Текст книги "Избранные письма. Том 2"
Автор книги: Владимир Немирович-Данченко
Жанры:
Театр
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 48 страниц)
7 сентября
Опять сколько дней прошло!
Сегодня получили славное письмецо от Маруси, поцелуй ее крепко от нас. Завтра утром из Парижа – в Шербург (специальные поезда, берущие нас, едущих в Америку, точнее – поезда парохода, отплывающего в этот день), а часа в четыре на том же пароходе, на котором отплывали в конце ноября, – «Мажестик» – огромный, 56 тыс. тонн. Более 900 футов длины. Я как-то вымерял от подъезда Большого театра до самой белой Китайской стены (через сквер и розарий). И высотой в 10 этажей. Плывет более 3 000 человек.
Как-то во мне все еще нет чувства, что я еще на год уплываю на другое полушарие.
А Лос-Анжелос – это от Нью-Йорка через всю Америку к Тихому океану, пять суток экспресса!
Общество, которое меня пригласило, – сосьетеры – все лучшие артисты кино: Мэри Пикфорд, Дуглас и Чаплин, Норма Толмадж, Барримор (лучший Гамлет в драме), и т. д., я их никого не знаю.
Значит, Саша, я уплываю. Но непременно хочу иметь постоянные сведения о тебе и о всех вас.
Вот что, Саша и Маруся. Мой секретарь Ольга Сергеевна Бокшанская вернулась в театр. Пожалуйста, сообщайте хоть через нее. Или по телефону, или вызывайте ее.
Крепко и нежно целую всех, начиная с тебя. Не пересчитываю. Пусть каждый скажет себе: вот он и меня целует, и я отвечаю ему тем же. И пожелайте нам всего хорошего.
Котя молодцом. Превосходная переводчица моя в самых больших собраниях (200 – 300 человек за завтраком), когда я говорю много, горячо. Она, не отставая от меня, непрерывно переводит…
Однако пришлось и мне взяться за английский. Летом начал учить…
Разумеется, Котя всех вас крепко целует. Миша шлет свой почтительный и ласковый привет.
{332} Жаль, что не удалось написать и доли того, что хотел. Я отвлекся и писал ту бумагу, которую буду просить тебя прочесть Анатолию Васильевичу[699]. Но и ее не кончил.
Крепко целую.
Ваш В. Немирович-Данченко
417. В. И. Качалову[700]
24 августа 1926 г.
24 августа
С большим волнением получил я Ваше письмо, дорогой Василий Иванович, – но чем больше вчитывался в него, тем больше разводил руками, тем недоуменнее было мое состояние[701]. И не потому, что Вы пишете так много о конце, о завалинке, о консерватизме, силе прошлого, необходимости дружного всепрощения и проч., и проч., а потому, что не понятно, зачем Вы все это пишете. Очень многое очень умно, все красиво, но куда, к чему, к кому все это обращено, – с трудом разбираюсь.
Я, не задумываясь и не колеблясь, подписываюсь под тем, что «наша сила, источник и продление нашей жизни – в нашем прошлом», что чем мы искреннее, тем современнее, что мы должны черпать силу для работы «в нашем мастерстве, серьезности, значительности задач, в чистоте этической атмосферы», что все это «всегда важно и нужно для всякой современности».
И дальше, – что «надо бороться со всякого рода искушениями модного успеха, всякого революционного (и не революционного) снобизма», что надо помнить о нашем почтенном возрасте, что не надо «дерзать ради дерзаний», не надо «бессильных взлетов», «покушений с негодными средствами» и т. д. и т. д. и т. д.
Ну так что же? Кто же с этим будет спорить?
Если это все хоть в малейшей степени относится именно ко мне, то мое недоумение переходит в полную растерянность, и я спрашиваю: неужели наше непонимание друг друга дошло до таких гомерических пределов?
Я – революционный снобист? Я – склонен к «нерасчетливым порывам и таким срывам, которые грозят безнадежным увечьем»?..
{333} Это так курьезно, что мне скучно было бы возражать на это.
Нет, это, очевидно, относится к доказательствам необходимости консерватизма. И, повторяю, я под всем этим подписываюсь.
Но вот чего я уж никак не пойму.
Почему сила прошлого, мастерство, чистота эстетизма, скромность внешних задач при значительности внутренних и т. д. и т. д., почему все это должно остановить искусство вашего ТЕАТРА? И от эволюции и от широкого влияния на другие сцены? Почему вы, другой, третий, пятый из ваших товарищей, числом 12[702], должны вобрать в себя от задач театра то, что вы честно и добросовестно вмещаете, а все остальное отбросить, окружить себя каменной оградой и предопределить, чтоб вместе с вашей кончиной здесь образовалось кладбище? Почему вы говорите: Художественный театр это то, что мы сделали, и то, что мы можем еще повторять, а вместе с нами конец и ему и вообще русскому сценическому искусству?
Я сам говорил, что если бы вас заставили играть «Вишневый сад» по-новому, то это было бы кривляние. Мало того. Если бы я в качестве режиссера принялся ставить «Вишневый сад» по-новому, то тоже получилось бы кривляние. Но значит ли это, что «Вишневый сад» должен умереть вместе с нами? Он умрет только вместе с Чеховым. Однако есть в Вашем исполнении Чехова такие черты сценического искусства, которые, может быть, даже наверное – переживут и Чехова. Это черты актерского, театрального искусства. Они переживут всякого автора, потому что Театр умрет только со смертью актера. Театр! Вы можете стареть, вы все же будете оттачивать ваше искусство… Федотова никогда не играла с такой совершенной простотой, как на своем 50‑летнем юбилее. Южин только в самые последние годы достиг своих вершин, которые нам давно были видны. Если бы Федотова и Южин отмахнулись от того движения, которое проявил Художественный театр, – они бы не дошли до своих вершин. А уже сейчас, уже несколько лет, можно утверждать, что актерское искусство, независимо от индивидуальностей, пошло дальше Художественного {334} театра. Какие же данные говорить, что Художественный театр весь за этой каменной оградой, которую вы хотите строить?
Между мною и вами разница вот какая: и вы и я – актеры, по существу, по духу, по нашим потенциям. Но вы ваше актерство воплощаете в вашей роли, в вашей обособленной, индивидуализированной роли, занимающей известное, очень большое, место в театре. Я же мое актерство воплощаю в идее самого Театра. Если театр есть какое-то обширное духовное здание, как какое-то бесформенное явление, то без вас оно мертво, тускло, не радует. Вы даете ему жизнь, свет и радость. Как какой-то силой радия или электричества. Но, может быть, это и не вы, а Сальвини, Барримор на экране, Шаляпин поющий, Павлова танцующая. Они тоже заряжают духовное здание Театра.
Если я или Станиславский были хорошими директорами театра, то это потому, что мы были жрецами этого духовного здания – Театра. Станиславский гораздо раньше меня думал (и действовал), что Театр никогда не смеет стариться, что он не смеет останавливаться ни на натурализме, ни на символизме, ни вообще на каком-нибудь направлении, что Театр вечен, поскольку вечно желание человека мечтать и играться. И хотя Станиславский утвердился в актерском искусстве на базе «щепкинства», но это не остановило его от того, чтобы вводить в это искусство такие понятия, о которых если бы Щепкин услыхал, то у него бы волосы на голове поднялись. Он, Щепкин, думал бы, что Станиславский с своими «ритмом», «праной»[703], «зерном» покушался на его, щепкинский, реализм, а с своей настоящей правдой – на благородство его искусства.
Но Станиславский, к счастью для актеров и к несчастью для театра, больше актер, чем директор, то есть чем руководитель театра. Его внимание часто, сосредоточившись, задерживается на актерстве, да еще его личном, индивидуальном, а не расширяется в сферах идеи Театра. Отсюда и наши с ним разногласия. Он отлично понимает все, но в процессе работы, углубляясь, приостанавливается, а я, занятый другим сквозным действием, несусь вперед, вверх, вправо, влево. Но я не {335} Валерий Бебутов, не Блюм, и отлично понимаю, что если бы я стал таскать вас всюду за собой, то сбил бы вас с толку и лишил бы вас самого ценного, что в вас есть. Поэтому я работаю для идеи Театра и с другими радиоактивными силами сцены. Но всю силу моего вдохновения я не перестаю неизменно черпать в моем, в нашем прошлом. Я попадаю в новые условия, сталкиваюсь с новым материалом, но заряд мой все тот же, а где чего не умею, предоставляю тем, кто умеет и кто заряжается моим, нашим прошлым. При чем тут революция? Я просто продолжаю делать то, что делал, начиная с 17 лет, а может быть, и раньше. Делать то, что могу делать искренне. Революция дала чудодейственный толчок или даже ряд толчков, чтобы вывести нас из тупика, в котором все мы – я, Вы, Москвин, Станиславский, художники, авторы, критики – застряли. Я, может быть, больше других видел эти тупики…
Страшно было бы, если бы Вы, в Вашем консерватизме, впали в обычное русло всех консерваторов: из боязни потерь вместо консерватизма – косность. В реакции не замечают, как далеко откатываются назад. Я ярко и глубоко знал всю историю Малого театра и всегда боялся, что и мой театр повторит его ошибки. Я никогда не переставал чувствовать широту задач Художественного театра и поэтому в нем сосредоточивал всю свою деятельность, в нем воплощал все свои идеи – и литературные, и политические, и художественные, и этические.
Вы мне сказали: развертывайте Вашу деятельность где угодно, но не с нами.
Даже не около нас!
Кого вы оскорбляли? Человека, директора, художника? Как это разобрать? Вы убили мои замыслы. На всем их полете. Я еще не видел с тех пор Рахманинова, но воображаю его изумление, когда я ему расскажу, что все, о чем мы с ним промечтали, рухнуло по упорному, узкому, жесткому приказу моих лучших друзей по искусству[704].
Во всех этих экономических и других фискальных соображениях насчет пресловутой Музыкальной студии вы, никто, нигде, ни одним словом не обмолвились о том, что вы разрушаете {336} мастерскую художника как раз в то время, когда его замыслы окончательно созрели и материал приготовлен. Вы просто пренебрегли этим. Вам это как будто и в голову не приходило. Вы зарезали мой сон. Вы облили презрительным невниманием мою вторую жизнь.
Очаровательно, если среди вас есть еще мысль, что все это с моей стороны – революционный снобизм!
И вот Ваше письмо: не послушались меня, как директора; не приняли какого-то плана; не оскорбляли меня, как человека; надо прощать, потому что мы уже стары…
Нельзя придумать слов более вялых по сравнению с совершенным при Вашем участии преступлением.
После моих горячих телеграмм!
Знаете ли Вы, доходило ли до Вас, Василий Иванович, что когда я сообщил Музыкальной студии, что у нее отнят зал К. О., то рыдали не только женщины, но и многие мужчины?..
Еще одна мысль, когда я читал Ваше письмо. Неужели это писал человек, проведший 5 последних лет за границей, до Америки включительно, художник, столкнувшийся с лихорадочным пульсом всего человечества, с горячим жизнесколачиванием десятка стран, только что бывший свидетелем невероятнейших человеческих катастроф? Нет. Это Вы притворились для этого письма. Остерегайтесь такого консерватизма, Василий Иванович.
Будьте здоровы. Кланяйтесь Нине Николаевне.
Вл. Немирович-Данченко
418. Из письма О. С. Бокшанской[705]
6 ноября 1926 г. Голливуд
6 ноября
… Пишу, как всегда, по пунктам Вашего письма.
Ваше письмо № 5.
О репертуаре я уже писал Вам, что я его не только «просматриваю», но и внимательно просматриваю[706]. И разные мысли мелькают при этом.
{337} Газеты я вижу только «Известия». Не совсем аккуратно и даже с провалами, но читаю внимательно. Когда-то Вы обещали – тоном крепким обещали, не допускающим недоверия, – высылать и театральные журналы… Но об этом я не тоскую. Интересуюсь там только всякими выступлениями Луначарского.
И вот ведь в каком Вы плохом, по отношению меня, настроении: «Постараюсь собрать рецензии». Ну и послали бы что попало под руку. Но еще лучше с пьесами: «У меня уже лежат переписанными для Вас несколько пьес, но не хочу посылать, пока не перепишу “Унтиловск”». А дальше: «Вероятно, больше всего Вас интересуют “Дни Турбиных”» и т. д.[707]
Сама же признаете, что меня особенно интересуют «Дни Турбиных», – так вот и послали бы… А то жди еще «Унтиловска»…
Нет энергии подумать обо мне, не только похлопотать…
Вот Вам и упрек!
Итак, Иван Яковлевич в качестве помощника Симова заведует уже постановочной частью…[708]
Сахновский в Художественном театре. Это ведь событие!..
Что меня еще удивляет – это денежная сторона. «Сезон без дефицита» – об этом было так много писано и говорено!.. Откуда же долги выросли в 100 тысяч?..
Итак, Вы попали случайно на репетицию Музыкальной студии. А почувствовали себя там хорошо. Так отчего же случайно?
Не напишут ли мне оттуда как-нибудь случайно несколько строк?
Я получил телеграмму после открытия из студии. Но из телеграммы нельзя было узнать, ни чем открывали, ни при каких условиях…
Меня очень порадовали Ваши строки о том, что студийцы бодры и веселы. Если бы они знали, как бы я радовался услыхать, что они отлично поют и играют, что они работают бодро и единодушно, что имеют большой успех и делают хорошие дела…
Скажите им это. …
{338} 419. О. С. Бокшанской[709]
9 ноября 1926 г. Голливуд
9 ноября
Дорогая Ольга Сергеевна!
Сегодня получил Ваше письмо № 6 от 20 октября. Очень приятно. И письмо написано уже не в том «отвратительном» настроении, как предыдущее. Это – уже Вы. И Ваша внимательность, а не скучающая рассеянность, и Ваша устремленность, и даже Ваши обороты, вернее сказать, обороты мысли. («И какой Вы – веселый? Радостный?..» И некоторые другие.)
Сегодня и вчера мне вообще подвезло. Пришло большое, обстоятельное письмо от Камерницкого. Небольшое, но, как всегда, славное от Феди[710], совсем небольшое, но зажигательное от Кудрявцева (из молодежи), и тут, в Hollywood’е две небольшие по значительности, но большие по неожиданности вещи…
Да, эта денежная сторона театра действительно обидна. При таких сборах! Ведь вон Малый театр играет в трех местах!..
Как материально живут 3‑я и 4‑я студии?..
Неужели во 2‑м МХАТ материальные дела слабые? 800 р. на «Сверчок» или «Гибель “Надежды”» – это еще ничего, а новости как? Как «Евграф»?..[711]
Воображаю, как Иван Николаевич ревниво воспринимает успех молодежи МХАТ.
Вероятно, я напишу ей (молодежи МХАТ) письмо[712].
Вот не ожидал, что фру Карено – Еланская[713]. А хорошо. Скажите ей, пожалуйста, следующее. Пусть вдумается: фру Карено – крестьяночка, а не мещаночка. Разница колоссальная. Мещаночка хочет мирной, хорошей, семейной жизни с Карено. Мещаночка хочет сидеть с ним на скамеечке вечерком и ворковать. А крестьяночка вся из природы, из солнца. Она хочет, чтоб ее целовали, чтоб жизнь сверкала радостями здоровья, благополучия и любви, любви, любви… Конечно, и мещаночка рада поцелую, но она от поцелуя млеет, а крестьяночка пылает. Мещаночка чувствует, что уносится в рай, а крестьяночка знает, что летит в ад. Хватить утюгом мужчину, {339} когда он не тот, чьи поцелуи жгли ее, может только крестьяночка. И ей нужно, чтобы за квартиру было плачено, но это совсем-совсем не так важно. Мещаночка не могла бы довольствоваться жадными поцелуями без камина, а крестьяночка могла бы в поле, под снопами… Элина – солнце, Карено – луна. В этом драма…
Да, Вам странно читать про пальмы и кипарисы, когда на улице у Вас коричневая грязь, мокрый снег, что Вы так колоритно отметили. А каково нам читать о снеге, когда здесь лето в самом полном разгаре, – правда, с прохладными ночами. Днем до 27°R в тени. Бертенсон не выносит – я наслаждаюсь.
Здесь совсем нет ветра. Редко-редко легенький «зефир». Облака – редкость тоже. Здесь, говорят, из 365 дней – 30 дождливых, 35 облачных и 300 ясных. Вот 6‑я неделя, как мы здесь, – радостное, сверкающее лето, полное зелени, тепла… Один дождичек ночью.
Впрочем, в 20 милях, на океане (подумайте, на берегу Тихого океана!) – на днях наши туда ездили, – было туманно, холодновато и ветренно. А я оставался дома на террасе или между пальмами и кипарисами. И около меня распевал какой-то калифорнийский соловей. И ничто не шелохнулось.
Не завидуйте, пожалуйста. Во всяком случае, не завидуйте с чувством недобрым…
Пишу в 9 час. вечера. Все двери настежь.
А по ночам тишина, как в деревне.
О топке, конечно, еще не думали.
Будьте здоровы.
Ваши приветы передам.
Екатерина Николаевна отвечает сердечным приветом. Другие тоже шлют лучшие пожелания.
Ваш В. Немирович-Данченко
{340} 420. Д. В. Камерницкому[714]
9 ноября 1926 г. Голливуд
9 ноября
Милый Камерницкий!
Если бы Вы знали, какое удовлетворение доставило мне Ваше подробное, отлично, толково изложенное послание от 12 октября.
Об одном мечтаю, чтобы тот пафос, то содружество, та мужественность, с которыми студийцы провели эти 5 месяцев, не распылились, не растаяли от второстепенных взаимоотношений[715]. Чтобы все вы закалились в содружестве так, как это было в Художественном театре.
Если одни будут ослабевать, пусть берегут это высшее благо всякого коллектива другие. Судьба послала студии огромное испытание. Она катилась под гору, и еще не столько материально, сколько морально. Она была поставлена судьбой на резкий перелом: либо сломается и рассыпется в осколках, либо выживет, – а если выживет, то не много понадобится усилий, чтобы закалиться в крепкий и ничем не рушимый коллектив. Если он у вас скуется прочно, тогда не страшно ни слияние со студией Константина Сергеевича (пока, по-моему, это чересчур рано, – не раньше, как пройдя опыт целого года!), ни завистливые, и, может быть, действенные люди со стороны – ничто не страшно.
Разумеется, впереди еще самое важное, то есть то, ради чего и нужны эти ваши героические усилия, – я говорю о художественной стороне дела. И, конечно, именно здесь труднее всего удержаться в единодушии. Тут вам еще предстоят самые большие испытания. Особливо, когда появятся попытки закрыть двери талантам извне. Но когда вы все будете чувствовать себя настоящими хозяевами дела, завоевавшими его терпением, жертвами, настойчивостью, умением, – тогда переработает организм коллектива и эти испытания.
Давай вам бог!
Давай вам бог оправдать эту дату – 27 октября![716]
Буду теперь ожидать более подробных вестей.
Отчего бы Вам не возложить на кого-нибудь регулярные письма ко мне. Не взялась ли бы, например, Ольга Сергеевна[717], {341} ну хоть раз в две недели писать под Вашу диктовку?.. Или, если Вам это трудно, – Коноплев, или еще кто… Или бы Ольге Сергеевне раз в две недели, или два раза в месяц (каждое воскресенье после 1‑го и 15‑го числа) приходить в театр и писать под диктовку…
Что-нибудь в этом роде.
А то и забудете меня совсем!..
Привет всем самый горячий.
Крепко жму Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко
Екатерина Николаевна благодарит за память и Вам кланяется.
Миша по всех вас скучает.
Бертенсоны кланяются.
Голубчик! Рисунок марки или эмблемы мне совсем не нравится, наирешительнейше не нравится.
Старо, надоедно.
Лира – ни к чему. Уж если надо что-нибудь, то маска была бы правильнее, потому что главное в вас – актер. Но и маска надоела.
Непременно придется выдумывать другую. Не спешите.
В. Н.‑Д.
421. Ф. Н. Михальскому[718]
10 ноября 1926 г. Голливуд
10 ноября
Дорогой Федя!
Получил Ваше письмо после представления «Семьи Турбиных»[719]. Очень приятно слышать, что молодежь оправдала себя, что те жертвы, которые она несла, тот огромный труд, какой она проделывала так бескорыстно, не пропали даром Может быть, опять оправдывается, что «за богом молитва, за Художественным театром служба никогда не пропадают». Так было до сих пор…
Я рад, что Ваша жизнь опять вошла в родную Вам колею, что Ваш день проходит среди тех, с кем Вы сошлись и слюбились, {342} что Вы трудитесь для того дела, которое любите больше всего. Это – счастье. И хорошо, что Вы это сознаете и цените. С этим только и можно перенести невзгоды…
Обнимаю Вас.
Екат. Ник. и Миша целуют Вас крепко.
Вл. Немирович-Данченко
422. И. М. Кудрявцеву[720]
11 ноября 1926 г. Голливуд
11 ноября
Милый Кудрявцев!
Ваше письмецо очень тронуло меня. Я вспоминаю, как я, в первых шагах моей деятельности, горел радостным осуществлением мечтаний и благодарностью к тем, кто – казалось мне – вдохновлял меня. Теперь меня радует до глубины души, больше всего радует, когда я слышу об успехах тех, кто хоть чуть-чуть, хоть стороной, вдохновлен моей любовью и преданностью русскому искусству.
Я, конечно, отлично помню Вас и Ваше всегда сдержанное, но пламенное отношение к работе.
От души желаю Вам и Вашим товарищам новых работ и новых завоеваний.
Жму крепко Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко
423. Из письма О. С. Бокшанской[721]
25 декабря 1926 г. Голливуд
25 дек.
… И еще – какая это беда с «Прометеем»![722] Думаю даже, что эта беда недостаточно осознается. Только с материальной стороны. А в моих глазах это – беда всего театрального дела в Москве[723]. В моих художественных планах, какими я жил еще в бытность в Москве, ставка на «Прометея» была громадная. Почти как на «Бориса Годунова» в Музыкальной {343} студии и более чем [на] «Смерть Грозного» во 2‑м МХАТ. Трагедия. С Качаловым. Конечно, Смышляеву надо было послушаться меня и брать Рабиновича[724], изумительно чувствующего новую трагедию. В том теперь и ужас, что при неудаче у театра надолго отобьется охота… Неуспех новой попытки – что может легче вызвать еще большую реакцию?
А раз реакция, то, разумеется, все те же тупики и то же безрепертуарье, какие были 10 – 12 лет назад. И опять начнут избегать всех дорог, которые могли бы вывести из тупиков, а выхода искать только… в собственном соку…
Боюсь, что этого не только не сознают, а может быть, даже и злорадствуют немножко. …
424. Из письма О. С. Бокшанской[725]
2 января 1927 г. Голливуд
2 янв. 1927
… Кстати: под «Турбиными» стоит режиссером один Судаков. А поставлено, говорят, хорошо. Отчего же так мало оценили? Сужу по тому, что хоть бы я словечко услыхал о Судакове! Я его поздравляю с таким успехом.
Отчего в афишах «Продавцов славы»[726] нет совсем одного лица, старика – хорошая роль? Она вычеркнута?
Должно быть, Качалов действительно замечательно играет Николая, потому что – какая это слабая инсценировка[727]! …
425. Из письма О. С. Бокшанской[728]
6 января 1927 г. Голливуд
6 января
… По-моему, «Фигаро» должно иметь очень большой успех. Если дать молодежи играть просто, молодо, весело. В этой пьесе заложено нечто такое самое настоящее театральное, что если ей довериться, она сама понесет. Очень опасно перегрузить ее внешними представлениями. Еще опаснее – «переидеить» ее… Вот как играют «Льва Гурыча», так пусть играют и «Фигаро». Не надо, чтоб «Бомарше», «предчувствие Французской {344} революции» и т. д. пугало исполнителей, настраивало их на излишний серьез. Это все надо только для режиссеров… А для исполнителей: чтоб «слова стали своими» и темп, темп, темп!..[729]
426. Н. П. Хмелеву[730]
6 января 1927 г. Голливуд
Милый Николай Павлович! Поверьте, что я оценил чувства, с какими Вы написали мне. И поверьте, что меня вообще очень трогает отношение молодежи театра ко мне. Я радуюсь здесь многому, и оттого, вероятно, радость и большая, что связь наша с вами многогранна и благодаря этой многогранности не может не быть искренна, – я в это верю. Я радуюсь тому, что оправдались давно-давно сказанные мною слова, что во 2‑й Студии больше, чем где-нибудь, индивидуальных дарований. Радуюсь тому, что во 2‑й Студии всегда было такое крепкое, непоколебимое отношение к метрополии. Радуюсь, что судьба направила в главное русло театра именно 2‑ю Студию и что ее вожаки шли по этому пути со смелостью, ясностью и безоговорочностью – качества, с которыми только и можно побеждать. И тут я всегда помню в первую голову – Судакова, Прудкина, Женю Калужского, Баталова, Вас, Станицына, Андровскую, Еланскую, Молчанову, Телешеву, Зуевых и вашу вторую молодежь[731]. Во всех этих студиях есть спаянность, но, я думаю, ни в одной не было такой – сказал бы – стихийной спаянности, как у вас. И потом радуюсь, что мне удалось быть с вами на самом рубеже студии и театра, так сказать, помочь вам перейти Рубикон. И совесть моя здесь особенно чиста, потому что отношение мое ко всем вам было высоко бескорыстное. Все, что я делал и чего хотел, – дать расцвет вашим дарованиям, передать вам лучшую часть моей души и помочь строительству реформированного Художественного театра перед его новым 20‑летием. Не получая за мои стремления ровно ничего.
Я пользуюсь случаем через Вас поздравить всех, названных мною, и тех, кого я случайно забыл, но не выкинул из {345} сердца, – и тех, кто примкнул к вам из других студий[732], – поздравить с удачей, закрепляющей за вами лучшую русскую сцену.
Я не раз слышал, что наши великолепные «старики», глядя с грустью на молодежь, не верили ей, думали, что вместе с ними чуть ли не кончается все русское искусство. Я не соглашался с этим ни разу, ни на одну минуту. Моя вера в силы молодости никогда не подвергалась ни колебаниям, ни испытаниям. Думаю, что эта тенденция «стариков» должна уступить место большему оптимизму. Они могут быть спокойнее за судьбу их театра.
Но Ваш путь только что начат. Я не сомневаюсь, что все вы это отлично сознаете. Остается желать – хороших ролей!..
Вы понимаете, с каким интересом я буду следить отовсюду, где бы я ни был и как долго ни продолжалось бы мое отсутствие, за ростом каждого из вас отдельно.
Крепко жму Вашу руку и передайте мой привет Вашим товарищам.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
В частности, кланяйтесь П. А. Маркову. Вижу издали, что немало тут и от него.
427. О. Н. Андровской[733]
29 января 1927 г. Голливуд
29 января 1927 г.
Я в своей жизни много получал ласковых писем, но такое, как Ваше, все-таки редко. Право, у меня и у моих (Екатерина Николаевна и Миша), которым я потом читал Ваше письмо, навертывались слезы, – благодарные.
И для колеблющегося – скорее ли возвращаться, или оттянуть возвращение – Ваше письмо было бы сильнее не только многих-многих доводов, самых идеологических, но даже сильнее приказов власти.
Ваш и Нины Иосифовны[734] портреты, по распоряжению Случая, находятся при мне, и мой глаз часто падает на них. И всегда мне от этого теплее.
{346} Как жаль, что мое письмо к Нине Иосифовне еще летом, дойдя до конторы Худож. театра, потом куда-то исчезло. Я там писал (а может быть, это я писал в письме к Судакову), что иногда мечтал составить новую труппу – вот из вашей «молодежи» – и возиться с ней с задачей (самой любимой моей задачей) смотреть, как пышно расцветают индивидуальности. И мне бывает грустно думать, как медленно происходит этот расцвет теперь. Еще спасибо Судакову – я рад, что не ошибся, так крепко приблизив его к управлению театром. Он хоть действительно старается о молодежи, не щадя времени и сил.
Будьте счастливы, милая Ольга Николаевна. Кланяйтесь от меня крепко всем, кто меня хорошо вспоминает. Пусть пишут мне. Я прежде не знал радостей дружеских писем так, как знаю их теперь.
Екат. Ник. очень благодарит Вас – за строки к ней и за все письмо.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
428. Из письма А. И. Сумбатову (Южину)[735]
26 февраля 1927 г. Голливуд
26 февр.
Милый, дорогой Шура!
Как большую часть моего письма, посылаю тебе копию с письма Луначарскому[736]. Чтоб мне не повторяться. Там продиктовано сжато, не размазываю в расчете, что будут читать люди, которые сами сумеют развить каждую строку. Разумеется, это очень малая доля моих здешних впечатлений. Нет ни характеристик, ни случаев, ни анекдотов. Но это все надо рассказывать…
Тут около 40 кинематографических «компаний». Та, в которой нахожусь я, считается наиболее шикарной. Она производит не более 12 – 15 картин в год, тогда как другие, большие компании – 50 – 75. Мелких картин, таких, какие ставятся по две в сеанс, совсем не производит. В сущности, это почти механическая связь нескольких «студий» (студией называется {347} все дело, как «театр»). У Фербенкса с Мэри Пикфорд была своя, у Чаплина своя, у Барримора, у сестер Толмадж, у Свэнсон, – а потом они все объединились в это общество «United artists». Работает как следует, т. е. с исканиями нового, пожалуй, один Чаплин[737]… Вернее, работал: у него теперь процесс с женой (возмутительный по сплошному лицемерию и глупой морали), и ему не до работы. Остальные, правда, очень долго ищут сюжета, сценария, но затем играют, как бог на душу положил. Стало быть, выезжают на личном обаянии.
«Звезды»; режиссеры (directors); актеры на большие роли, актеры на маленькие: народ (extra)… Первых здесь вообще 30 – 40, вторых, я думаю, 100 (из них человек 10 – 15 знаменитых), актеров – с 200, сотрудников – тысяч 10 – 15. Эти или уже старые, их всюду зовут, или молодежь, рыскающая по студиям и агентурам за заработком и не потерявшая мечту выдвинуться. Получающих бешеные деньги очень немного. Барримор получает 7 тыс. в неделю. Если он снимается в двух картинах в году (вернее, в трех), по 12 недель, то, значит, получит около 170 тыс. (долларов!). Но это не все: он еще участвует в дивиденде, а это – главный его доход. Но таких не наберется и десятка «звезд». А «extra» получают maximum 10 долларов за день. Причем проработают неделю, другую, а затем – опять бегают, ищут работы. Главнейшие расходы идут на обстановку, которая выполняется со сказочной роскошью и с изумительной скоростью. Есть «студии», где, например, сделана вся площадь с храмом Notre Dame, есть целые улицы разных городов, длинные, широкие, дома многоэтажные, есть колоссальные корабли… Недавно снимали Венецию, и весь ее кусок с Canale grande и частью Дворца дожей был налицо – и шныряли гондолы в огромном количестве и т. д. Натурализм царит, как нигде (это оправдывается фотографичностью искусства), но и искусство актера и, еще более, содержание – на низкой ступени.
На какие-нибудь реформы толкнуть здесь нелегко: на что им? Их хвалят, им платят! Но, кажется, мне удается сдвинуть с места… Однако это требует времени. Хотя я и не ставил себе больших целей здесь, но печать, как европейская (Берлин {348} и Париж), так и особенно нью-йоркская, ждет от моего приезда в Голливуд интересных результатов…
Пока что я добился, что мой патрон не побоится рискнуть картиной со мной, с несколько новыми подходами, с «психологией» и т. д. И случай подошел. Но все это – длительно![738]
До сих пор я очень мало что делал. Больше учился фотографии. И очень много смотрел и думал. Я ведь до приезда сюда вообще мало посещал синематографы. Тут мне вертели по две, по три картины в день, чтоб я перезнакомился с ними.
Впоследствии расскажу, как пойдут дела…
… Хочу послать тебе скорее письмо, поэтому бросаю.
Крепко и нежно целую тебя.
Целую всех, тебя в доме окружающих, начиная с Маруси, и всех «наших».
И привет всем, кто меня не забывает по-хорошему.
Твой Вл. Немирович-Данченко