412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Еременко » Поколение » Текст книги (страница 35)
Поколение
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:12

Текст книги "Поколение"


Автор книги: Владимир Еременко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

– Ну гады! – Сжалось в комок в груди сердце. – Сейчас! Сейчас! – И я забыл все: и боль в ноге и руке, и себя самого, только одно во мне – ожидание этого мига.

Торпеда клюнула борт, и взметнулся огромный столб пламени. В оседающем дыму расслабленно закачались обе мачты, будто между ними порвалась тугая связка проводов. Транспорт переломился. Обнажая оранжевое днище, вверх пошли корма и нос, и с них в воду сыпанули, как горох, фигурки людей. Вслед им ударил мой пулемет и пушка, в которой вновь комендор успел заменить магазин.

Транспорт затонул быстро, оставив на воде огромные темные пятна, обломки дерева, пустые бочки и еще какой-то не тонущий хлам. Но и вокруг нас море закипело еще с большей силой. К выстрелам кораблей присоединилась береговая батарея. Катер наш был еще жив, и Лихоманов повел его в новую торпедную атаку.

– Пли! – прозвучала команда.

Но торпеда не вышла. Попробовали еще раз, не идет. Видно, аппарат заклинило взрывами снарядов. Теперь нам стало труднее маневрировать, мешал большой крен из-за невыпущенной торпеды.

Снаряд попал в моторный отсек и там взорвался. Ранило мотористов. Все три мотора сразу заглохли. Вода хлынула в пробоину, и катер стал оседать на корму. Видя, что мы потеряли ход, фашисты начали расстреливать нас прямой наводкой и без страха шли к нам.

Но у нас еще было оружие и боеприпасы. Носового пулеметчика Федора Иванова, видно, еще раз ранило, и его заменил Саша Фомин. Однако ему удалось выпустить только несколько коротких очередей. Пулемет вдребезги разнесло взрывом снаряда, а Саше оторвало руку.

Тут же вышла из строя пушка. Вместе с комендором ее сорвало взрывом и выбросило в море.

На палубе лежали раненые. Федор Иванов здоровой рукой и зубами перетягивал ремнем обрубок Сашиной руки, из которого хлестала кровь. Наконец это ему удалось, и он, шатаясь, поднялся и пошел к люку моторного отсека, чтобы помочь раненым мотористам.

Пока стреляет мой пулемет, я не могу оторваться. Бью очередями по наседающему катеру. Стволы перегрелись, вот-вот заклинят.

Боковым зрением слежу, что происходит на катере. Командир на своем месте, в рубке. Должно быть, надеется, что сейчас заведут моторы. Иванов уже у люка. Оттуда вынырнула закопченная голова моториста Жени Межакова. Одежда на нем горит. Из люка валит дым и вырывается пламя. Федор ухватил Женю здоровой рукой за волосы, помогая вылезти. Но вдруг произошло страшное. Голова Жени осталась в руке Федора, а показавшееся наполовину из люка тело полетело вниз. Осколок разорвавшегося снаряда перерубил шею.

Теперь наш катер совсем умолк. Заклинило и мою турель. Ближе всех к нам был сторожевой катер. Видя нашу беспомощность, он нахально лезет и поливает из пулеметов. Меня взяла такая злость, что я вновь ожил. Что произошло, я так и не понял, но врезал такой длинной очередью, что вражеский катер задымился…

И снова на нас налетел огненный смерч. Корабли ударили из орудий. Меня опять ранило в кисть левой руки, а затем разбило предплечье правой. Боль такая, что пошли кровавые круги в глазах. Рука одеревенела, не слушается. Сцепив зубы, жму на гашетку левой рукой, она еще может кое-что Одна короткая очередь. Передышка. И опять очередь… Еще. Но это уже не стрельба… Скоро осколком снаряда пулемет разбило.

В носовой части катера разрывается снаряд, и воздушной волной кого-то сбрасывает за борт. Командира вновь ранило, и он приказывает мне спуститься к радисту и сообщить по радиофону обстановку на катере.

Из моторного отсека, через второй люк, что находится в рубке под нашими ногами, вырывается пламя. Переваливаюсь через него и ползу к радисту. За моей спиной грохочет взрыв. Снаряд угодил в рубку, командир упал.

…Радист жив. Я диктую:

«Командир убит. Моторы вышли из строя. Личный состав тонет. Прощайте!»

Выбираюсь на палубу. Катер встряхивает будто в смертельном ознобе, а снаряды продолжают бить в его изрешеченные борта. Он уже осел и накренился почти до самой палубы, и через нее перекатываются волны. Теперь наш счастливый ТК-13 можно добить всего одним точным попаданием. Но гитлеровцы прекратили стрельбу, видно, хотят взять нас на буксир.

«Надо взорвать катер. Доползти до подрывных патронов. Взорвать… – путаются мысли в затуманенном мозгу, – патроны там, в рубке…» – Ползу к развороченной взрывом рубке… Сознание угасает…

Пришел в себя в море. Видно, от холодной воды или от боли. Спасательный пояс сполз под руки, но утонуть не дает. Открываю глаза и вижу, что фашисты подходят к нашему катеру и заводят буксир. И вдруг полузатонувший катер заваливается на корму, становится почти торчком и погружается в море.

Молодец, счастливый ТК-13, не дается в руки фашистам!

Немцы еле успевают обрубить конец буксира.

И опять провал в памяти. Очнулся от ударов головою о борт. Словно сквозь сон слышу приглушенный галдеж чужих голосов и треск разрываемой одежды. Это меня цепляют опорными крюками. Хлебаю воду, хочу утонуть… И вновь словно лечу в долгую пропасть. Лечу и никак не могу долететь до дна. Открываю глаза уже на палубе. Лежу, кажется, под брезентом, на который что-то с грохотом падает. Прислушался. Рядом бьет пушка, а это сыплются гильзы. Они ударяют и по моему телу. Лежу в каком-то оцепенении, не в силах пошевелиться. Язык, огромный, сухой, заполнил весь рот.

Потом тело взрывает боль, будто его начинают перемалывать жернова и одновременно в него вонзают сотни раскаленных игл. Зубы стучат с такой силой, что кажется, если бы во рту не было этого огромного, разросшегося языка, они уже давно бы высыпались. Опять накатывается что-то тяжелое, живот сводят спазмы, под меня течет вода – та, которой я нахлебался… И вновь беспамятство.

Прихожу в себя от нестерпимой боли. Палуба дрожит, передавая вибрацию моему пылающему телу. Особенно нестерпимая боль в предплечье. От нее-то я, видно, все время и теряю сознание. Она же и возвращает мне его! Предплечье перебито. И еще я помню, как страшно затрещали кости ног, когда меня швырнуло волной взрыва и ударило о развороченную рубку. Надо как-то повернуться и найти такое положение, чтобы в предплечье не цеплялись друг за друга перебитые кости. Переваливаюсь и опять теряю сознание…

А катер это, видно, тот, по которому я стрелял. Не смог… На нем была пушка… Идем на большой скорости. Пушка оглушительно гремит, с лязгом сыплются гильзы. Надо подползти к борту и скользнуть в море. Подо мною липко. Это моя кровь. Страшная боль оглушает меня. Я кричу. Это упала гильза снаряда на раздробленную руку.

Откуда-то сбоку слышны сильные взрывы. Видно, подошли наши катера и самолеты… Рвут конвой на части. Стараюсь приподнять голову и посмотреть, что же там творится. Голова, как чугунная, бьется о стальную палубу в такт ударам двигателей.

Около щеки что-то теплое. Будто кто-то погладил меня… Это вытекает кровь из моего разбитого предплечья. Стало так жалко себя, что из закрытых глаз потекли слезы. «Если бы знал отец, где я и что со мною… Если бы…» Слезы текут и вроде успокаивают мою боль. Все становится безразличным. «Вот так, наверное, умирают люди…»

Но меня вернули к жизни. Вернул низко пролетевший над катером и обстрелявший его наш штурмовик. Нет, я еще живой, раз наши рядом. Живой! И вдруг обжигающая мысль: а ведь я не успел сдать на базе свой комсомольский билет. Подтащил левую руку к груди, действительно, здесь – в непромокаемом пакете приколот булавкой к тельняшке. Пальцы не слушаются, не могут отстегнуть булавку. Тащу пакет. Ох и крепкая же тельняшка! Наконец оторвал. Теперь набраться сил и бросить за борт.

Передохнул. Швыряю. Кажется, дотянулся, потому что один из фашистов подбежал к борту и смотрит вниз. Вдруг он поворачивается и, выхватив нож, бросается ко мне. Широкое плоское лезвие тускло блеснуло над головой. «Вот и все, – вяло шевельнулась мысль. – Это лучше, чем муки и плен…» Но фашист только располосовал одежду и сдернул с меня сапоги. Но теперь мне все равно. Боль в ногах и в предплечье правой руки закрывает все, и я опять начинаю терять сознание. Катер входит в горящую бухту.

Слышу, как мое тело бросают на носилки, а разбитую правую руку забыли положить. Она тащится по палубе, и я чувствую, как в ней цепляются друг о друга кости. Боли уже нет, все плывет в розовом тумане. «Как же живуч человек… Он действительно живее всего живого на земле». С носилок вываливают, кажется, в кузов машины, потом приносят и бросают еще кого-то и еще… Век открыть не могу. Наверное, теперь уже конец…

А на дворе все еще раннее утро 15 сентября 1944 года. Сколько же прошло времени, как наш ТК-13 рванулся вслед за катером Острякова? Наверное, не более часа, а я уже прожил несколько жизней! И на этой последней ставлю точку.

Очнулся в бараке. Меня раздевали. Снимали располосованную фашистом «канадку», форменку, белье… В глазах все тот же кровавый туман, но я вижу барак, дощатую стену и привалившегося к ней голого человека. Вместо руки кровавое месиво, перетянутое чем-то черным. Лицо голого человека мне знакомо, но я не могу вспомнить, где его видел. Рядом – подобие человека в лохмотьях, с ножницами в руках. Он обрезает с обрубка руки свисающую кожу и мясо… Отвожу взгляд. На полу – тоже голый человек. Из его бедра, прорвав кожу, торчит розовая кость… Глаза закрываются сами.

Человека в лохмотьях, который хлопочет у раненого, называют Николаем Ивановичем.

– Это фельдшер наш, – шепчет мне тот, кто снимает с меня одежду. – Потерпи, братишка. Сейчас твоя очередь.

В руках у Николая Ивановича перочинный нож. Рядом шило, ножницы и куски белой жести, нарезанные из консервной банки…

Как этими инструментами, без наркоза делал мне операцию великий лагерный доктор Николай Иванович, не помню. Но знаю, что он сращивал кишки, зашивал живот, вынимал осколки из предплечья, ног и рук, а потом вложил мои разбитые кости и стал накладывать на них «гипс».

К этому времени я уже очнулся. «Исправленную» руку Николай Иванович обложил железными прутьями и обрезками каких-то трубок. Такие же прутья и куски трубок он положил вокруг моей груди, скрутил их проволокой. Затем, макая в цементный раствор тряпки, стал обмазывать свою конструкцию. На месте ран оставил «окна», чтобы можно было, как он сказал, «добраться до моих болячек».

Еще не закончилась «экзекуция по заковыванию меня в броню», а я опять потерял сознание и теперь уже надолго, больше чем на сутки.

…Вторая половина дня 16 сентября. Первое, что увидел, – рядом со мною на нарах сидит тот человек в лохмотьях и внимательно смотрит на меня.

– Ну, парень, выцарапался ты из лап смерти… Твоему сердцу можно позавидовать…

Я лежал без движения, даже с трудом поднимал веки, а человек рассказывал, что меня привезли в лазарет при лагере военнопленных. Он произнес какое-то немецкое название. Лагерь находится в местечке Эльванес, километрах в десяти – пятнадцати от Киркенеса.

– Это я тебя кромсал, – сказал он. – Здоровья тебе, парень, отпущено на сто лет… Да что с этого… – Он замолчал, а потом добавил: – Сам я из таких же. Попал сюда раненый. По профессии фельдшер, а здесь вот и режу, и шью, и на дуде играю…

Я не мог ответить человеку. Сил не было даже открыть глаза. Человек ушел, а я опять провалился в небытие.

Дня через два обнаружил, что помимо меня на нарах лежат еще трое наших ребят. Командир отделения мотористов Александр Яруш. Он тяжело ранен, перебиты оба бедра, и его Николай Иванович, как и меня, заковал в панцирь из прутьев и цемента. Саша Фомин без руки (значит, это ему обстригал Николай Иванович ножницами культю). А дальше, в углу, матрос Леонид Сокольников. Он тоже тяжело ранен. Вскоре Леонид куда-то исчез из барака. Наверное, умер, а возможно, был куда-то переведен, но больше никто из нас его не видел.

Лежу и рассматриваю сооружение из железного лома и цемента, которое возвел вокруг меня Николай Иванович. Цемент окаменел, из него торчат прутья и лоскуты тряпок. Под правой рукой кусок изогнутой трубы. Перебитое предплечье поднято и лежит на трубе. «Сооружение» тяжелющее, но я и так не могу подняться.

Передохнув, открываю глаза и рассматриваю помещение. Находимся мы в каком-то небольшом деревянном домике, видно, изоляторе. Сторожит нас пожилой немец. Я уже давно смотрю на него. Глаза сухие, печальные. Он иногда подходит к нам и подает воду. Но чаще сидит у окна и подолгу смотрит куда-то через невидимое мне стекло. Иногда ловлю его взгляды на себе. Кто этот человек? Зачем он здесь?

– Хороший Фриц, – шепнул мне как-то Саша Фомин, который раньше всех нас стал поправляться и уже ходил по домику. – Знаешь, он даже кое-чего из еды нам приносит.

Так вот откуда эти корки хлеба, вареная брюква…

Теперь моим постоянным занятием становится наблюдение за «хорошим Фрицем». Старческое, иссеченное морщинами лицо, видимо, не совсем здорового человека. Глаза задумчивые. Все чаще замечаю, как он подолгу смотрит на нас.

От Николая Ивановича узнаем, что «хороший Фриц» только недавно попал в армию. В его возрасте не служат, но он здесь.

– Видно, совсем туго приходится фашистам, раз такие у них в армии, – заметил Саша Фомин.

– У него большая семья, – продолжал Николай Иванович, – двое его сыновей уже погибли на фронте…

В том, что мы с Сашей Фоминым стали быстро поправляться, заслуга «хорошего Фрица». Особенно нужна была его помощь, когда лежали. Он подавал нам кипяток и приносил кое-что с кухни. Тянутся долгие, как годы, лагерные дни. Начал потихоньку подниматься на ноги, хотя, конечно, ходить еще не мог. Сашка Фомин подержит меня сидя, а потом кладет на спину. Теперь он за нами с Александром Ярушем присматривает.

Как-то опять зашел Николай Иванович.

– Сегодня с тебя, герой, буду швы снимать, – с порога сказал он, – и сделаю перевязку.

Меня сразу бросило в озноб. Опять нестерпимая боль. Кто лежал в войну в госпиталях, тот знает, что такое первая перевязка. Бинт присыхает к ране намертво, и его отрывают с кровью, а у меня были не бинты, а тряпки, и они уже приросли к ранам.

– Рви сразу! – кричу, а у самого даже в глазах потемнело от боли, какая сейчас будет.

Когда Николай Иванович «высвободил» тряпку с живота, я увидел, что в нем торчат белые жестяные полоски…

– Это и есть твои швы, – сказал фельдшер. – Ишь как вросли, не вырвешь…

Я вспомнил, что перед «операцией» на нарах рядом с шилом и ножницами лежали эти жестянки. Их нарезали из консервных банок.

Сцепив зубы, молчу, а Николай Иванович орудует иглой. Обыкновенной иглой с черной ниткой он зашивает мою расползшуюся рану.

– Терпи, брат, – повторял он, – ты ведь уже не такое вытерпел…

И я терплю. А куда денешься…

Видно, молодость брала свое. На следующий день я уже пришел в себя и даже стал подниматься на ноги. Оклемался после перевязки и Саша Фомин, а вот Александру Ярушу было худо. Он не переставая стонал, и мы, чтобы хоть как-то облегчить его страдания, развлекали его разговорами.

«Хороший Фриц» делал для нас все, что мог. Он приносил кипяток, дал мне какие-то тряпки, в которые я смог закутать свои босые ноги. Ведь у меня не было даже носков. Потом появилась моя «канадка». Там, где ее располосовал ножом тот фашист, она была зашита. «Канадке» я особенно обрадовался. Своя, родная вещь вернулась. Она была из той моей жизни, до плена, и будто сейчас возвращала мне жизнь.

Спасибо «хорошему Фрицу». Да, не все немцы – фашисты, есть среди них и люди.

Как-то он начал шептаться с Николаем Ивановичем, и тот, озабоченный, подошел к нам.

– Он говорит, что завтра приезжает какое-то начальство. Будут допрашивать вас. Так что вы того…

Милый Николай Иванович ушел, а мы стали совещаться, что и как будем говорить. Здесь же поклялись; правды не скажем, лучше умрем, а не предадим нашу Родину и своих товарищей. От нас добьются немного…

Действительно, на следующий день к нашему домику подкатил легковой автомобиль. Из него вышли двое. Оба офицеры. Первый пожилой, с Железным крестом на кителе и множеством орденских колодок. Видимо, у него был большой чин, потому что другой офицер, совсем еще молодой, вертелся около него вьюном и все заглядывал ему в глаза. Его я сразу назвал про себя Подхалимом. Они вошли в наш домик, глянули на нас и тут же вышли.

– Не понравился наш воздух, – шепнул мне Саша.

Но тут же вошли солдаты с носилками и, перевалив меня на них, вынесли на улицу. Старший немец посмотрел и что-то сказал солдатам. Те потащили меня в какое-то помещение и поставили носилки на стол, сколоченный из досок. К моему удивлению, Подхалим обратился ко мне на чистом русском языке, и я даже вздрогнул.

– Отвечай четко, ясно. И не вздумай врать.

Кто этот тип? Чистейшая русская речь и мышино-серая форма для меня никак не могли соединиться в одно.

– Фамилия?

Ответил.

– Где родился?

– Башкир?

– Русский.

– Давно в армии?

– Третий месяц.

Подхалим сыпал вопросы быстро.

– Какую должность занимал? Сколько торпедных катеров в части? Как охраняется база? Как к ней подойти? Где минные поля?

И требовал немедленного ответа.

Старался отвечать односложно, чтобы не сбиться.

– На катере был учеником боцмана. Прибыл только перед выходом в море. Фамилию командира не знаю. Не знаю, сколько катеров в соединении. Вообще много. Их трудно считать. Одни приходят, другие уходят. Проход к базе где-то между скал. Рассмотреть не успел, первый раз в море.

Подхалим слушает меня с усмешкой и переводит пожилому офицеру. Тот, полузакрыв глаза, монотонно покачивает головой в такт его слов. Потом нагибается и что-то говорит Подхалиму. Он наотмашь бьет меня по лицу, и кровь из разбитого носа и губ заливает лицо. Выхватывает пистолет и давит в шею стволом.

– Щенок, кого дуришь? Все равно живым отсюда не выйдешь!

В руках появляется хлыст, и он начинает меня стегать. Как я был благодарен Николаю Ивановичу за его панцирь. «Бей, сволочь продажная, хоть лопни!»

Но, видно, Подхалим догадался о моем «гипсе» и стал бить ниже. Удары жгучие, хлесткие, аж в глазах темнеет. Закусил разбитые губы, молчу. «Падаль продажная, не такое терпел, а перед тобою не охну».

Видно, потерял сознание, и меня вынесли во двор лагеря. Очнулся от холодной воды, которую лили на меня из ведра. Рядом стоит Подхалим и, щерясь в своей гаденькой ухмылке, говорит:

– Не корчи из себя героя. Нам все уже известно. Сейчас я тебя расстреляю, молокосос.

Лежал, не открывая глаз. Кровь из разбитого лица подтекала под мой «панцирь». Носилки подняли и куда-то понесли. Страшно болит голова, в ушах звон. Били по голове…

Вдруг увидел перед собой волосатую морду, не лицо, а именно морду дегенерата с оскалом редких лошадиных зубов. Морда приставила к виску дуло автомата, и вместе с утробным криком раздался сухой щелчок спуска. Затем автомат ударяет мне в бок, но попадает в «гипс». Морда взъярилась и начинает бить меня ногами…

Очнулся в бараке, где народу, как сельдей в бочке. Трехэтажные нары. Я на нижних, вокруг люди.

– Да он же совсем мальчишка.

– Как разделали, гады…

Люди изможденные, одеты в лохмотья, лица и руки в струпьях. Ходячие мертвецы, только глаза живые. Появился Николай Иванович. Все расступились. Улыбается. Пытаюсь улыбнуться и я, но не могу разомкнуть ссохшиеся губы.

– Лежи, лежи… А ведь «гипс»-то спас тебя, герой. Не он, так вылетела бы из тебя душа.

Скоро принесли в барак в таком же состоянии и наших двух Александров.

– Пообещала та сволочь расстрелять, – сказал мне на другой день Саша Фомин. – Мы ему ничего не сказали…

Через несколько дней благодаря стараниям Николая Ивановича я начал опять подниматься на нарах, а скоро сделал первые шаги по бараку. Держась за стенку, почти ползком добрался до окна и впервые разглядел лагерь. Увидел наш домик-изолятор, где мы под надзором «хорошего Фрица» пролежали первые две недели. Рядом с нами другой такой же большой барак. Вся территория опутана оголенными проводами, через которые пропускают ток. По углам лагеря сторожевые вышки с прожекторами и пулеметами. Умеют охранять.

От наших бараков вниз, видимо к горной речке, тянется неглубокий ложок. Виден мост и два низких строения. Наверное, склады. Слева от нашего барака въезд в лагерь. За ним, в полукилометре, гаражи и много машин.

Перед мостом скорострельные пушки-автоматы, которые за их отрывистую лающую стрельбу пленные называли «бобиками».

– Изучаешь, думаешь, убежать отсюда можно? – сказал за моим плечом кто-то.

Повернулся. Не человек, а скелет, обтянутый кожей.

– Ничего не думаю.

– И не думай, – ответил живой мертвец. – Не трать, кума, силы…

Стал выходить во двор лагеря. И в первый же день был избит охранником. Так, ни за что. Подошел, что-то спросил и ударил в ухо. Я упал, он стал избивать ногами. И опять меня спас «гипс».

Фашисты зверели, чувствовали, что им приходит конец. Мы видели, как через лагерь на базу Киркенес все чаще летали наши самолеты и оттуда доносились глухие взрывы. Нас почти перестали кормить. Давали всего по 50—100 граммов хлеба пополам с землей и соломой (иногда в нем попадалось даже стекло). Я его не глотал, а клал в рот и высасывал все, что можно было высосать, а остальное выплевывал. Еще давали один раз в день баланду, сваренную из гнилых стручков фасоли, в которой иногда попадались черви. Я ее не ел, и все удивлялись этому.

– Что, не будешь? – И человек сразу хватал котелок и тут же выпивал.

Некоторые выпивали этой баланды помногу. За каждый черпак пленный получал от фашиста удар, но люди все равно лезли и, выпив два-три котелка бурды, начинали корчиться в мучениях.

…Пришел день моего рождения – 8 октября 1944 года. Это был, наверное, самый тяжелый мой день. Мне 16 лет. Я должен был получать паспорт. Мама всегда в этот день пекла большой пирог и готовила много вкусных вещей. Созывали моих приятелей. Приходили друзья родителей.

А где же я теперь? Что со мною случилось? Лежу на грязных нарах, над головой дырявая крыша, в бараке страшное зловоние, раны мои гниют, их раздирает зуд, меня заживо съедают насекомые… Отвернулся, плачу украдкой. Слезы сами льются и льются не оттого, что я хочу есть, что болит все мое тело и дурно пахнут раны, нет, а оттого, что я ничего не могу сделать, Я БЕСПОМОЩЕН, я даже уже не человек, а живая тень, обреченный на смерть, как и те сотни, а может, и тысячи, которые заживо гниют в этом страшном лагере.

Сколько мне осталось еще дней после моих шестнадцати? Каждое утро выносят из барака по десятку и больше умерших…

Так я лежал и, давясь слезами, обдумывал всю свою жизнь, будто подводил в свои шестнадцать ее печальный итог. Жалко одно: мало мне удалось врагов на тот свет переправить. Мало…

И вдруг вспомнились слова отца, которые он когда-то сказал мне: «Когда ты потерял деньги, ты не потерял ничего. Когда ты потерял друзей – ты потерял половину жизни. Когда ты потерял надежду – ты потерял жизнь».

Перестал плакать и тихо спустился с нар. Еще не знал, зачем я это делаю, куда пойду, но спустился и пошел.

Во дворе лагеря бродили люди. Охрана перестала обращать на нас внимание. «Больше двигаются – скорее умрут», – сострил один из охранников. Да и лагерь наш уже стал не прежний, в нем вроде бы все рушилось. Мы узнали даже, что ток высокого напряжения, который проходил по проволоке ограждения, снят. Значит, что-то затевают.

Осмотрелся. Убежать, конечно, нельзя. Да и куда я, доходяга, в своем панцире. Увидел – рядом стоит шест с гвоздем на конце. «А что, если этим шестом оборвать провода, идущие к прожектору на вышке? Охранники не смотрят в мою сторону. Ухвачу, дерну и затеряюсь в толпе бродящих по лагерю людей».

И меня будто кто кинул к этому шесту. Ухватил, подбежал, зацепил гвоздем и дернул. Потом как ни в чем не бывало шмыгнул в толпу. Прошелся вместе со всеми и вернулся в барак. Когда трещал этот провод, во мне будто загорелся какой-то непонятный огонь. В левой руке (правая все еще в «гипсе»), да и во всем теле я почувствовал силу, которая не уходила из меня и сейчас. Теперь я знаю, что делать: буду им вредить, хоть в самом малом, но вредить. И как ловко у меня получилось, никто ничего и не заметил. Завтра опять что-нибудь высмотрю и испорчу. Сколько дней от своих шестнадцати лет проживу, столько и буду вредить гитлеровцам.

С этой мыслью засыпал в первую ночь моего семнадцатого года и был счастлив, что хоть чем-то досадил своим мучителям.

Но спал недолго. Меня грубо сдернули с нар и повели в тот домик-изолятор, где мы провели первые дни неволи. Здесь спустили штаны и так избили, что я неделю не мог ни сидеть, ни лежать. А Подхалим сказал:

– Ты свинья. И теперь-то тебя обязательно расстреляют.

Но странное дело. Несмотря на эти побои, дела мои вроде бы пошли на поправку. Раны перестали гноиться и подживали. Правда, я стал худущий, как и все, и теперь панцирь болтался на мне словно дырявый горшок на колу плетня. Однако я чувствовал, что во мне еще есть какая-то сила. Поэтому, как только оправился от побоев, снова стал выискивать, где бы еще мне учинить «шкоду». В этих мыслях теперь была вся моя жизнь.

Выбор мой остановился на колодце. Между бараками и лощиной был неглубокий колодец. Крышки на нем не было. Я уже несколько раз заглядывал в него и видел там задвижку, через которую сочилась вода. Вот если ее открыть, то вода хлынет по лощине к постройкам и может затопить или хотя бы подмочить склады. Но хватит ли у меня сил ее открыть?

Надо приспособить какой-то рычаг. Отыскал кусок трубы и припрятал недалеко от колодца. Вечером, когда начало темнеть, стал пробираться туда.

Люди, как тени, бродили по двору, и никто не обращал ни на кого внимания. Часовой на вышке, видно, дремал. Я осторожно заложил трубу в штурвал задвижки и попробовал повернуть. Она не поддавалась. Навалился грудью. Никак. Видя, что никто не смотрит в мою сторону, совсем осмелел и стал бить по трубе. Штурвал вроде чуть сдвинулся, потому что из-под задвижки засочилась вода. Навалился изо всех сил, труба выскочила из-под меня, и я полетел.

Когда поднялся, услышал, вода журчит. Заглянул – задвижка открыта, и в колодце быстро прибывает вода. Не чувствуя под собою ног, пошел прочь. Радости моей не было конца! Если бы я мог бежать, я бы полетел, но ноги мои еле-еле переступали. И все равно мне казалось, что я лечу. Прошел до барака, постоял, переводя дух. Никто ничего не заметил. Вошел, лег на нары, и меня начал бить озноб совсем так, как тогда, когда я свалился за борт и меня выловили мои друзья. Когда и в какой это жизни было? Все вспомнилось как давний сон…

В эту ночь я спал тревожно. То мне грезилось, что склад и всех немцев залило и они, как щенята, тонут. То вдруг казалось, что задвижка закрылась и вода перестала течь. Я просыпался в холодном поту.

Рано утром, судя по суматохе на дворе, понял – вода текла всю ночь. От складов доносились крики и ругательства, а когда я выглянул в окно, то увидел, что фашисты вытаскивают промокшие тюки с обмундированием, какие-то ящики и брезенты.

Тихо отошел от окна и лег на нары. Скоро в барак ворвалось несколько немцев, полицай и переводчик – Подхалим. Они шныряли по проходам, сбрасывали людей с нар и направо и налево отвешивали оплеухи. Но кто это сделал, они явно не знали. Подошли ко мне. Полицай сказал:

– Наверно, этот гаденыш.

– Дурак ты, – заорал я на него. – Как же я могу с перебитой рукой… Да я и не выходил никуда с вечера. Все могут подтвердить. Я ж и по бараку еле двигаюсь. Все подтвердят.

Полицай опешил. Но Подхалим все же ткнул меня кулаком и гаркнул:

– Если и не ты, все равно повесим. Морда твоя нахальная надоела мне. Слышишь, повесим! Немцы народ пунктуальный, раз сказали – сделают.

А потом, когда уходили из барака, он опять подошел ко мне с полицаем и сказал:

– Слушай, вешать мы тебя не будем, а лучше сожжем. Вот тогда я посмотрю на твою нахальную рожу.

Шла вторая половина октября, и по многим признакам было видно, что фашисты готовятся к бегству. Они уже отправили все автомашины. Потом подожгли гараж. Часовых и пулеметы с внутренних вышек убрали. Охрана осталась только у ворот и на дальних вышках. Недалеко от нашего лагеря, который немцы называли лазаретом, был основной лагерь военнопленных. Его тоже начали эвакуировать. Людей колоннами гнали на берег, грузили на баржи, вывозили в море и там бросали или топили.

Тех, кто не мог или не хотел идти, расстреливали. В лагере и по дороге к морю часто гремели выстрелы.

Нас фашисты не трогали. Видно, решили: нечего возиться с больными ранеными – их можно прикончить в самую последнюю минуту. Все чаще на Киркенес прилетали наши штурмовики. Однажды, 21 или 22 октября, был большой налет на эту военно-морскую базу. На обратном пути наши штурмовики обстреляли мост и постройки вокруг лагеря. После этого стало ясно: немцы отступают.

В лагере исчез полицай. Ходили слухи, что его где-то поймали пленные и прикончили. Мы бродили за проволокой бесцельно, без присмотра, но выйти было нельзя. Еще стояла охрана с пулеметами.

Вокруг каждый день гремели взрывы. Фашисты взрывали склады, постройки, дороги. Потом они взорвали и основной лагерь военнопленных. А мы все еще бродили за проволокой.

Увели от нас фашисты дорогого нашего Николая Ивановича. Куда? Зачем? Никто из нас не знал.

На душе скверно. Что будет с нами?

Наступил вечер 24 октября. Примерно в 18 часов с охраной пришел Подхалим и сказал:

– Завтра утром здесь будут русские. Кому повезет, тот будет у своих. Но не сильно радуйтесь, – скривил он губы в своей противной лягушачьей ухмылке. – Они вас все равно расстреляют. – Уходя, он добавил: – Если во время боя загорятся бараки, то уходите из лагеря по лощине. Кто раньше высунется за проволоку, будет расстрелян.

Подхалим ушел, а в нашем бараке стали раздавать галеты и сигареты. Все были озадачены. Откуда у фашистов такое милосердие? Наверно, отравленные? Стоим и боимся притронуться. Но нашелся какой-то смельчак. Схватил галету и со словами: «Эх, помирать, так с галетой в брюхе!» – быстро съел ее.

Все стали ждать, как он будет «помирать». А мужик потребовал еще галет и стал их уплетать за обе щеки. Тогда пленные бросились есть свои галеты и курить сигареты.

Через некоторое время в барак вошли два немца, подошли ко мне.

– Комм!

Ноги отказывались идти. Немец грубо толкнул в спину.

– Комм!

Вышли во двор. Здесь я увидел, что немцы тащат доски и забивают окна в бараках, а в лощине, куда советовал бежать пленным Подхалим, ставят мины. За бараком два «ишака» – шестиствольных миномета, а у его стен размещались автоматчики.

Вечерело. Большими группами немцы быстро уходили от лагеря.

Привели за домик-изолятор, поставили к столбу, через который проходила колючая проволока, и один из гитлеровцев стал торопливо привязывать меня огрызком веревки. Дело у него шло плохо. То ли он торопился, то ли веревка была коротка, но наконец привязал и ушел куда-то. Второй фашист к этому времени принес доски и солому и бросил к моим ногам. Я смотрел по сторонам, ища спасения. Где-то далеко слышались выстрелы. Солнце клонилось к закату, а вместе с ним кончалась и моя жизнь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю