355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Немирович-Данченко » Избранные письма. Том 2 » Текст книги (страница 4)
Избранные письма. Том 2
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:59

Текст книги "Избранные письма. Том 2"


Автор книги: Владимир Немирович-Данченко


Жанры:

   

Театр

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 48 страниц)

Мне и сейчас кажется, что если хорошо угадать, почувствовать психологию автора вообще важно, то угадать, почувствовать ее у романиста – самая первая необходимость. Это едва ли не самое главное различие драматурга от романиста, что последний дает не только рисунок, но и «круги», «приспособления»[73]. К ним надо приблизиться до точности. Иногда, – как у Достоевского, – они стали избиты, истрепаны театрами; тогда надо заменить их другими, не выходя из «внутренних {44} образов», определенно данных романистом. Найти слияние индивидуальности актера с индивидуальностью романиста – вот важнейшая задача. Она вся – за столом. Эта работа требует огромного внимания, углубления в роман и в душу актера.

Я ни одной минуты не боялся, что при переходе на большую сцену актеры что-нибудь потеряют. И ошибся только относительно Гзовской и отчасти Качалова Но это совсем по другой причине. Не потому, что установленная психология требовала бы упражнений на большой сцене, а только потому, что Гзовская совсем лишена тех психологических подходов, на которых вырос наш театр, а по привычке, усвоенной в Малом театре, каждую психологическую черточку обращает в штамп, подводит под привычную театральность. И пока она на Новой сцене[74], ей легко держаться на замысле, а как только пошла на Большую, привычки овладевают ею. Это явилось для меня большим сюрпризом. Но я пришел к убеждению, что этого не исправишь ни в одну, ни в две роли, а только годами. Как нельзя говорить на отличном парижском акценте, говоря по-французски в России. Надо прожить в Париже.

Вместе с тем у меня есть убеждение, что маленькие недостатки можно устранять, но сдирать крупные недостатки нельзя безнаказанно, вместе с ними легко наносить кровоточивые раны и достоинствам.

Во всех остальных случаях переход с Новой сцены на Большую не требовал больше двух репетиций, после которых нужны были прямо генеральные. Даже с самыми неопытными, как Готовцев, Воронов и Сушкевич. Меня пугали, что их не будет слышно, что они растеряются. Но я был спокоен, потому что они великолепно усваивали психологию. И шли убежденно вперед.

Я говорил во время репетиций как теорию, а теперь утверждаю убежденно, что если психология схвачена правильно, если исполнитель живет правильно, то это долетит до 25 ряда, даже если не услышат там того или другого слова Это очень важное замечание, которого Вишневский и Книппер не понимают. Тот же, кто живет неправильно, а выезжает на штучках, не спасется и в первых рядах.

{45} То самое, о чем мы с Вами так горячо говорили два года назад, в особенности перед «Месяцем в деревне», теперь, в романах, приобретает первенствующее значение.

Меня нельзя разубедить в том, что это было самым главным залогом успеха в «Карамазовых». И в этом отношении были поразительные примеры. Весь успех Воронова в Смердякове зиждется на этом. Он ни разу не повышает тона, даже когда ведет рассказ минут по 10, по 15. Не только Вишневский нашептывал мне сзади на ухо, что это будет скучища, но и Марджанов пытался прибегать к мелодраматическим приемам, чтоб оживить рассказ. Но я с величайшей убежденностью настаивал на смелости – не бояться скуки и не засорять истинных переживаний. Это самая большая победа настоящих переживаний. И вы можете представить, до чего она ярка, когда подумаете, что сотрудник Воронов, не искушенный успехом и потому безропотно шедший по моим указаниям, бьет – да как бьет! – такого актера, как Качалов! Только потому, что Качалов все время, беспрерывно наигрывает, не веря ни в себя, ни в Достоевского, ни мне, ни театру, а Воронов верит всему.

Сколько я ни умолял Качалова внимательно слушать, ничего не изображая руками, губами, глазами, он не слушался. Ему все казалось, что это неинтересно, что он на то и первый актер, чтобы все изображать. И в результате нет такого зрителя, который бы не сказал, что Воронов прост, Сушкевич прост, а Качалов не прост.

Да что Качалов! Даже Москвина надо было уговаривать не наигрывать никаких слез и штучек.

Я уже не говорю о Лужском[75].

Так вот, для того чтобы добиться переживаний, надо вдуматься в психологические плоскости автора, это очень, очень трудно, и боже сохрани поторопиться с этим, – все покатится, если не додумаешься, а потом надо, чтоб актер нашел это у себя в душе. И довольно Новой сцены. На Большую надо пойти, когда в душе крепко, на две репетиции!..

Это я давно уже говорю и теперь окончательно убедился в этом. Большая сцена должна принадлежать исключительно декораторам, электротехникам и бутафорам.

{46} Когда Вы будете ставить роман, позовите меня развить Эту мысль как можно подробнее. Вы все это и без меня знаете, и вся Ваша теория идет к этому. Но я думаю, что во многих отношениях я еще убежденнее и смелее, чем Вы. Вы, как актер, много раз считавшийся с разнообразной публикой, легче можете потерять смелость, чем я. Кроме того, во всем этом играет очень большую роль тот корректив, который я вношу в Вашу теорию. (Еще Вы говорили, что ждете от меня теории.) В этом коррективе все дело.

Вот я приступил к «Miserere» и начал по-своему. Начал с отыскания внутреннего образа путем заражения. С этого именно надо начинать. А уж когда это схвачено, тогда пожалуйте Вашу теорию кусков и приспособлений. Тогда она оказывает колоссальные услуги актеру. И до чего душа актера радуется покоем и уверенностью при таком пути! (Разумеется, если роль ему подходит.)

Когда я работал, убежденно идя по этому пути, все участвовавшие в постановке жили полной творческой жизнью, и хотя работа была утомительная – я за 2 1/2 месяца не был ни в одном театре, ни в одном клубе, ни у одних знакомых, я знал только театр и свою постель, – однако душа жила хорошо. Никто не отравлял моей работы небрежностью или ненужными спорами. Но был период, недели полторы – две, когда мне отравляли жизнь Стахович, Вишневский, Балиев и отчасти Румянцев и Книппер – невероятным малодушием и трусостью.

Это я в первый раз испытал так наглядно.

Из них один Стахович брал на себя говорить со мной, остальные волновались на расстоянии. Зато Стахович одно время подходил ко мне каждый день и даже по два раза на день с вопросами: когда ж это кончится? Да не скучно ли это? Не длинно ли это? Как это будет – отрывки и отрывки? Да ведь сколько еще времени уйдет при переходе на Большую сцену! И т. д. и т. д. Сначала я улыбался, потом хмурился… «Пайщики волнуются», «Правление вправе знать, что делается»…

Это было мучительно.

Однажды я созвал Правление и доложил, как обстоит дело. Несколько успокоились. Только Вишневский с Балиевым ходили, {47} предчувствуя колоссальное фиаско, да еще не раньше ноября открытие!..

Это отсутствие веры могло убить меня, если бы я сам был менее убежден в том, что план мой рассчитан правильно. (Не отними болезнь Горева и искание Смердякова (сначала ведь дали Горичу) да болезнь Качалова – вместе дней 8 – 10, то мы сыграли бы «Карамазовых» в срок!)

С Лужским («Мокрое») я работал так. 1. Двое суток читал и рисовал, как только мог подробнее, психологию, план и проч. 2. Лужский пошел репетировать на сцену. 3. Когда они освоились и разобрались, я посвятил 6 больших репетиций за столом. Потом только заглядывал на репетиции, не вмешиваясь. Лужский провел без меня еще репетиций 15. Наконец я принял акт и сделал 5 репетиций. Всего было 43 репетиции, из них 20 со мной.

С Марджановым иначе. Он великолепно толкует психологию, не хуже меня. Но уж очень общо, как-то без применения к актерам. А репетирует по кусочкам, добиваясь как с учениками, чем беспокоит актеров. Показывать не берется. Очень энергичен. Но энергия его пока какая-то электрическая, с какой-то холодной горячностью. Без настоящего нерва, при огромной работоспособности. При всем том его сцены легко было исправлять. В три репетиции можно было сладить со всем, так много он давал своей работой.

Обидчив очень, самолюбив до чрезвычайности. Все время с ним надо быть осторожным.

Симов, конечно, оставался Симовым. Сапунов работал без устали. Александров тоже очень много работал[76]. Марья Петровна прекрасно работала и самостоятельно[77]. Румянцев снял с себя всякие заботы сцены и успокоился на конторе. Так было до одного скандала. Потом опомнился.

Из исполнителей мне больше всего хочется говорить с Вами о Гзовской. Хотя все главное я уже сказал. Увы! Нельзя безнаказанно играть в Малом театре столько лет. Это самое большое ее несчастье. И я это поздно заметил.

Нельзя представить себе актрисы более работоспособной. Даже излишне высокое мнение о своих силах не мешает ей работать правильно. Но как учесть все те мелочи, выскакивающие {48} и всплывающие, как водоросли, мешающие свободно плавать, которые составляют общую театральность?

Самым приятным сюрпризом для меня было то, что ей совершенно доступны искренние и трогательные переживания. Бывали репетиции очень большой трогательности. И бывало, когда забывалось, что это актриса, но при повторениях, а в особенности на сцене, «актриса» инстинктивно брала верх над просто переживающей женщиной. И «понимание» всех переходов доминировало над непосредственным переживанием.

Не подходила ей роль? Да, конечно. Но не так уж не подходила, чтоб нельзя было играть.

Я и сейчас говорю, что у нас в труппе лучше нее никто не сыграет. Барановская? Но как Барановская играет подъемные места – я знаю: не очень чтоб искренно. А уж такой «барышни», как Гзовская, конечно, не даст[78]. К Катерине Ивановне Достоевского Барановская не больше приближается, чем Гзовская. А если сократить масштаб и свести роль до барышни аристократической, готовой принести себя в жертву, то Барановская уступает Гзовской.

В конце концов у нее нашлись определенно обаятельные сцены, как «Надрыв в гостиной» и «Не ты» и большая часть «Суда», где изящный рисунок психологии задевает трогательностью. А общий тон театральности пройдет только с годами.

Кажется, Стахович писал Вам, что ее сбили муж и Сулержицкий. Я этого не могу сказать. Может быть, они поддерживали в ней веру, что она все может. Это было, пожалуй, неосторожно. Я хотел сузить масштаб и довести ее до безупречного исполнения этого небольшого масштаба. Пусть бы говорили, что это не то, но очень хорошо. Но я не могу обвинить ее мужа и Сулера, потому что когда она старается добиться всего, то легко заражает верой, что сделает это, добьется. Нет возможности остановить ее от попыток идти все дальше и дальше. И главное, нет возможности уловить, когда искреннее движение вперед вдруг соскакивает на театральность. Я говорю совершенно искренно, что не мог уловить того момента, когда я мог бы сказать, что роль ей не удается. На первой генеральной «Суда», т. е. за 5 дней до спектакля, можно было держать пари, что роль ей удастся.

{49} Никогда нельзя было думать, что Малый театр оказывает такое огромное влияние. Как бы она ни играла там одна, закрывая уши от интонаций партнеров, они все-таки накладывали на ее духовный слух свою печать. Она говорит, что в первый раз в жизни может на сцене отдаваться роли, не беспокоясь, что ее паузу кто-нибудь перебьет, ее намерения кто-нибудь разрушит. Я ее понимаю, понимаю это счастливое спокойствие. Но и паузы ее, очень красивые, и намерения не сходят с какой-то плоскости, не свойственной паузам и намерениям окружающих ее. И красивость получается какая-то не наша, простая.

На днях я вызвал Нелидова[79], чтобы поговорить о том, как ей использовать свой неуспех. К сожалению, именно он, не умеющий подняться над Кугульскими[80] и их мнением, над рекламой, над ничтожностью разговоров о неуспехе, должен не очень хорошо влиять на нее. Он весь в лапах у рецензентов и способен своим малодушием и этикой мелкогазетного успеха сбить ее с толку. Мне кажется, наш двухчасовой разговор имел на него влияние. Он сам признает, что маленькое самолюбие его (больше, чем ее) страдает. Но верит, что у нее хватит мужества обратить эту роль в упорную работу. Я не хотел приводить ему в пример Германову, которая из провала (а не только неуспеха) в «Бранде» создала себе огромную трудную школу и дошла до того, что играет теперь с большим драматическим захватом. Но я приводил в пример Вас. Как Вы дошли до того, что должны были отказаться от драматических героев, а в конце концов пришли к ним крепкий и уверенный. Как Вы при полном неуспехе в Бруте дошли в том же Бруте до того, что были лучше всех, якобы имевших сначала успех больше Вас. Конечно, если для нее каждая роль в Художественном театре есть только вопрос, оставаться в нем или нет, то ничего доброго из этого не выйдет. Но если она раз и навсегда сожгла корабли, то надо использовать неуспех. С своей стороны, я обещал заглядывать на отдельные картины и давать свои замечания.

Разумеется, нет надобности пересаливать. И теперь надо быть очень осторожным с Тиной, которую она всем сердцем ненавидит[81]. Второй ее неуспех, уж конечно, никак не должен {50} быть допустим. Лучше пусть подождет «Где тонко, там и рвется». Но вопрос о Тине я еще не могу решить, пока не подойду к этому образу. Я только что начал заниматься первой картиной, где ее нет. Потом сразу перейду к ее роли, чтобы заблаговременно увидеть, полезно ей играть Тину или нет.

В конце концов, когда я вдумываюсь во все это, то передо мною во всей громаде выступает пропасть тона нашего театра с тоном Малого театра – вот в этом все и дело. Мы даже плохо учитываем эту пропасть! Нам все кажется, что она не так велика. А теперь я думаю, что пустите к нам Садовскую, и та покажется «не в тоне», и не в тоне – не в ее пользу.

До чего атмосфера нашего театра сильна, можно с поразительностью примера судить по Воронову и Сушкевичу. Они ведь образовались на последних годах, когда театр пошел по лучшему пути. И вот как овладели тайной простоты переживания!

И как наши старики не понимают этого! Пока репетировал Лужский, мне то и дело говорили: смотрите скорее «Мокрое», ведь Вы же не допустите такого ученического исполнения, как Сушкевич[82]. Когда я посмотрел, я сказал: да он великолепен! И мне не поверили, думали, что я иронизирую или успокаиваю.

Очень жаль, что не пошло так же хорошо у Готовцева. Хотя он в тех же тонах, искренний и простой. Но тут примешались огромные требования к Алеше, не удовлетворенные даже в романе (чего не понимают очень многие, большинство), и, кроме того, в инсценировке он сведен до скучных реплик. Я же лично нахожу, что Готовцев идет той же правильной дорогой и заслуживает лучшей участи.

А уж Коренева – из молодежи – вышла яркой победительницей. Успех ее самый единодушный.

Очень много поучительного в игре Леонидова. Но об этом надо говорить особо. О том, как может налетать вдохновение, самое истинное, артистическое вдохновение, когда психологически роль охвачена вполне. Он поражал нас потоком неожиданностей, необыкновенно метких и пылких. Но важно было и то, что я не топтал его репетициями. Это еще одна важная сторона всего дела, очень важная. О ней тоже надо говорить особо.

{51} Вообще постановка «Карамазовых» убедила меня в таком множестве разных приемов, что и ожидать было нельзя. Смею думать, что и для такого, огромного опытом, режиссера, как Вы, тут есть много поучительных фактов.

Между прочим, Яков Львов, которого я так полюбил в прошлом году и [которому] послал в этом году кресло, вероятно, решил, что доставит Вам истинное удовольствие, если будет ругать меня как режиссера[83]. Вообще рецензенты оказались, как и всегда в больших и значительных событиях, необыкновенно ничтожны и гнусны! Не понять их жалким душонкам всего того громадного и серьезного, что охватывает нас!

Внешняя форма принята вполне, т. е. фон и ограниченная обстановка. От матерчатого фона я не отказался, и делаем пробы.

Нравится Вам программа? Правда, строгая и красивая?

Теперь только вопрос, будут ли сборы. Рискованным является дороговизна. Ведь продажа пойдет на два вечера, оба по возвышенным ценам, т. е. за первые места выходит 10 р. за билет, за вторые – 6 р., за ложу 50 р. Не думаю, чтобы такие цены можно было выдержать долго. А врозь пускать спектакли нельзя.

А ведь одно мое письмо летом так и осталось не отправленным к Вам. Я из Ялты запросил Вас телеграммой, куда Вам писать. Вы ответили, что до 20 июля Кисловодск, а потом еще неизвестно. Я заготовил письмо, которое так и не дождалось адреса. В нем я писал о том, что после «Гамлета» надо ставить «Карамазовых»… Ну, вот я написал Вам все.

Теперь необходимо поставить до 15 декабря «Miserere», в январе Гамсуна, а потом – уже с Вами – Тургенева.

255. Л. М. Леонидову[84]

21 октября 1910 г. Москва

27 окт. 1910 г.

Многоуважаемый Леонид Миронович!

Правление театра поручило мне выразить перед Вами сердечное сочувствие тому, что Вам пришлось нести Ваши {52} обязанности и играть 21‑го и 22‑го октября, в тяжелые дни постигшего Вас горя[85].

С искренним уважением

Вл. Немирович-Данченко

256. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[86]

30 октября 1910 г. Москва

Суббота, 30 окт.

Дома, 11 час. утра

… Внезапно к телефону просит меня m‑me Maeterlinck – иначе Georgette Leblanc, жена знаменитого автора «Синей птицы»[87]. Приехала. Я захватил Стаховича и поехал к ней. Она с Режан[88]. Думали почему-то, что сегодня (т. е. – вчера) идет «Синяя птица». А Режан хочет ставить ее в своем театре в Париже по мизансцене нашей, даже просила продать ей весь комплект декораций[89].

Ну, пока что она поехала на «Карамазовых». Мы им и автомобиль (Тарасова), и цветы, и в антракте – чай и конфеты. С ними какая-то барышня и секретарь Режан.

Ну, конечно, восторг полный. Слов удивления сыпали по тысяче в секунду. Режан хватала за руку Стаховича и говорила «C’est admirable! Qui est cette artiste?»[90] (про Германову). Леонидов начал перекрикивать и не так захватывать, как в первые разы. Потом Стахович провожал их в уборные и т. д. На меня, как на автора этой постановки, они смотрели с изумлением. Под конец Метерлинк была подавлена, говорила, что ничего подобного она не могла себе вообразить, что будет писать статью, чтоб весь мир знал, что это за театр, и умоляла меня пускать ее на репетиции мои. Просила, чтоб я позволил ей быть в театре каждый день, с утра до ночи. А Режан говорила: каково это мне теперь играть (она гастролирует в Москве), когда я всеми мыслями буду здесь, в этом театре.

Сегодня Режан играет, а Метерлинк смотрит «Федора», а завтра утром Метерлинк смотрит «Синюю птицу».

А в понедельник мы показываем Режан 4 картины «Синей птицы».

Режан – старушка, как сморщенное яблоко, с прелестной фигурой и чудесной дикцией. Вся раскрашенная, в оригинальной {53} шляпке, очень высокой и узкой, спереди подбитой мехом, а сзади закрывающей всю голову до самой шеи. Метерлинк – крашеное рыло.

Сегодня я нахожусь под впечатлением известия о том, что Толстой в 5 час. утра ушел из дома, с доктором, и оставил записку семье, чтоб его не искали, что он желает кончить жизнь в уединении и безвестности, что никогда не вернется, чтоб его не искали. Никогда. Газеты пишут, что Софья Андреевна в отчаянии. Будто бы даже покушалась на самоубийство. …

257. М. В. Добужинскому[91]

Конец октября 1910 г. Москва

Многоуважаемый Мстислав Валерианович!

У нас к Вам большая просьба.

Крэг, при всем своем таланте, оказался очень беспомощен по части костюмов. Театру пришлось самому создавать их, угадывая, по возможности, его художественные идеи. И это вообще удалось. Не удаются только главные костюмы – Гамлета, Короля и Королевы. В особенности Гамлета.

Вот и просьба к Вам – помочь.

Костюм должен быть черный, вернее – темный (темно-серый). Думается нам – узкий, длинный. Не тот, к какому привыкли в «Гамлете». Страшно скромный (но не бедный). С плащом еще легко устроиться, но как – под плащом?

Вы очень осведомлены о принципе крэговской постановки: простота ширм, отсутствие эпохи. Не можете ли помочь?

Если Вам нужны ответы на более подробные вопросы, напишите их Константину Сергеевичу. Он Вам ответит.

1 ноября «Месяц в деревне» идет для абонемента. Декорации сильно пострадали. Подписываем их домашними средствами. Но если Вы приедете исполнить их сами, то Ваши расходы мы возьмем на себя. Только это надо делать в два‑три дня.

Может быть, Вам лучше приехать. Заодно – и костюм Гамлета и Тургеневский спектакль.

Крепко жму Вашу руку.

В. Немирович-Данченко

{54} 258. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[92]

5 ноября 1910 г. Москва

Пятница, 5 нояб.

Театр. 3 1/2 часа

… Только что кончил репетицию «Месяца в деревне», Ракитина – Качалова. Красив, отлично говорит, немного холоден, еще не вжился. Остальные по-старому, т. е. Коренева, Болеславский в плюсах, героиня – в большом минусе[93].

Приехал кн. Волконский для завтрашней лекции. Кажется, я писал тебе[94].

На дворе, я думаю, градус тепла. Дождичек. Недурно, тихо. Телеграмму твою получил.

Вчера вечером у нас в квартире была странная вещь. Часам к десяти Сац с Москвиным привезли ко мне замечательного пастуха из Тверской губ., с подпаском. Он играл на «жилейке» (как, помнишь, в конце первого действия «Вишневого сада»?). Он сидел в кабинете, а мы слушали его из столовой. А в буфете собрались Пелагея, Людмила, жена Федора. Вот Пелагея-то радовалась! Деревней запахло. Действительно, когда он играет, а подпасок подпевает, то чувствуется луг, поросль, лесок…

Иду домой сейчас, пешком…

259. Е. Н. Немирович-Данченко[95]

9 ноября 1910 г. Москва

Вторник, 9‑го

Вечер, 9 1/2. Театр.

«Ну, вот и день прошел!..»

Как было там, в Ясной Поляне, еще не знаю. Ехать самому мне хотелось, но остановило благоразумие. По моим соображениям, поездка должна была сложиться так: вчера часам к 7 на вокзал, и на вокзале ждать возможности поехать часа 3 – 4. Ночь в вагоне, в страшной тесноте, подвое на одно место. Значит, без сна. Часам к 5 утра на Козлову-Засеку. Там часа два подождать на перроне вагона с прахом Толстого, потом идти за гробом по шоссе и проселочной дороге 3 1/2 версты. Дальше несколько часов на могиле. И тем же путем назад. Разве обогреться в какой-нибудь избе. И, конечно, никаких лошадей… И впереди ночь в набитом битком вагоне.

{55} Ведь поехало сегодня несколько тысяч. Что-то около 12 часов ночи, когда вокзал еще был переполнен ожидающими, объявили, что больше поездов не пустят, и больше 1 000 человек ушло с вокзала по домам, плачущие и разочарованные… И вот эти поехавшие попадут не в большой город, где кое-как устроились бы, а на маленькую станцию и в маленькую деревню.

Вот я и побоялся простудиться, надорваться…

В то же время надо было сорганизовать что-либо в Москве.

В час у нас было «траурное собрание», т. е. гражданская панихида, первый пример каковой был в прошлом году, после Комиссаржевской[96]. На этот раз, однако, нельзя было расширяться, нельзя было приглашать посторонних – не разрешили бы. Мы и провели ее в своем круге. Пришли только еще ученики Адашевские[97], в ограниченном количестве, да проскользнуло человек 25 посторонних.

На улице между тем собралось много народа, желавшего попасть, но 8 городовых с околоточными заперли ворота и не пропускали…

Все ораторы уехали в Ясную Поляну. Свели мы до самого скромного. Я открыл собрание, потом пропели «Вечную память», потом Пастернак, художник, только что вернувшийся из Астапова, где провел два последних дня, рассказал свои впечатления[98]. Потом я рассказал о своих трех встречах с Толстым (когда меня повез к нему Грот, когда Толстой пришел к нам в Чудовский пер. и когда я ездил к нему в Ясную Поляну) и потом набросал значение Толстого и бессмертие его. Говорил я с полчаса[99]. Потом Москвин прочел один его отрывок (с крестьянскими детьми) и наконец трио Любошиц[100] играло (более часа) trio Чайковского, знаменитое «На смерть великого артиста» (Ник. Рубинштейн). Играли мастерски. Для этого взяли Бехштейновскую рояль. Это trio произвело очень большое впечатление и чрезвычайно усилило благородную грусть общего настроения.

Вышло все просто и глубоко.

Начали в час, окончили около четырех. Потом с 1/2 часа провели в Верхнем фойе за чаем. И разошлись.

А панихида шла в Большом фойе, перед портретом, убранным цветами на черном бархате…

{56} Был Гриневский и говорил, что все-таки Художественный театр и здесь является вершиной культурной России.

Это ведь так в первый раз, чтоб панихида по великому человеку началась «Вечной памятью», продолжалась речами и закончилась trio Чайковского, т. е. музыкой (скрипка, виолончель и рояль).

Что сделали эти попы! Хотели поддержать значение церкви отлучением Толстого – и как уронили церковь! Думали, верно, что никто и не помолится, а гроб камнями закидают? А несмотря на все препятствия, которые ставит поневоле, по приказанию полиция (потому что я вижу, что и Адрианов[101] только по необходимости удерживает общество от проявления грусти), несмотря на это – все-таки везде служат гражданские панихиды, а от Козловы-Засеки до Ясной Поляны идут гражданские панихиды при многотысячной толпе. Без духовенства! Загадочная картинка: где церковь? Где «атоучение»[102]?

Итак, ты не поехала в Париж?

Хотел послать тебе телеграмму: «Напрасно», но подумал, что, значит, у тебя были свои, веские, соображения.

О Тарасове ты верно, чутко воскликнула: «Неужели это непоправимый факт»[103].

Верно, по-моему, высказываешься и об «уходе» Толстого. Но, во-первых, разве мы можем думать, что он сам не думал так же, т. е. не уходить тайком. И если думал, то не может быть, чтоб не делал попыток? А эта мысль сейчас же находит и подтверждение: Софья Андреевна говорила кому-то в газетах, что он уже раз, года 4 – 5 назад, и в другой раз, не очень давно, хотел «уйти», но «семье удалось уговорить его»…

Верно, он не хотел, чтобы семье опять удалось уговорить его не уходить, не делать того, что так настоятельно требовала его совесть.

Мишельчик все слушает музыку. Вчера был на камерном вечере, а за обедом слушает мягкие наставления Бор. Львовича перестать быть мальчиком и стать юношей[104]…

До свидания, голубчик мой.

{57} 260. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[105]

11 ноября 1910 г. Москва

Четверг, 11‑го

4 часа. Театр.

После репетиции

… И ни на какую радость не взвинтишь ни себя, ни других.

Какая-то долгая осень на душе. Все дождик и все нет солнца.

И скучная забота.

Даже не могу себе представить, что может очень обрадовать. Успех «Miserere». Не такая вещь, чтобы рассчитывать на радостный успех. Будет недурный спектакль – и то слава богу. А затем пойдет гамсуновская пьеса – тоже компромиссы, которые уже никак не могут радовать. Где же ворота, откуда откроется какая-то солнечная дорога? Отъезд на рождество за границу, к солнцу? Удастся ли? Не было бы не только непосильным расходом, но еще и убытком для театра, а стало быть – и для меня?

Разве уж весной? Ждать до весны, как до солнечной надежды.

Да, надо выбирать пьесы, постановка которых непременно будет зажигать прежде всего меня самого. А эти серединки, как Юшкевич и Гамсун, бог с ними! Они сами нуждаются в зажигателях.

Впрочем, часы репетиций я чувствую себя хорошо.

Ими и утешаюсь.

Читаю на ночь. Толстого. Думаю об инсценировке его. Прочел «Войну и мир» с этой точки зрения – невозможно инсценировать. Теперь читаю «Анну Каренину» – эта, кажется, поддается. Много диалогов, разработанных. Но уже предвижу, что пойдут важные сцены, не поддающиеся переводу на подмостки.

Дела в театре средние. Отмены спектаклей принесли немало убытков[106]. Около 7 1/2 тысяч. Сборы порядочные, но не битковые.

Вяло, вяло. Все вяло.

Вот какое кислое письмо! …

{58} 261. Из письма Е. Н. Немирович-Данченко[107]

13 ноября 1910 г. Москва

Суббота, 13‑го

Театр. Без 1/4 5.

После репетиции

Что же это, голубчики мои? Это вы для того ездите за границу, чтобы лихорадку получать?

Все-таки скажу: хоть и тепло одета, но нельзя в сырость быть много на воздухе. Никак нельзя. Надо быть все время сухой.

Третьего дня я так много писал тебе, что вчера было уже совсем нечего.

Я как будто становлюсь пободрее. Медленно, но пободрее. Может быть, репетиции начинают втягивать?..

Вчера брал углекислую ванну. В 25°. И после нее с 1/2 часа лежал. Это было перед обедом. А за драпировкой пыхтело и кряхтело какое-то существо.

Сильное впечатление вчерашнего дня – рассказы, привезенные из Ясной Поляны Мих. Стаховичем (друг дома) и Сулером[108] (тоже там свой человек). Одно и то же говорят. Нечто ужасное!!!

Оказывается, Толстой не так «ушел», как думает весь мир и как рисуется в смысле законченности его идей. Он бежал от Софьи Андреевны, бежал после отчаянной семейной сцены. (Это Толстой-то! В 82 года!) Своей вульгарностью, непониманием его души, торгашескими желаниями продать всякую его строчку… ну, что там еще, – не знаю… довела-таки она старика, знаменитого старика, до того, что он бежал из дому. Бежал, как король Лир, забыв шляпу (!!), падая где-то в лесу… Бежал, не зная куда. И понятно, что она, узнав о его бегстве, хотела броситься в пруд. Т. е. бросилась, но ее вытащили. И какое жестокое, но заслуженное наказание понесла она, наконец, за все эти угнетения его жизни, когда бродила по станции, не допускаемая до одра умирающего. И была допущена, только когда он уже потерял сознание, за две минуты до смерти его.

Помнишь, я тебе рассказывал, как поразил меня ее тон с ним, когда я был в Ясной Поляне!

{59} Да, конечно, невероятно, непосильно трудно быть женой гения, но эта женщина была очень уж далека от какого бы то ни было идеала.

Рассказывают, что она, предвидя вообще его смерть, так отбирала все, что только он писал, что прятал от нее свои записки в сапоги!!!…

Я прямо не верю. Думаю, что тут какие-то преувеличения. Люди ведь рады раздуть до мелодраматизма все яркое.

Дети ее теперь забросили. Кажется, около нее только Лев Львович (писатель нововременный)[109]. Газеты пишут, что она больна. Заболеешь!..

262. К. С. Станиславскому[110]

16 ноября 1910 г. Москва

Вторник, 16‑го

Дорогой Константин Сергеевич!

Вот, наконец, и письмо Вашей собственной рукой!..

Да, много Вам приходится переживать вдали. Причем вдали многое и кажется не так, как есть на самом деле. В лучшую или худшую сторону, но всегда в сторону…

Буду ждать от Вас еще частичных писем. Но не утомляйте себя. Чего не напишете, – договорим.

Когда приедете – конечно, Вам надо быть очень осторожным. И именно со всеми, кто захочет Вас видеть. Вам надо определить дни для личных дел, дни для свиданий – просто московских приемов и дни для свиданий театральных. И в эти дни еще определить часы. Чтобы каждый день не растрачиваться больше известных часов и не разбиваться между многими и разноречивыми впечатлениями. И чтобы даже мы, даже я, не могли видеть Вас в неурочные дни!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю