355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Немирович-Данченко » Избранные письма. Том 2 » Текст книги (страница 8)
Избранные письма. Том 2
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:59

Текст книги "Избранные письма. Том 2"


Автор книги: Владимир Немирович-Данченко


Жанры:

   

Театр

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц)

Как Вы смеете в таком святом деле искать, каким путем «обойти бы сторонкой»?

{110} Сколько нервных, самых сильных нервных напряжений стоило нам наметить в Ставрогине трагического! Весь вечер строится на этом, на приходе Гарри[197], на этой пустоте и т. д. и т. д. Все планы инсценировки, всё, что только может быть жуткого в окружающих, должно цепляться за это значительное, чем является Ставрогин.

И что же? Изо дня в день, от репетиции к репетиции, пока во мне это растет и крепнет и я все яснее вижу, как это может быть крупно, – в это же время Вы готовите, как Вы от этого уйдете, мелко, хитро, оскорбительно для нас всех.

Никакие страхи и опасения не могут оправдать Вас. Никакое малодушие не извинительно. Репетиции существуют для того, чтобы укрепляться и проверять важнейшее в роли, а не для того, чтобы уменьшать это важнейшее ради легкого и дешевого успеха. С возмутительным равнодушием к тому, что от этого становится мелким и ненужным весь спектакль!

Сегодня Вы совершенно определенно отбросили все, что было в Ставрогине нажито за последние 2 – 3 недели.

Я Вас со всей энергией предупреждал, что без значительного Ставрогина нет совсем этого спектакля.

И поэтому Вы не смеете так поступить ни со спектаклем, ни со мной.

Я не боюсь резкостей, с какими пишу это письмо, потому что испытываю обиду не за себя только, а за самое серьезное, чем может жить наш театр, и борюсь с Вашим непростительным малодушием.

Для Вас самого! Поймите это наконец, что для Вас самого!!

Вл. Немирович-Данченко

288. А. М. Горькому[198]

8 сентября 1913 г. Москва

8 сент. 1913

Многоуважаемый Алексей Максимович!

Я два раза принимался писать Вам по поводу Достоевского на сцене, но это оказалось совершенно невыполнимым. {111} Разве надо было бы послать целую статью, для какой у меня, к сожалению, нет времени.

Тем более, что я не вполне ясно представляю себе смысл Вашего протеста.

Однако я перебрал все, что могу предположить, и остаюсь при убеждении, что если бы Вы знали, видели сами, что и как инсценируется из Достоевского, то Ваше чувство протеста было бы, по крайней мере, ослаблено.

Я, разумеется, не прошу Вас воздержаться от протеста – это было бы нелепо. Но искренно сожалею, что такой большой вопрос (как я считаю – между мною и Вами) придется решать заглазно. Сожалею потому, что не могу не прислушиваться с большим вниманием к Вашим взглядам. Досадно, что я не знал их раньше, – я нашел бы время летом приехать к Вам[199].

Жаль, конечно, и того, что Ваша пьеса пойдет не у нас! Разумеется, это не мешает мне искренно желать ей полного успеха на другом театре[200].

Уважающий Вас

Вл. Немирович-Данченко

289. К. С. Станиславскому[201]

25 сентября 1913 г. Москва

Дорогой Константин Сергеевич!

В случае, если возникнут какие-либо сомнения относительно моего отсутствия на сегодняшнем собрании труппы, я прошу Вас объяснить, что не прихожу только для того, чтобы избегнуть малейшего упрека в «влиянии». Горький, протестуя против инсценировки Достоевского, посылает упрек прежде всего мне, как руководителю репертуара театра. Из его письма может даже возникнуть предположение, что вся вина падает на меня, а что труппа театра, может быть, и не сочувствует постановкам Достоевского[202]. Понятно, что мне чрезвычайно важно свободно высказанное мнение труппы по этому вопросу. Чем оно свободнее, тем для меня убедительнее[203].

Ваш В. Немирович-Данченко

{112} 290. Московскому Малому театру[204]

6 ноября 1913 г. Москва

6/XI – 1913 г.

Московский Художественный театр обращается к представителям знаменитого «Дома Щепкина» и почтительно просит присоединить его голос к чествованию памяти создателя русского сценического искусства.

Как бы ни культивировалась и изощрялась форма искусства, сущность его останется навсегда тою, какая утвердилась в русском театре со Щепкина. С этим именем история связывает решительный поворот театра от искусства подражания, хотя бы и прекрасным образцам, к самобытным творческим созданиям. Индивидуальность актера устремляется отныне непосредственно к человеческому чувству и на нем основывает все свое творчество. Лучших образцов для своих созданий ищет он в самой жизни, а внутренняя, духовная правда является для него неизменным источником творчества. И на этом пути он разрывает все связи с готовыми, заимствованными сценическими приемами для выражения человеческих страстей.

Как среди новых исканий в области искусства, так и в утрате художественной убедительности прежних приемов не раз еще, может быть, затеряется и затуманится чистота и ясность великого завета. И тем более значения приобретает сегодняшнее чествование славного имени Щепкина, чем ярче оно напоминает нам об указанном великим учителем пути русского сценического искусства.

В. Немирович-Данченко

291. Л. Берг[205]

Конец октября – начало ноября 1913 г.

Милостивая государыня!

Я берусь ответить Вам в надежде, что Вы отнесетесь к моему ответу с вниманием, по крайней мере, с таким же, с каким я прочел Ваши оба письма.

{113} Позвольте пригласить Вас вдуматься в следующие явления.

Художественный театр ставил «Чайку», о которой уже была небольшая литература после ее постановки в Петербурге на сцене императорского театра. Вся литература сводилась к тому, что пьеса решительно слабая и морально вредная, потому что выводит каких-то «половинчатых» и «клинических» субъектов.

После того как мы поставили «Дядю Ваню», протесты в этом направлении стали шире, и мне приходилось читать не только статьи в газетах, но и письма, где на Художественный театр взваливалось обвинение, что он способствует увеличению числа самоубийств среди молодежи! Вредный театр!

Постановки «Одиноких» Гауптмана и некоторых драм Ибсена поддерживали в известных кружках признание за театром вредного общественного влияния.

Могу Вас уверить, что эти протесты были гораздо громче Горького и Вашего[206].

Но мы твердо знали, что они исходят из таких сфер, где просто трудно принимаются новые мысли, новые слова, новые формы искусства[207].

Разумеется, мы находили и сильную поддержку в других общественных кружках. Постепенно они становились все обширнее и, как Вам, конечно, известно, кончилось тем, что Чехов стал любимым драматургом.

Прибавлю попутно, что о «Трех сестрах» Лев Николаевич Толстой говорил, что это очень плохая вещь и Чехову не следовало выпускать ее в свет.

Будьте любезны проследить дальше.

Слишком хорошо помню, что когда был намечен репертуар, в котором были Островский, Тургенев и «Горе от ума», то Горький заявлял мне, что считает этот репертуар «усыпляющим общественную совесть». (Опять вредный театр! Уже с другого конца.)

На протяжении всего этого времени Художественный театр также находился под непрерывной, никогда не смолкавшей бомбардировкой за изувечение здорового русского искусства теми сценическими формами, какие он насаждал.

{114} Когда в Художественном театре шли представления «На дне», то я получал грозные письма, требовавшие от меня смягчения некоторых картин, терзающих нервы зрителей или проповедующих в красивой форме ложь. (С 3‑го конца!!)

Пошла другая полоса. Постановки «Драмы жизни» и «Бранда» были особенно чреваты протестами. «Драма жизни», – за то, что театр в сумасшедшей форме выводит сумасшедших людей, а «Бранд» – за «жестокий фанатизм», который проявлен в последних сценах Агнес. И у меня сейчас в памяти несколько крупных общественных деятелей, которые убеждали меня выбросить из репертуара вообще всю норвежскую литературу, как сеющую пессимизм в молодежи.

Я набросал здесь только главные этапы в репертуаре Художественного театра. Последними были «Братья Карамазовы» и Мольер[208].

На протяжении 15 лет едва ли можно указать два‑три сезона, прошедших для Художественного театра без протестов с той, с другой или с третьей стороны. Постановка всякой пьесы, мало-мальски захватывавшей художественный темперамент театра, неминуемо возбуждала протест в какой-нибудь части общества или со стороны репертуарной, или со стороны сценической формы. Но в громаднейшем большинстве случаев, за 3 – 4 исключениями, по истечении известного времени оказывалось, что правда – на стороне театра.

Скажите же, почему теперь я должен поверить Вам или Горькому?

Спросите себя, в какой именно из названных выше периодов Вы полюбили Художественный театр – тот Художественный театр, из которого, по Вашему мнению, я должен уйти, дабы он процветал по-прежнему? И что, если бы в то время, – положим, что это было в эпоху борьбы за Чехова, – что, если бы я поддался угрозам протестующих и отказался от Чехова? Или отказался бы от Ибсена? Или от Тургенева?

Почему Вашему протесту я должен сегодня дать больше значения, чем всем подобным, какие театр получал в течение 15 лет? И отказаться от Достоевского!

Из трех наименований, какие Вы предпосылаете Вашей подписи – свободный художник, мать и воспитательница, – {115} только второе освобождает Вас от обязанности задуматься над тем, что я пишу. Как воспитательница Вы можете ограничивать сферу влияния искусства на Ваших воспитанников, но у Вас есть право выбора, Вы можете рекомендовать одно и не рекомендовать другого. Вы можете не дать Вашей дочери прочесть «Смерть Ивана Ильича», хотя это и одно из лучших произведений гениального писателя, или закрыть от нее несколько драм Шекспира, или вычеркнуть несколько строк из Шиллера, или не позволить смотреть в Художественном театре «Мнимого больного», «Карамазовых» и т. д.

Но как можете Вы, в качестве свободного художника, требовать, чтобы другие художники перестали быть свободными?

Или Вы и Скрябину писали, чтобы он сжег свой «Экстаз»? а директору императорских театров, чтобы он не ставил «Электру» Рихарда Штрауса?

Или с того момента, как Вы примкнули к поклонникам Художественного театра, он должен отказаться от свободы в выборе своей работы и подчиниться Вашим общественным, этическим и художественным вкусам, – Вашим или Ваших единомышленников?

Неужели Вам не понятно, что Театр, как коллективный художник, не может подчиняться вкусам ни этого кружка, ни какого-либо другого. У театра есть свои законы, которые ему диктуют и репертуар и сценическую форму. В этом бывают победы и провалы. И пусть он ищет, стремится, карабкается, падает, побеждает. Если он талантлив и нужен обществу, он найдет правду и общество признает ее. Но пока он ее найдет, общество вольно или терпеливо ждать, или отталкивать. Без борьбы не выясняется никакая правда. Без борьбы приемлема только рутина – косность мысли и красок.

Общество разно реагировало на попытки и ошибки театра. Одни верили и задумывались, другие верили, но молча отталкивали в ожидании лучшего, третьи бранились, как Вы бранитесь теперь. Так было 15 лет и в газетах и в частных письмах. И должен сказать, что самые неплодотворные протесты – это такие, как Ваши.

Нужно много энергии в борьбе за свою правду, чтобы выдерживать такие раздражительные натиски. Как Вы, свободный {116} художник и воспитательница, не чувствуете, что Вы только взваливаете лишнее бремя на людей, и без того отдающих все свои нервы и свои сердца своему делу?

На протест Горького ответили в отрицательном смысле: все писатели и все газеты[209]. Я вовсе не говорю, что Вы должны подчиниться чужому мнению. Но почему же Художественный театр, даже в случае такой огромной общественной поддержки [должен] признать себя неправым? Я говорю «Художественный театр», а не я лично, потому что давно, очень давно артисты не работали с таким подъемом и с такой художественной радостью, как над произведением Достоевского. И неполная удача нисколько не ослабит их энергии, так как они уже привыкли, что все сколько-нибудь новое в Художественном театре оценивается много позднее.

Так значит – не я один, а и вся труппа со Станиславским, – все мы больные?

А не проще ли Вам добросовестно сказать себе: а может быть, я ошибаюсь? Следует ли мне считать свое мнение непреложным? Может быть, ведь и Горький ошибается?..

И, может быть, осторожнее выражать негодование.

292. К. С. Станиславскому[210]

1913 г.

Мне вспомнилась статейка Барова – помните, был у нас? Он у Синельникова. Я его всегда любил за чуткость и хорошую душевную чистоплотность. Вы уделяли ему мало внимания. При дележе на моих и Ваших он считался бы моим. Однако это не мешало ему питать к Вам самое высокое уважение.

Так вот, когда он был в Москве постом и заходил к нам в театр, он уловил все ту же, непрерывающуюся ноту розни между мною и Вами и написал в «Рампе» статейку, изящную и сдержанную, под псевдонимом, в качестве горячего, преданного поклонника театра нашего.

Смысл был такой, что только в глубоком единении моем с Вами непоборимая сила Художественного театра[211].

{117} И замечательно же, что эта мысль никогда не гаснет в тех, кто наблюдает наш театр со стороны.

Еще замечательнее, что она охватывает и всех наших, от старого до малого, как только наши отношения слишком обостряются.

А мы сами, то есть я и Вы, то и дело притушиваем это чувство единения.

Славяне!

Не знаю, кто из нас серб, кто болгарин[212].

293. И. М. Москвину[213]

12 января 1914 г. Москва

Для диктования у меня есть стенографистка. Я могу диктовать ей все тайны, потому что она совсем вне театра.

Милый друг,

Это письмо я тебе диктую[214], а то никак не соберусь написать.

Вот тебе мой решительный совет. В Москву сейчас не ехать[215]. Ничего в ней ты не найдешь не только для здоровья, но и для души. Для здоровья совершенно ясно, что тебе нужен покой, и еще раз покой, и еще раз покой. Для твоего сердца нужно как можно меньше всего того, что это сердце может волновать, хотя бы даже радостью. Для твоих нервов самое лучшее средство – рассеянность, отсутствие сосредоточенного внимания. Ты в своем письме начал философствовать. Москвин философствующий – это ведь явление довольно курьезное[216]. Ну, ничего, философствуй себе на здоровье и делись своими мыслями с нами. Но на расстоянии! Для души же ты не найдешь сейчас у нас ничего отрадного. Увидишь картину, которая тебе за много последних лет достаточно надоела и на которую ты немало потратил нервов и волнений. Все то же самое! Пойми хорошенько, все то же самое! Вторая пьеса до сих пор не готова. Константин Сергеевич мучительно растерян, {118} пайщики волнуются за кассу и т. д. и т. д. и т. д. Все то же самое! Прибавилось разве еще то, что явился новый волнующийся элемент, тебе не знакомый – Бенуа. Он уже вскидывался, хотел все бросить, успокаивался, радовался и снова вскидывался[217]. Ну, словом, Художественный театр в своем брожении, исканиях, мучениях, сомнениях, надеждах, отчаяниях и проч. На что тебе это нужно? Еще много раз ты все это увидишь и переиспытаешь. Есть одна сторона, в которой ты не только полезен, но и совершенно необходим, – это обсуждение будущего товарищества. Ведь в этом году последний срок. Но именно ввиду твоего отсутствия и ввиду того, что Константин Сергеевич занят так, что не оторвешь ни на полчаса, я это дело порешил так: на один год все останется по-старому, а в течение этого года мы будем обсуждать, что делать далее. Ты будешь свежий, здоровый, и всякое твое мнение будет вдвое ценнее. Хотел я было выписать тебя, чтобы дать несколько раз «На дне» и тем хоть немножко освежить застывший репертуар, но рассчитал, что овчинка выделки не стоит. Это оторвет несколько репетиций от «Трактирщицы» и от «Мысли»[218] и тебя может взволновать более чем нужно.

Сборы у нас идут очень хорошие, и, бог даст, дойдет до конца как следует.

В весенней поездке я на тебя рассчитываю. Не в Петербурге – там я обойдусь без тебя, а в Киеве и в Одессе. По моим планам, еще не утвержденным, мы будем играть в Киеве с 16‑го по 28‑е мая, а в Одессе с 29‑го мая по 8‑е июня. Поздновато – ну, ничего не поделаешь, надо вырабатывать необходимый для нас дивиденд. Поездки в Киев и Одессу я устраиваю самые интимные и самые экономные. Можно было бы, и тамошней публике было бы интересней, дать спектакли более постановочные: «Гамлет», Мольер, «Николай Ставрогин», и сборы были бы, конечно, более, но по моим подсчетам выходит, что валовую цифру мы взяли бы большую, а чистый доход оказался бы менее, а уж про утомление и говорить нечего. И я наметил 1) в Киеве: Тургенев (не игранный там), «У жизни в лапах», «Мудрец» (тоже не игранный) и для расцветки «Вишневый сад», 2) в Одессе: «Три сестры» (не игранные там), «На дне» (тоже), «Дядя Ваня» и «У царских врат» (тоже не {119} игранное). Возьмем с собой только все самое необходимое. Это будет и не утомительно и, как мне кажется, достаточно выгодно. Стало быть, тебе придется играть «Мудреца»[219] в Киеве и «На дне» в Одессе, это тебе будет не трудно, приятно, и таким образом ты избегнешь той опасности, которую предвидишь в смысле выступления на сцене в будущем сезоне. И волнения встреч и выход на сцену после большого перерыва ты испытаешь весной, в хорошую погоду и в ту пору, когда все мы будем все-таки свободнее.

Вместе с тем, когда еще тебе удастся воспользоваться отдыхом в такие трудные и скучные месяцы, как февраль и март! Так уж пользуйся этим как следует. Поезжай в Крым, в Египет, в Африку или Австралию, в тропические страны, куда хочешь, главное, где больше солнца, поезжай, фланируй, не бойся иностранных языков, как диких зверей, разговаривай там мимикой и жестами. И даже лучше, если ты не будешь оставаться на одном месте. Помнится, ты морских путешествий не боишься, а уж это такое великолепное средство против всяких нервов. Денег не жалей, не хватит – дадим. Что тебе еще, я тебе рисую самую райскую жизнь. А Москва, Яр, Комиссаровы[220], до 5 часов табачный дым, Кордон Руж, ликеры, разговоры о Вишневском, Станиславском, ругать меня, себя, друг друга – все это очень скучно.

Вот тебе мой самый категорический совет. Не хочу тебя видеть до весны.

Крепко тебя целую.

И еще раз крепко целую.

Помнишь, как Конст. Серг., выздоровев, даже в театр ни разу не пришел, прожил в Москве месяц и уехал в Рим[221]. Я знаю, что ты не таков. Но тем более наша обязанность помочь тебе как следует использовать счастливый отпуск.

Вл. Немирович-Данченко

12 января

Татьянин день. Я не иду даже ни на какой обед.

{120} 294. В. В. Лужскому[222]

Январь 1914 г. Москва

Глубокоуважаемый Василий Васильевич!

Напоминаю Вам, что в воскресенье, 2 февраля, в 2 часа дня в театре (на новой сцене) состоится собрание по известному Вам вопросу о районных народных театрах.

Ваш Вл. Немирович-Данченко

295. И. М. Москвину[223]

Апрель – май 1914 г. Петербург

Дорогой Иван Михайлович! Очень рады за тебя, что ты и отдохнул и действительно «свет повидал».

Мы ждем тебя в Киеве. Репертуар там «весенний». Начинаем «Мудрецом». Дальше – «Тургеневский спектакль», потом «У жизни в лапах», Мольер (без апофеоза[224]) и «Вишневый сад».

У тебя всего две – неутомительных – роли: Голутвина и Епиходова.

Играть будем в Городском театре. Там можно делать при меньших ценах большие сборы.

Первый спектакль 17 мая. 15‑го сделаем репетицию «Мудреца».

Увы, ни Самаровой, ни Артема. Оба неспособны работать. За Самарову будет Павлова[225]. Уже занимаюсь с нею

Кончили мы сезон, сделав 175 спектаклей, 445 042 р. 10 коп.

«Ставрогин» 31 [раз] – 79 976,90

«Хозяйка гостиницы» 23 – 67 455

«У жизни в лапах» 22 – 62 701

Тургенев 20 – 56 275,10

Мольер 18 – 37 935

«Мысль» 8 – 27 786

«Вишневый сад» 16 – 34 653,90

{121} «У царских врат» 9 – 20 379,90

«Синяя птица» 12 – 20 320,70

«Три сестры» 9 – 20 207,10

«Гамлет» 6 – 14 716,70

Сборный 1 – 26 34,70 (благотоврительный).

«Хозяйку» играли два раза в будни днем и сделали полные сборы по вечерним ценам.

На круг больше 2 500 р.!

В Петербурге объявили 10 абонементов и цены повысили.

Все абонементы были покрыты. Внеабонементные вечерние тоже все полны. Один Мольер и здесь надул.

Однако здесь Станиславский прихворнул животиком, и два спектакля сорвались. На одном потеряли 1 600 р., на другом 700.

Все-таки надеемся, наперекор всем стихиям, взять что надо, то есть 1/3 паевого капитала. Авось доберем.

«Мысль», конечно, изругали. Как пьесу, наполовину заслуженно. Не очень-то я ведь ее хотел. Да очень уж было удобно.

Заняты Леонидов, Барановская и Берсенев, да в крохотной роли Лужский[226]. А то все сотрудники.

Леонидов имел громадный успех. В особенности в самом театре.

Здесь нас, как водится, ругают. Говорят, больше, чем когда-нибудь. Я мало читаю.

Будущий сезон решили открывать «Горем от ума». Потом «Смерть Пазухина» и «Коварство и любовь».

К концу сезона, может быть, успеем еще пьесу Сургучева «Осенние скрипки»[227].

Сезон короткий.

До свидания в Киеве. Обнимаю тебя и Любовь Васильевну.

Твой В. Немирович-Данченко

{122} 296. А. М. Горькому[228]

7 июня 1914 г. Москва

Телеграмма

Вашу телеграмму передам театру. Спешу поблагодарить Вас и Марию Федоровну от театра, с убеждением в самых искренних его желаниях Вам здоровья и спокойствия и неразрывности нашей духовной связи[229].

Немирович-Данченко

297. З. Н. Гиппиус[230]

22 августа 1914 г. Москва

22 авг. 1914 г.

Многоуважаемая Зинаида Николаевна.

К. С. Станиславского ждем в Москву около половины сентября. Тем не менее я, вероятно, начну репетиции «Зеленого кольца»[231]. Как раз сегодня собираю для этого участвующих. Соответственно с этим я вскоре извещу Вас, когда нам понадобится Ваше участие. Из письма к Дмитрию Сергеевичу Вы узнаете, что несколько позднее мы приступим к репетициям его пьесы[232]. В течение полутора месяцев мы думаем настолько приготовить эти пьесы, чтобы, когда представится хорошая возможность играть, для генеральной репетиции оставалась только постановочная часть.

Может быть, мы начнем сезон старым репертуаром, может быть, новой постановкой – это все еще пока не решено. О ходе работ буду Вам писать.

Крепко жму Вашу руку

В. Немирович-Данченко

298. Н. Г. Александрову[233]

5 ноября 1914 г. Москва

5 ноября 1914 г.

Многоуважаемый Николай Григорьевич!

Я втройне сожалею о случившемся. Во-первых, так выходить из себя вообще скверно – в этом моя вина перед самим собой. Во-вторых, я во все минуты негодования считал {123} Вас и по Вашему таланту, и по добросовестности Вашей – в первом ряду деятелей театра. А вместе с тем привык глубоко уважать Вас. Тем непростительнее для меня, что я не сдержал своих истрепанных нервов.

И наконец, в такое время, как переживаемое всеми нами[234], следует особенно дорожить связью с людьми, достойными уважения, и беречь эту связь…

И хотя я продолжаю считать, что был вызван на вспышку негодования, тем не менее охотно и чистосердечно извиняюсь перед Вами.

Если Вам нужно, я могу повторить извинение в присутствии тех людей, которые были вчера.

Вл. Немирович-Данченко

299. К. С. Станиславскому[235]

10 ноября 1914 г. Москва

Многоуважаемый Константин Сергеевич!

Я вчера вечером занимался с Москвиным[236] и потому мог посмотреть только 3‑е и 4‑е действие «Трех сестер».

Позволяю себе обратить Ваше самое серьезное внимание на необычайное недоразумение, происходящее между Вашими требованиями и данными театра.

Право же, Константин Сергеевич, если Вы ищете истины, настоящей истины, то Вам есть над чем подумать, очень подумать. Иначе истиною Вам будет казаться только то, что в поле Вашего зрения, не лишенного подчас шор.

Вчера я находился в состоянии исключительного удивления от разницы между тем, что Вы мне предсказывали о «Трех сестрах» и что я увидел. И вот до сего часа все время думаю, т. е. даже среди ночи…

Это было одно из самых великолепных исполнений нашего театра.

Прежде всего я застал на редкость живую связь сцены с театральной залой. Не было ни одной, самой маленькой мелочи, на которую зала не реагировала бы.

{124} Потом – правда, на этот раз особенно, – все исполнители, все без исключения, – может быть, Вы сами меньше других, – были так трепетны, как это бывает очень редко. Но главное, что я хочу сказать и к чему пишу это письмо, исполнение было идеалом того, к чему, по моему пониманию, стремится вся Ваша так называемая система.

Вот что заставляет меня думать со вчерашнего вечера! Или я решительно ничего не понимаю в Вашей системе, или (послушайте, пожалуйста) Вы сами так зарылись в путях, что потеряли цель.

Не меняете ли Вы роль пророка на роль жреца? В путях к исканию бога забываете его самого, потому что заняты исключительно обрядностями. А когда бог нечаянно для Вас очутился около, – потому что он вездесущ и его пути неисповедимы, то Вы и не замечаете его, не чувствуете. Утрачивая душевное или духовное чутье пророка, жрец приемлет только то, что согласно с установленным им ритуалом.

1. Исполнение 3‑го и 4‑го действий «Трех сестер» было: изумительно по искренности,

2. До совершенства просто,

все по существу, без малейшего уклона в сторону болтовни,

за самыми мелкими исключениями лишено штампов, даже штампов Художественного театра,

благодаря, вероятно, той же установившейся связи с театральной залой, все играли с такой артистической скромностью, до того без всякого нажима, что в режиссере других пьес могло возбуждать только зависть, слюнки текли…

И на каждом шагу настоящие, вырывающиеся из лучших уголков души, неожиданности.

Пусть эта пьеса идет так потому, что она вся находится не только в природе самих артистов, но и в природе всего театра. Это ее и их счастье. Но ведь если бы театр и актеры могли так играть и другие пьесы, т. е. могли так же жить и сильными страстями, если бы могли так же заключать в свои души и Грибоедова, и Пушкина, и Островского, как заключили Чехова, – то ведь это и был бы венец всех Ваших исканий!

И в театре многие давно поняли это и думают, что мы с Вами именно к этому и стремимся. Я по крайней мере только {125} этого и хотел – и в Достоевском, и в «Екатерине Ивановне», и в «Мысли»… И вся наша забота – находить пути к этому…

И вот еще что поразительно: при таком исполнении не чувствовалось ни малейшей надобности в меньшей по размеру зале – все прекрасно доходило.

Были обычные нашего театра недостатки в дикции – и только.

В частности, Книппер была на редкость великолепна и на редкость говорила все по существу.

Германова, по-моему, ничего не играла так искренно, просто и благородно.

Барановская – кроме истерики – все прекрасно.

Лужский – ничего так хорошо не играет.

Даже Вишневский стал другой.

Грибунин так хорош, что заставляет легко забыть об Артеме. Если у него нет обаяния покойного, то по существу он прямо выше Александра Родионовича.

Даже Павлов недурен, совсем-совсем недурен.

О Марье Петровне и говорить нечего – это chef d’oeuvre[237] русского искусства[238].

В театральной зале властвовало то умиление, которое составляет высшее духовное качество театра, ради чего он должен существовать.

Нет, Константин Сергеевич, чудо, совершившееся в Художественном театре через Чехова, еще так сильно, что никакая реставрация через других исполнителей не может еще заменить его.

Вл. Немирович-Данченко

Совершенно недопустимо, постыдно тряпье декорации 4‑го действия. И к следующему спектаклю я потребую по крайней мере новых падуг и двух-трех деревьев.

{126} 300. К. С. Станиславскому[239]

12 декабря 1914 г. Москва

Многоуважаемый Константин Сергеевич!

Так как о прошлом представлении «Трех сестер» я писал Вам, что Вы были не совсем просты в Вершинине, то теперь считаю долгом и удовольствием для себя сказать, что вчерашнее Ваше исполнение было на очень большой высоте настоящей, художественной простоты, искренности, благородства и вдумчивости. Чудесно!

Ваш В. Немирович-Данченко

301. К. С. Станиславскому[240]

Начало 1915 г.

Наша художественная рознь.

Иногда меня берет такое подозрение, что становится жутко: точно Вы совершенно не признаете специально сценического дара в актере. Известное выражение «актер божией милостью» Вы как бы находите вздорной выдумкой, пышным, пустым звуком.

Так Золя не признавал драматургического таланта, говорил, что всякий умный и талантливый писатель может быть драматургом. Эта теория, одно время нашумевшая, потом была совершенно и навсегда разбита.

Отчего мы с Вами не можем вместе режиссировать?

Прежде это объяснялось тем, что вы идете от внешнего, от характерного, от «красок», а я от внутреннего образа, от психологии, от «рисунка». Но потом Вы передвинулись к психологии. Тогда я подумал, что наступило время опять нам режиссировать вместе. На «Живом трупе» мы сразу разошлись[241]. Значит, еще не совсем сблизились. Прошло три года. Репетиции «Горя от ума»[242] показали, что мы так же далеки друг от друга, как и были. И замечательно: пока мы занимаемся ролью, которую Вы сами играете (однако непременно уже Вами игранную), – Вы мне верите, но на первых же моих словах [о] всякой другой роли Вас охватывает дрожь протеста.

Мы сидели с Бенуа в бухгалтерской комнате и говорили о том, бывают ли случаи, когда «показыванием» режиссер чего-нибудь {127} добивается. Вы отрицали, я говорил, что редко, но бывают, и привел в пример Фамусова. Вы почему-то очень обиделись и резко сказали, что успехом Фамусова Вы обязаны исключительно своему большому труду. Мне, разумеется, и в голову не приходило приписывать этот успех себе, но я до сих пор не понимаю, как Вы можете отрицать этот разительный случай: Вы не только переменили весь Ваш образ Фамусова под давлением того рисунка, который доверчиво приняли от меня, но для того чтобы этот рисунок был ясен, я Вам набрасывал его несколько раз игрой. Два раза Вы даже сами просили повторить Вам «показывание». Правда, Вы, как никто, улавливали сущность, Вы умели отделить то, что идет от моей индивидуальности, и пользоваться своею, – но ведь значение случая от этого не меняется. Однако, как только он стал прошлым, Вы с новой энергией отрицаете его значение.

Что это, между прочим? Сатанинская ли гордость, боязнь ли, что я зазнаюсь?..

Но не в этом дело.

Я на Ваших глазах делаю из Леонидова Керженцева, из Грибунина Фурначева[243]… Чего-чего не было в давно прошедшем? Не говоря уже о Вас лично: Астров, все 4‑е действие Штокмана, Вершинин, – из Вашей памяти, может быть, изгладились Москвин в «Царе Федоре» или в «Трех сестрах» Книппер и Савицкая, которых Вы с Морозовым, в мое отсутствие за границей, заменили как непригодных Полянскою и Павловою, Книппер – Маша и Савицкая – Ольга![244]

Не Вы ли самым бескорыстным и искренним образом восхищались исполнением «Екатерины Ивановны»?

А ведь во всех этих случаях, в течение 16 лет, я шел только одним, своим путем. И тем не менее ничто не убеждало Вас, ничто не завоевывало Вашего доверия. По свойственному Вам качеству – верить и любить только то, что рождается от Вас или около Вас, Вы очень скоро забывали победы, сделанные мною, и продолжали питать недоверие и к моим приемам и к моему искусству, подозревая и в том и в другом стремление к трафарету, к банальности. Вы оберегали от меня Качалова в Гамлете, всех актрис, с которыми Вам интересно было заниматься, дошли даже до оберегания от меня Стаховича, – забыв, {128} между прочим, что самая лучшая его роль – Верховенского – просто несколько раз сыграна мною[245].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю