же запускал ее в свою огненную шевелюру, будто сушил. Иван Матвеевич хотел подняться и идти спать, но Прокопенко как-то мягко и просяще придержал его взглядом.

– Понимаешь, Матвеич… Сейчас и сила есть, и желание поработать, и голова еще варит. Казалось бы… – Он запнулся, перебарывая что-то в себе.

И Митрошину вдруг стало тоскливо. «Сейчас начнет говорить о том же, на что жаловалась Елена Сергеевна. Да что я, поп, чтобы мне исповедовались?»

Но Прокопенко вскинул глаза и продолжал:

– Человеку трудно без поддержки. Слишком мало, Матвеич, бескорыстных единомышленников. Каждый свое ищет… Сначала, мол, поработаю на себя, а потом уж на общее благо. А я так не могу. Мы как-то по-другому воспитаны. У нас сначала общее, а потом…

– Человек живет, как ты знаешь, – заметил Митрошин, – не хлебом единым… Он всегда хочет на него что-то положить…

– Знаю, Матвеич! Сам своего заработанного не уступлю, из глотки вырву, но только заработанное… Только! А ведь иные зачастую берут государственное и не считают себя ворами, спокойно спят, воспитывают детей. Они, знаешь, как рассуждают? Воры – это те, кто по чужим квартирам шастает, а они просто «несуны», несут с предприятия все, что плохо лежит… Это что, Матвеич?

– Ты много от меня хочешь, – сердито засопел Митрошин. – Я у тебя про это должен спрашивать, но если уж спросил, то отвечу, а ты запомни, хоть и выпивши. Нельзя платить за веру, надо только за дело. И нельзя расплачиваться за личные услуги государственным добром. А некоторые так делают. Надо, чтобы человек служил делу, а не личностям, и тогда можно многих бед избежать. Но это, дорогой Владимир Иванович, серьезный разговор, чтобы о нем вот так, за рюмкой… Давай, наверное, и мы вслед за Еленой Сергеевной… А то ведь завтра не выходной день, а работа…

15

Обогнув здание ресторана «Прага», Иван Матвеевич вышел на просторную магистраль Калининского проспекта. После узенького, забитого людьми и машинами Арбата тут дышалось легче. Пестрые ленты автомобилей, почти не прерываясь, скользили в двух направлениях, но они были далеко, а здесь, на тротуаре, где он шел, открывалась еще целая улица, наверное, шире Арбата. Со своими скверами и газонами такая же пешеходная улица тянулась и на другой стороне проспекта. Две линии гигантских, уходящих в небо домов раздвинулись широко, оставив предостаточно места и для людей, и для машин, и для деревьев.

Иван Матвеевич вспомнил хулителей этого проспекта, которые называли его «вставной челюстью Москвы» и считали, что он загубил один из ее лучших уголков, и, усмехнувшись, мысленно спросил их: «А что бы вы делали сейчас с этим потоком машин и людей, если бы здесь оставались старые улочки? Что?» Он еле выбрался из сутолоки Арбата, где больше часа пробродил в поисках теплого шарфа. Теперь шарф грел шею, и Иван Матвеевич ощущал обволакивающее тепло удачной покупки. Время от времени, выпрастывая руку из варежки, он радостно трогал пушистый, ласковый ворс шарфа, расправлял его на груди, заботливо прикрывая больное место у самого горла.

Все перед ним как-то расступилось, раздвинулось, как этот проспект, и мысли перестали скакать. «Все хорошо, все хорошо», – продолжал он повторять себе. Действительно, все хорошо, если бы не эта пульсирующая, рвущая боль в груди, отдающая в позвоночник. «Все хорошо… Человеку обязательно нужны маленькие радости», – думал Митрошин. Удача с шарфом – пустяк, а вот же, гляди, как сразу изменилось его настроение. И этот проспект, с которым он и сам не очень соглашался, как не соглашаются старые люди со всем новым и непривычным, вдруг стал для него ближе и понятнее, чем Арбат, с которым он «водил еще давнюю дружбу». Вот что значит для человека маленькая радость! Надо бы создать специальное бюро, где среди прочих добрых услуг людям оказывались бы маленькие житейские радости. Сколько дурного и неприятного можно было бы избежать!

Митрошину нужно было ехать на Ленинские горы, к университету, а он шел в направлении Садового кольца и только сейчас сообразил, что ему следовало сесть в метро на Арбате, с пересадкой доехать до «Университета». Возвращаться он не стал, а продолжал идти вперед, замедляя шаг и останавливаясь перед витринами. В его распоряжении было еще больше часа. В крайнем случае он возьмет такси и приедет к Стасю Бурову вовремя. Прикатит и скажет: «Мотор» подхватил». Заодно уважит и Пахомова. Надо же истратить деньги, которые тот сунул ему на такси.

Выйдя на Садовое кольцо, Митрошин «проголосовал». Потом, сидя в машине, терзался: время с такой быстротой превращалось в деньги, что у него пересохло во рту.

Когда он подъезжал к зданию общежития МГУ, счетчик отстукивал третий рубль. Иван Матвеевич расплатился с таксистом, сердито подумав, что собственные ноги всегда были лучшим транспортом для рабочего человека. За эти деньги ему нужно вкалывать почти полдня…

В коридоре на седьмом этаже Митрошин столкнулся с раскрасневшейся Витой, которая бежала на кухню.

– Ой, Иван Матвеевич! – трогательно всплеснула она ладошками. – А у меня в вашу честь печется пирог. Яблочный! И с безе! – Она пожала руку Ивана Матвеевича и, подхватив его под локоть, ввела в комнату Стася.

– Вы осматривайтесь пока… Вот здесь мы живем. То есть Стась… А я на птичьих правах… Прилетаю к нему… – Ее личико смущенно-плаксиво скривилось, а длинные подкрашенные ресницы поморгали, словно она собиралась заплакать. – Я побегу, Иван Матвеевич, а то сгорит ваш пирог. Станислав сейчас придет. Он здесь. Пошел за посудой к ребятам.

Иван Матвеевич разделся. В комнате было тепло, несмотря на громадное окно, которое занимало почти всю торцовую стену. Над столом Стася висели портреты. Двух бородачей он сразу узнал – Леонардо да Винчи и Хемингуэй. Оба портрета вырезаны на черных лакированных досках. Особенно понравился Митрошину портрет Леонардо. Точные, резкие штрихи-порезы на черном дереве высекали образ могучего старца. Иван Матвеевич зачем-то стал считать, из скольких штрихов состоит рисунок. Оказалось, сорок три. Всего-то сорок три пореза ножом – и портрет готов. Талант и мастерство.

Портрет Хемингуэя сделан в другой манере: линии мягкие, округлые. Здесь мастер выписывал каждый штрих, каждую бороздку.

Митрошин подошел к столу. Стопка книг слева, папки с бумагами и чертежами справа, в центре, у стены, бокал с карандашами, шариковыми ручками, фломастерами…

Здесь же наклеенная на картонную подставку репродукция портрета красивого юноши. Прямой с легкой горбинкой нос, большие умные глаза, белокурые локоны, спадающие почти до плеч, губы пухлые, девичьи.

За рассматриванием этого портрета и застал Ивана Матвеевича Стась Буров. Он вошел возбужденный, шумный. Поставив коробку с посудой на тумбочку у кровати, нарочито громко прорычал:

– Сейчас пир-р-р гор-р-о-й!

Митрошин, лишь на минуту оторвался от репродукции.

– А не часто ли вы тут пируете?

– Да что вы! В поте лица трудимся. От зари и до зари…

Иван Матвеевич, продолжая рассматривать репродукцию, спросил:

– Кто это?

Стась, сгребая со стола книги, указал глазами на портрет Леонардо.

– Так это он в молодости?! – удивился Митрошин. – Неужели из такого красавца и… щеголя…

– Он самый, Иван Матвеевич. Он. Портрет молодого Леонардо да Винчи нарисовал его соотечественник Андре Верроккьо…

Иван Матвеевич взял репродукцию, даже потер ее ладонью, будто только это теперь и могло подтвердить правоту Стася.

– Первый раз вижу его молодым, – вздохнул Митрошин.

Стась выдвинул на середину комнаты письменный стол и начал накрывать его скатертью.

– Вот он придумал подшипник, – заговорил Иван Матвеевич, – а людям его выдумка пригодилась только через четыреста лет. Отец твой рассказывал много про него, когда они со Степаном работали в бригаде. С тех пор, как только на сборке доходит дело до подшипников, я вспоминаю этого мудрого человека. Да за одно это изобретение его должны боготворить люди! Ведь машинный век начался с подшипников. Они, его подшипники, теперь во всем, что движется.

Стась, расставляя посуду, смотрел на Митрошина и чему-то потаенно улыбался. В его словах он угадывал мысли отца, которого тоже покорял технический гений Леонардо. Это от отца перешла к сыну любовь и бесконечное восхищение гением Леонардо. Отец пробудил в нем сначала интерес, а потом и благоговейное отношение ко всему, что свершил этот великий работник и мыслитель. Бурова-младшего восхищал в Леонардо да Винчи не гений художника, скульптора, музыканта, ученого-изобретателя, а гармония чернорабочего и творца. Глядя на Ивана Матвеевича, Стась почувствовал, что перед ним благодарный слушатель, и потому охотно принялся рассказывать:

– «Хорошо прожитая жизнь – долгая жизнь», – говорил Леонардо. Как просто! Так бы сказал любой крестьянин или рабочий. Он был и тем и другим. Высок, синеглаз, родился под звездою Марса – 15 апреля. Гляньте, какое лицо, какие кудри! А тело? Атлет! Совершенные формы. Как говорят о нем современники, Леонардо обладал неслыханной и отважной силой, доблестным мужеством. Он был само совершенство: любил красиво и даже щегольски одеваться. Носил изящные чернобархатные камзолы, богатые украшения, на могучих и легких плечах развевался короткий алый плащ, на гордой голове – торжественная, роскошная шляпа. Он дивно пел мягким, красивым баритоном, играл на всех инструментах и сам мог смастерить любой из них. Больше всего на свете Леонардо любил птиц и лошадей. Боже, что это был за человечище! – Стась отошел от стола, поднял правую руку перед собою, будто призывая кого-то к тишине. – Он работал, как раб, нет, как тиран! Рубил камень, резал дерево и кожу, плавил и точил металл, разводил сады, врачевал, строил и расписывал соборы и дворцы, писал, чертил… Его неистощимый ум и магическая левая рука творили чудеса. За свою жизнь он сделал столько, что его деяний хватило на десятки поколений, своими техническими изобретениями на триста – четыреста лет заглянул вперед, а его музы шагнули еще дальше. Загадку Моны Лизы не могут разгадать и сейчас. А ведь остались от его творений крохи: почти все, что создал Леонардо, погибло, и он с великой печалью предвидел эту гибель. Мир располагает всего шестнадцатью живописными его работами и немногими скульптурами. И только одно утешение: немало рисунков… По ним мы можем определить его нечеловеческий размах…

Митрошин смотрел на высокую, напружинившуюся фигуру Стася и завидовал его безоглядной увлеченности. Она может быть только в молодости. Вот ему, живущему седьмой десяток, уже не дано такое. Он понимает сегодняшнее состояние молодого Бурова больше, чем тот сам себя; с высоты прожитых лет он может многое подсказать. Молодость не слышит и не видит того, что ей не нужно, а старость, как крохобор, собирает все без разбора.

Буров продолжал говорить о гениальности изобретений Леонардо да Винчи, и Иван Матвеевич опять удивленно замер.

– Он изобрел танк, подводную лодку, вертолет… экскаватор, лифт. – Переведя дыхание, глухо продолжал: – Придумал парашют, шлем водолаза, автоматическое оружие… Леонардо был гениальным архитектором. Он создал проект идеального города лучше, чем у Корбюзье и Нимейера, разработал проект моста через Босфор, придумал на сто лет раньше, чем Галилей, часовой маятник, создал проект круглого театра, нарисовал современные водные лыжи… – Стась обрывал речь, переводя дух, и Митрошину казалось, что он это делает затем, чтобы сбросить со своих плеч тяжелые пласты чужой жизни, которая гнет его к земле. Отдышавшись, Буров вновь изменил голос. – Не было таких областей жизни и знаний, в которых бы он не приложил своих усилий гения. Он решал сложнейшие проблемы механики, акустики, медицины, ботаники… И при всем этом мир его знает как художника, равного которому пока еще не было…

В комнату вошла Вита. Дверь распахнул Алексей. Он загородил собою весь пролет, и Иван Матвеевич, окинув взглядом его борцовскую фигуру, с усмешкой подумал: «Еще один Леонардо явился».

В руках Виты на большом блюде исходил легким ароматом высокий пирог, бело-розовая с подпалинами корочка напоминала шапку туркмена. Вита поставила в центр стола блюдо и, молча отступив, восхищенно замерла, показывая с гордостью всем, что она вершила на кухне, а вот теперь представила на суд людей.

Вслед за Алексеем в комнату вошел невысокий, крепкого сложения юноша, обильно заросший черными густыми волосами. Светлое пятно лица с двумя крупными тернинами глаз было каким-то затерявшимся островком в этой разбушевавшейся стихии. Густая смолянисто-черная борода переходила в шевелюру, которая барашковой папахой нависала над крепким высоким лбом. Рядом с пирогом черноволосый юноша поставил пузатую бутылку коньяка и так же торжественно, как и Вита, отступил на полшага от стола.

С ним пришла темно-русая, со старомодной косой девушка. Она была почти на голову выше его. Перекинув косу на грудь, держалась за нее обеими руками, будто боялась лишиться своего бесценного дара. Из-за больших красивых очков с вызовом смотрели глаза загнанного лисенка. Она сделала легкий полукивок всем сразу и стала рядом со своим спутником.

– Вартан Чаурели – сын великого грузинского и не менее великого армянского народов. Мама дала мне имя, а папа подарил фамилию. Все же остальное… – он запустил пятерню своей короткой и широкой руки в шевелюру, – мое собственное. – Вартан смотрел на Митрошина и говорил для него, чуть склонив большую, не по росту, голову. – Вас, Иван Матвеевич, я знаю давно по рассказам этого юного гения, – кивок в сторону Стася, – и его окружения, – кивок в сторону Виты.

– Хватит, Вартан, трепаться! – прервал его Буров. – Приглашай, Вита, всех к этому чудо-пирогу. И давайте возрадуемся. Воздавая должное кулинарному гению моей жены, я предлагаю выпить по чарке за здоровье нашего дорогого гостя, Ивана Матвеевича.

Алексей поспешно, с хрустом свернул голову пузатой бутылке и стал размашисто плескать коньяк в низкие, закругленные бокалы, тонкого стекла. Вита первой взяла со стола свой бокал и, мягко колыхнув темно-янтарную влагу, поднесла к лицу и блаженно втянула в себя его аромат.

– За вас, Иван Матвеевич. – Она чуть прикрыла потеплевшие глаза. – За вас…

Иван Матвеевич суетливо чокнулся, а потом только растерянно подставлял свой бокал под удары других. Все выпили, а он только пригубил коньяк.

– Не делайте из меня кумира! Не делайте. Вы молодые и не знаете краю ни в чем. А я знаю, чем это кончается. – Он обвел сощуренными глазами притихшее застолье, словно вызывая каждого на спор, но, не найдя охотников, привычно, по-стариковски пристрожил: – Не делайте идолов ни из кого… Даже из Леонардо. – Митрошин повернулся сначала к репродукции солнечного юноши, а потом перевел взгляд на портрет сурового, с насупившимися бровями старца. – Даже из него. Все люди, все человеки. В природе тоже немало беспорядков и несправедливости. То, что предназначается сотням людей, она вдруг отваливает одному.

– Поэтому-то у нас и считают талант народным достоянием, – подхватил Алексей.

– Я согласен, Иван Матвеевич, – выпалил Вартан. – Пусть талант будет у меня, а достояние – у народа. Я не жадный…

Вита подала Митрошину большой кусок пирога, и тот взмолился:

– Да вы что? Мне это до утра не осилить…

– Осилите, если постараетесь. Знайте – сладкие пироги надо есть горячими…

– И тогда они становятся еще слаще, – подхватил Стась. – Я это открытие сделал раньше всех…

Раскрасневшаяся, довольная Вита разливала крепкозаваренный чай. Ловко подхватывая крохотной серебряной вилочкой ломтик лимона, она клала его на фарфоровую розетку и вместе с чашкой подавала гостям.

«Вот как хорошо, – растроганно подумал Митрошин, – пирог, чай и бутылка коньяка на всю компанию!»

К встрече готовились с такой тщательностью. И крахмальная скатерть с салфетками, и посуда, и дорогой коньяк – все выглядело богато. А это ведь общежитие. И ребята хорошие, славные. Понимают и умеют встретить и угостить. Церемонно прикладывают губы к бокалам, наслаждаясь только ароматом и вкусом прекрасного напитка, и пьют чай с пирогом. «Нет, – в который раз уже повторял сам себе Митрошин, – хорошему надо обязательно учить людей. И как держать себя на людях, и как есть, и как пить, и как вести разговор. Всему хорошему нужно непременно учить человека».

Сам он прожил жизнь, которая ни с какой стороны не была похожа на жизнь этих ребят. Молодость его дочерей тоже проходила по-другому. Хотя они и были людьми мирного времени, их, как суховеем, обдавала недавняя страшная война. Все было не так… И люди не те и песни не те… А ведь это уже пошел совсем другой народ, не из его времени, не из времени его дочерей. Они казались выходцами из другого мира. Под конец своей жизни Ивану Матвеевичу «одним глазком» удалось заглянуть через них в двадцать первый век, и он теперь может представить себе, каким же оно будет, то время, где ему уже не суждено жить. А вот таким, как эти молодые…

Он прислушался. Говорили о вечере, где будут посвящать старшекурсников «на кафедру», то есть в молодые ученые.

Оказывается, этот вечер состоится завтра, и «предметом» посвящения среди других будет Оля, высокая девочка в очках. Сейчас все не то всерьез, не то в шутку (этих молодых не поймешь!) обсуждали ритуал посвящения, а главное, спорили, надо ли отрезать роскошную Олину косу. Выяснилось, что со времен Софьи Ковалевской и Марии Склодовской-Кюри крупных ученых с косою не было.

– Так какой же смысл лишаться ей этого преимущества! – темпераментно протестовал Вартан. – Милая Оля, – и он ободряюще обнял ее своими волосатыми ручищами за плечи, – стой насмерть! На меньшее, чем эти дамы были в науке, тебе никак нельзя соглашаться. Никак!

У всех были серьезные, озабоченные лица, и только острое с лисьей хитринкой Олино лицо выражало легкомысленную веселость. Она стреляла прищуренными глазками через стекло красивых очков, словно отбивалась от наседавших на нее молодых щенков. Ивану Матвеевичу показалась забавной эта игра-розыгрыш. Он и сам любил участвовать в подобных играх, но сейчас игра шла по каким-то непонятным правилам, и старик только с любопытством глядел и слушал, как шел этот искусный охотничий гон, где Оля была зверюшкой, которую обложили со всех сторон.

Нет, эти игрища молодых уже не для него, не для дряхлеющего тела, хотя дух, нестареющий его дух протестует и не соглашается. Физические силы уходят стремительнее, чем духовные. Значит, что-то тут не так. Мудрая природа не могла допустить такого большого разрыва. Получилась промашка в самой человеческой жизни. Люди запрограммированы жить дольше, и сама среда их обитания, или, как говорят молодые и беззаботные «Леонардо», качество жизни, уродливо укорачивает человеку годы. С ясной, умной и здоровой памятью, только-только став подходить к вершине своего развития, человек не может уходить из жизни. В нем должно все угасать покойно и равномерно, как угасает осенью природа, как догорает костер…

А пока совершается величайшая несправедливость. Возможно, эти молодые там, в двадцать первом веке, и попадут на праздник отмены несправедливости. Через двадцать лет они войдут в пору своей духовной зрелости, а это уже случится в в третьем тысячелетии, и тогда, наверное, не будет этого оскорбляющего разрыва между телом и духом, придут гармония и согласие. Человека не станут мучить болезни. Он будет уходить из жизни естественно и легко, как путник, одолевший перевал, с сознанием, что прошел свою вершину.

Эти мысли придавили Митрошина, и он никак не мог от них отбиться. Он знал расхожие, повторяемые всуе людьми слова «умирать не хочется никому», но они были про кого-то другого, а не про него, и он тоже повторял их вслед за другими. Но вот теперь, когда постоянная, неусыпная боль стала все злее и нещаднее рвать и разламывать тело, Иван Матвеевич почувствовал и понял в этих словах совсем другой, только одного его касающийся смысл. Это ему, а не кому-то вообще надо уходить из жизни, уходить не из дома, не переезжать в чужой город, к чужим людям, а отправляться навсегда, чтобы никогда уже больше не вернуться, чтобы никогда больше не быть. О, это совсем другое, не то суетное, о чем мы обычно думаем и что делаем! Совсем не то…

Мысли не отпускали Ивана Матвеевича и тогда, когда кончилось чаепитие и вся компания пошла провожать его к метро. Он шел сначала с Витой, и та, пряча личико в большой пушистый воротник дубленки, говорила ему, как у них со Стасем «все еще так неопределенно и все враздрай» (придумывают же слова!); Иван Матвеевич слушал ее жалобы, а сам думал: «Мне бы ваши заботы, славные вы мои человеки. Мне бы…»

А потом, перед самой станцией метро «Университет» к ним подошел Стась, и они начали говорить все втроем про его родителей.

– Какие же слова передать от тебя? – спросил Митрошин, стараясь отвязаться от своих тягучих и тяжелых мыслей, и они вроде бы отошли, когда Стась Буров заговорил.

– Передавайте, что все у меня хорошо. – Он глянул на Виту. Та не подняла головы, продолжая прятать лицо в воротник. Подождал, не скажет ли она что, и добавил: – Вы видели наше житье-бытье. Скажите, что все в порядке. – Он еще раз взглянул на Виту, теперь уже склонившись к ней: – Правда, Вита, у нас все в порядке?

Девушка молчала, потом, словно очнувшись, вздохнула:

– Правда…

В ее вздохе Митрошин почувствовал застарелую боль и порыв сказать еще что-то; его опять обступили собственные трудные мысли, и все размолвки и неурядицы этих молодых, которым еще жить и жить, показались не столь уж мелкими и смешными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю