Текст книги "Избранные письма. Том 2"
Автор книги: Владимир Немирович-Данченко
Жанры:
Театр
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 48 страниц)
429. А. В. Луначарскому[739]
Февраль, 1927 г. Голливуд
Я Вам писал два раза, но оба письма остались непосланными. То я боялся поставить Вас в неловкое положение, как Наркома, то колебался в Вашем отношении ко мне. Теперь Ваше письмецо разрешило эти колебания. Я его получил уже с неделю, но прохворал это время. Поэтому пишу с опозданием.
Мне кажется, если б я с Вами встретился, то проговорил бы много-много часов.
Поездки Музыкальной студии я уже, конечно, не буду касаться. В своем отчете я старался рассказать о ней со всей полнотой. Признаюсь, мне даже грустно, что этот отчет остался, кажется, вообще не прочитанным. По-моему, в нем было много очень интересного и очень назидательного.
После того – победа Экскузовича в вопросе о театре для Музыкальной студии и мое столкновение с так называемыми «стариками» МХАТа. Оно нанесло мне раны, до сих пор не {349} зажившие, – и моральную, и артистическую. Я уверен, что Вы знаете, в чем дело, но, к сожалению, уверен также в том, что Вы знаете не в настоящем освещении. Но Вы можете поверить, что я до сих пор то и дело проснусь и ворочаюсь среди ночи с тем чувством глубокой обиды, которое бессилен утишить. И не знаю, какая рана сильнее – моральная или артистическая, – потому что я должен был поставить крест на созревших замыслах как раз в то время, когда после шести лет весь живой материал был готов[740].
Огромное Вам спасибо за все, что было за это время непосредственно или косвенно от Вас, и в смысле ликвидации поездки, и в смысле разрешения мне вернуться назад в Америку.
Я заключил условие в конце мая, но вышло так, что мой годовой контракт считается начавшимся со дня моего приезда в Холливуд, а это было только к октябрю. Условия контракта очень скромны, так как я не связан никакой обязательной работой.
Холливуд – часть Лос-Анжелоса; тут чуть ли не 20 городков, слившихся вместе. Нас с Вами разделяет 10 с половиной или даже 11 часов. Когда у вас понедельник, 8 часов вечера, у нас еще только 9 часов утра. Это – страна, где луна имеет такой вид: лежит вверх углами. А Большая Медведица стоит стоймя, вывернутая. Орион, наоборот, почти лежит. Где куры несут яйца без петуха, и в обиходе эти яйца даже предпочитаются плодотворным, а на вид и во вкусе не представляют ни малейшей разницы; где старые двухэтажные дома в 8 – 10 комнат увозятся на больших грузовиках, а на их место на другое утро ставятся новые, и во время перевозки люди щеголяют тем, что сидят в столовой за завтраком; где птицы поют в зимние месяцы, как в мае; где из 365 дней 300 ярких солнечных; где количество автомобилей – по одному на 3 – 4 жителей; пешеходов очень мало; лошадь можно встретить одну в день, и то рано утром; где небоскребы запрещены; большая редкость дом в 8 – 9 этажей, даже 4‑этажных мало, а все долины, холмы и горы застроены прелестными маленькими особняками в 1 – 2 этажа, и при каждом цветники и газоны; где состязание футбола происходит перед 80 – {350} 90 тысячами зрителей; театр, где пел Шаляпин, вмещает 6 000 зрителей; где воровства не бывает, и потому, что никто денег у себя не держит, и потому, что нищих нет; за все время я встретил троих калек, продающих карандаши или спички; где деньги на молоко оставляются на окне на террасе; тут же оставляется с вечера и узел с бельем для прачечной; где, однако, возможен такой случай, что когда два рыбака в лодке очутились в 16 милях от берега и через несколько дней один из них с голоду умер, то другой питался трупом своего друга; а убийства имеют часто повод самый примитивный, точно это происходит 400 лет назад в горах Кавказа; где люди сравнительно с европейцами непосредственнее, приветливее и считают первым правилом общежития «keep smiling»[741], и никому не должно быть никакого дела до другого; где уровень грамотности 100 %, а уровень духовной культуры совершенно детский; вероятно, поэтому царь жизни – доллар; все заняты его получением, но достается он очень нелегко; рассказы о том, что тут доллары сыплются с деревьев, – сказки; есть богатейшие люди и есть колоссальные заработки, но их единицы, десятки; из артистических имен всех искусств вряд ли можно насчитать 30 – 50, получающих громадные деньги; все население Холливуда занято так или сяк при кинематографической индустрии, именно индустрии, которую даже и не пытаются назвать искусством.
О своих делах я не писал еще никому ни строчки, это Вам первому. Надо Вам сказать, что, присмотревшись прошлую зиму к жизни американцев, я выработал формулу, на которой часто строил свои «спичи» во многих публичных выступлениях. Я говорил: «Творить можно только в России, продавать надо в Америке, а отдыхать в Европе». Я думал, что здесь, в царстве кино, я откажусь от этой формулы, но Вы даже представить себе не можете той наивности в вопросах искусства, которую я здесь встретил.
Поражает резкое несоответствие между сногсшибательной роскошью оформления с великолепной фотографической техникой {351} и бедностью содержания, не только идеологического, но даже просто элементарно-психологического. При выборе содержания руководствуются так называемыми «американскими вкусами». Но это бы ничего, если бы вкусы-то эти понимались не так односторонне и рабски. Мне говорят: не забывайте, что картина должна удовлетворять не только нью-йоркского изысканного критика, но и 12‑летнего мальчика на ферме. При этом успех в Нью-Йорке, даже очень большой, доходов не даст, доходы дадут миллионы театров в провинции. Потом – думать и сильно волноваться в синематографе нельзя. Человек заходит туда после большого рабочего дня, ему надо развлечься и в постели забыть, что он видел. Поэтому проблем и сильных, волнующих картин надо избегать. На экране могут происходить десятки убийств, но боже сохрани, если хоть одно из них произведет реальное впечатление. И, наконец, высшая точка американских вкусов: счастливый конец. Тут доходит уже до невероятных курьезов, вроде того, что Анна Каренина получает развод от самого царя и выходит замуж за Вронского или что она уходит в монастырь.
Однако сами американцы уже начинают выступать против такого порядка.
Искусство же сводится к системе «звезд». Здесь действительно собраны самые обаятельные артистические индивидуальности. Имена многих из них, с которыми я теперь сталкиваюсь, Вы, вероятно, знаете. В той компании, с которой я связан, работают Мэри Пикфорд, Норма Толмадж, Глория Свэнсон, Барримор, Фербенкс и т. д. На каждую картину затрачивается от 500 тысяч долларов и свыше, до миллиона, – однако в картину допускается только одна из «звезд». Вы не можете в одной картине занять Джона Барримора и Лилиан Гиш, – это обошлось бы слишком дорого: на какой-нибудь ферме картина может пройти самое большее два дня, а две картины с двумя «звездами» порознь пройдут четыре дня. Среди этих «звезд» есть актеры великолепные, с прекрасной простотой и искренностью. Но как благодаря содержанию фильм, так и всему уровню актерского искусства, – оно здесь не выше нашей провинциальной оперы, а лучшие – легкой {352} комедии Корша. Между тем все они говорят об «искусстве», которое с моим приездом должно, видите ли, невероятно подняться. Но или меня разбирает нетерпение, или что другое, – только все хорошие слова об искусстве разлетаются перед этим темпом широкого, сильного потока фабричной индустрии.
Когда я сюда приехал, я был встречен с невероятной помпой. Был целый организационный комитет для встречи, с мэром города во главе, поднесшим мне громадный ключ от города, а жене – цветы в американском масштабе, и когда я ехал с вокзала, то впереди летели на мотоциклетах полицейские и отчаянными гудками расчищали мне путь. Если б я не знал цену американской рекламе, я бы в самом деле возомнил о себе. Мой скептицизм очень скоро и оправдался. Я попал в этот индустриальный поток, шли съемки картин одна за другой, и хотя некоторые начинались на моих глазах, тем не менее никому, кажется, и в голову не приходило обратиться ко мне за советом, попросить меня высказаться или помочь с актерами. Я-то, знаете ли, думал, что вот сейчас пойду и скажу: «Это – так, а это – так», но я скоро понял, что если б я даже и вмешался, то только бы напутал, что заплаты ничуть не помогут, что здесь или надо начинать все сначала, или показать то, чего мне хочется, на самой работе.
Надо ли мне оправдываться, что я не так наивен, чтоб подходить к кино с приемами литературно-психологического театра или чтоб забывать, что это прежде всего фотография, а не непосредственное общение актера с публикой и т. д.
Слишком долго было бы рассказывать все очень интересные перипетии моего общения как с вожаками, так и с актерами. Я работник добросовестный. Я не могу «прийти, понюхать и уйти». Правда, я себя не связывал определенными целями, а тем более честолюбивыми. Сумею что-нибудь сделать – хорошо, а не сумею, так не сумею. Но пришлось прийти к заключению, что если смогу, то только собственной постановкой и, вероятно, даже и с собственным сценарием. К этому теперь и приступаю. Что из всего этого выйдет – предсказать не могу. Отношение ко мне всех, с кем я сталкиваюсь, великолепное; возможности медленно, но приближаются, и хотя для меня (все-таки с закваской старого эстета) все {353} это дело иногда кажется очень скучным, но его колоссальное влияние на публику необыкновенно притягивает.
Разумеется, я изучаю самую фотографию, как самый маленький помощник оператора.
Не сумею Вам в письме передать и те чисто практические мысли, которые у меня есть насчет связи здешних фильм с нашими, тем более что здесь дела делаются совсем не так скоро, как принято думать об Америке. Машины здесь действуют скоро, а новые дела затеваются очень медленно. Вероятно оттого, что Америка так богата.
430. Из письма О. С. Бокшанской[742]
19 марта 1927 г. Голливуд
19 марта
… О «Вратах царства». Вполне понимаю, что интереса мало. Но радость, что выдвинулась окончательно Еланская. Меня это очень радует. Я и по «Горю от ума», и по «Грозе», и по «Розе и Кресту» убежденно говорил, что, будь она, при прежних условиях, на частных сценах, из нее вышла бы, что называется, большая актриса. У нее есть очень редкое в настоящее время качество: самая настоящая, стихийная любовь к театру, к представлениям, к выходу на сцену, к гипнотизированию себя в каком-то театральном радостном образе. Она радуется тому, что она актриса, что она на сцене, загримированная, что на нее смотрит тысяча человек, радуется так, как радовались в старину, – неудержимо, без литературы, анализа и «идеологии». Радуется, что чувствует, что красива, что слово ее летит благодаря хорошей дикции, что переживания свои она успела полюбить и т. д. Повторяю, это теперь очень редкое качество, оно дает непосредственность и самое главное, что только может быть на театре, – радость, радость и радость. Главнее идеи, пропаганды и даже психологии. Радость, какую испытывает сама и какою заражает.
Я бы хотел, чтобы руководящие ее судьбой хорошо поняли это.
Им же, этим руководящим, я бы хотел сказать, что Андровская тоже исключительная актриса. У нее другое, но тоже {354} редкое качество: все ее замыслы великолепно и легко доходят до зрителя. Это то, что присуще настоящим талантам of speak stage[743]. В ее изящной, легкой дикции самые тонкие оттенки характеристики или психологии. Причем она готовая актриса. И с большим обаянием.
Как жаль, что Станицын перегрубил[744]. Кто это его потянул? Какой-нибудь друг «созвучия современности». А как мягко он может играть, помните в «Елизавете Петровне»?[745]
431. Е. С. Тизенгаузен[746]
11 августа 1927 г. Голливуд
11 авг.
Дорогая Елена Самсоновна!
Простите, что не сразу ответил на Ваше письмо. «Прицеливался», могу ли что-нибудь сделать. К сожалению, ответ мой не утешительный.
Я не только не смогу ничего сделать, но я не советую Вашему beau fils’у[747] ехать сюда, решительно не советую. Этот поток в Холливуд, эти мечты здесь устроиться делают здесь такой затор, что люди переживают чуть что не голод. Только потому не голод, что всегда не трудно найти места в ресторане – мыть посуду, на улице – метельщика и т. п. Я лично знаю очень многих артистов, которые спасались на такой работе. Здесь так называемых «extra» – составляющих в картине толпу или «атмосферу» – десятки тысяч. Они бегают, ищут, куда бы пристроиться. Получат работу по 7, даже 10 долларов в день. Хорошо? Но через два‑три дня опять ждут и ищут, иногда месяцами. В работе обращаются с ними, как с животными. Вообще это дело здесь поставлено пока возмутительно – спекулянтски. Может быть, они организуются в союз и устроятся, но уже печатают по всем газетам: «Не ездите в Холливуд!» Вот, дорогая Елена Самсоновна!
Протекцией здесь нельзя сделать ничего.
Визу получить можно, только имея контракт.
{355} Целую Ваши ручки. Обнимаю брата.
Ек. Ник. шлет Вам всем сердечный привет.
Я писал Вам, что несколько раз громко читал его замечательное письмо в газеты по поводу слухов о его смерти, замечательнейшее и по юмору, и по смелости чувств, и по выразительности.
Я послал в Россию 4 экземпляра. Не знаю, дошли ли.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
432. А. В. Луначарскому[748]
29 августа 1927 г. Голливуд
29 августа 1927 г.
Дорогой Анатолий Васильевич!
После Вашего внимательного письма ко мне я готовил Вам целый доклад по поводу разных вопросов, волновавших театральную Москву. Тут были и конференция по театральным делам, и конфликт в МХАТ 2‑м, и признаки реакции… Но, очевидно, при современном темпе жизни в СССР, переписываться с другого полушария – занятие малополезное: пока я писал, приходили новые известия, обесценившие мой доклад… Потом Вы уехали за границу. Так я Вам ничего и не послал.
Начну с некоторого недоразумения между нами. Будто бы Вы сказали Станиславскому, что я просил у Вас отпуск еще на год. Очевидно, или Станиславский не понял Вас, или Вы меня: в своем письме к Вам я только указывал, что мой годовой контракт не с мая по май, а с октября по октябрь.
Но, может быть, Вы прозорливо угадали; я действительно до сих пор не могу решить: оставаться ли мне после контракта еще некоторое время, или поспешить домой? Удастся ли мне сделать хоть что-нибудь с здешним невероятным консерватизмом, с отсутствием всякого тяготения к искусству, или махнуть на это рукой? Точно ли я очень нужен в Москве?..
Все мое существо так потрясается тяготением домой, что я все время чувствую себя между двух стульев. И это не только лирика – родной язык и березка, – а, во-первых, самая настоящая {356} тоска по искусству: по художеству, по идеологии, по широте мировоззрений, по благородству вкуса, по исканиям, по запросам в самой публике, – ничего подобного здесь, в Холливуде, как атмосферы не существует;
во-вторых, – непрерывные мысли и о том, все ли дома благополучно. В этом отношении у меня на душе бывает разно. Бывает спокойно, когда приходят сведения, что в МХАТ все обстоит великолепно или что вообще театры в Москве процветают; но бывает подозрительно, – когда чувствуется заметный перегиб к реакции; или тревожно, – когда думается: при мне бы этого не случилось, и т. д.
Здесь я многому научился для себя, но для самой кинематографической индустрии не сделал ровно ничего. Да и вряд ли что-нибудь сделаю[749]. Для этого надо очень добиваться, ждать, ловить случай, горячо спорить, ссориться. И, очевидно, надо крепко любить это дело[750].
Меня на это не хватает. Мне скучно ждать, скучно спорить, скучно учить азбуке. И трудно переносимо это царство спекуляции.
А жаль: какое могущественное явление кино! И досадно: сколько тут материальных средств!
И вот, несмотря на то, что физически здесь жить очень легко, что отношение ко мне отличное, что можно даже, как говорится, хорошо заработать, я тянусь домой с голодной тоской.
Вот почему, дорогой Анатолий Васильевич, я и чувствую себя между двух стульев.
Так что вряд ли я попрошу у Вас продления отпуска. И если слова в Вашем письме, что я очень нужен дома, не простая любезность, то Ваше желание выполню.
Из Вашей личной деятельности ни одна мелочь, разумеется, не ускользает от меня. Вообще за всем, что делается дома, слежу внимательно. Выписываю газеты и книги, получаю множество писем. Так что, вернувшись, надеюсь быть в курсе.
Самой интересной темой дискуссий был вопрос о правах и компетенции театральной цензуры. Я часто жалел, что не опубликовал хронику (готовил к 25‑летию МХАТ) обо всех моих столкновениях с прежней театральной цензурой и светской, {357} и духовной. Материал за 40 лет замечательный. Мне иногда приходит мысль большого самомнения: если бы я напечатал эту хронику и если бы на дискуссиях было обязательно знакомство с нею, то споры пошли бы и по другим направлениям, и в другой температуре, чем идут теперь.
То же сказал бы о притязаниях театральной критики, притязаниях, унижающих саму театральную критику. Читая то, что писалось этой зимой и о чем говорилось, я положительно терял понятие о времени. Ведь 25, 30, 40 лет назад говорились те же слова, делались те же предложения, раздавались те же жалобы с обеих сторон и составлялись такие же примирительные резолюции из театральной маниловщины.
И часто я думаю: вы, вершины современной идеологии, научили нас максимализму; в искусстве, в отношении к великим поэтам, мы приобрели решительность, понимание цельности идеи или образа, научились быть смелыми и беспощадными к яду компромисса. Почему же в этих вопросах люди не вылезают из тришкина кафтана? Или зачем надо склеивать разнородные тела?
Современный русский театр – самый передовой в мире. Он шагнул по отношению к другим на десять-двадцать лет вперед. А тут он во власти иллюзий и… красивых речей и дискуссий…
Большое спасибо Вам – как говорится, спасибо до земли, – за все, что Вы сделали для Александра Ивановича[751]. Я получил от него длиннейшее, обстоятельное письмо, из которого вижу, что он уцелел исключительно благодаря вниманию, какое оказали ему Вы. Этого, дорогой Анатолий Васильевич, мы Вам не забудем.
Преданный Вам
В. Немирович-Данченко
433. А. В. Луначарскому[752]
Начало ноября 1927 г. Голливуд
Телеграмма
В эти большие дни[753] чувствую потребность выразить Вам, дорогой Анатолий Васильевич, благодарность за сохранение живых сил Театра в тяжелые годы испытаний. За новую {358} аудиторию, о которой Художественный театр мечтал И хлопотал с первых шагов своей жизни, в свой «утра час златой». За поддержку дерзаний новых форм[754].
Немирович-Данченко
434. А. М. Горькому[755]
28 марта 1928 г. Москва
Телеграмма
Старики Московского Художественного театра с благодарной и нежной любовью вспоминают блестящую эпоху, когда Ваш гений сливался с творчеством театра. Эту любовь старики передают своей большой талантливой молодежи, призванной строить новый театр и непрерывно находящейся под обаянием Ваших произведений и всей Вашей личности. Примите от всего Художественного театра самые горячие пожелания здоровья и сил[756].
Немирович-Данченко
Станиславский
435. М. А. Чехову[757]
20 апреля 1928 г. Москва
1928 г. 20 апреля
Москва
Дорогой Михаил Александрович!
После свидания с Вами я ни с кем из Ваших не говорил. Не говорил и с Борисом Михайловичем[758]. Но очень много и внимательно вдумывался. И в результате дум решил Вам написать. Спешу это сделать, так как уезжаю в Берлин (на короткий срок).
Дорогой Михаил Александрович! Послушайтесь меня. Вы не должны сомневаться ни в моей искренности, ни в моем восхищении Вашим талантом, ни в глубоком желании процветания нашего театрального дела, ни – может быть, это сейчас самое важное – в моей смелости перед решительными поступками, когда я убежден в правоте дела.
{359} Ваша отставка – дело не правое[759].
Ни перед театром, ни перед искусством, ни даже перед собственными идеями Вы не вправе уходить из театра. А перед театром и перед искусством, а также перед всеми, кто за Вами пошел, Вы не вправе отстранять Сушкевича.
На это моего благословения нет!
Я много раз и достаточно ярко выражал мои увлечения Вами и готов это сделать много раз впредь, чтобы мне нужно было заверять Вас сейчас в моих чувствах.
Вл. Немирович-Данченко
436. Л. В. Баратову[760]
6 июня 1928 г. Москва
Очень сожалею, что не могу приехать к премьере нашего Пушкинского спектакля и лично сказать несколько вступительных слов[761]. Поэтому прошу Вас, дорогой Баратов, прочесть это письмо.
Публика уже знает, что руководящая задача всех наших спектаклей – создание театра музыкального актера. В этом отношении Пушкинский спектакль можно назвать показательным. Наш актер не должен только хорошо петь. Для создания своего образа, участвуя, как динамическая сила, в драме, охваченной единой художественной волей, наш актер должен пользоваться не только всеми вокальными и музыкальными, но и всеми пластическими средствами театра и своего тела. Поэтому если в опере, как у Рахманинова, есть прекрасный, чуть ли не лучший номер танцев, то это не значит, что действующие лица драмы должны отойти в сторону, а из-за кулис выскочат настоящие балетчики, пропляшут и опять уступят место драме. Так обыкновенно делается на оперных сценах. Нет, актер музыкального театра сам будет танцевать, наполнит этот музыкальный номер развитием драматического содержания. В стихии музыкального актера танец будет органической частью его роли.
Дальше. Музыкальный актер чувствует музыку не только как певец, все его тело должно ее чувствовать. И потому пантомима, {360} как куски «Бахчисарайского фонтана» и вся «Клеопатра», так же близки его творчеству, как и арии, дуэты и вокальные ансамбли.
Вместе с этим в задачах сегодняшнего спектакля есть и несколько новое разрешение проблемы хора. Здесь хор – как вокальная краска, как динамика спектакля. И место ему не на сцене, а где-то с оркестром. На сцене только лица действующие в драме.
Все это надо сказать публике, потому что современная публика интересуется не только общим художественным впечатлением от спектакля, но и заложенными в спектакль идеологическими задачами. Современный зритель – человек дотошный, он желает знать пути, по которым строится новый театр.
437. К. С. Станиславскому[762]
24 сентября 1928 г. Москва
Телеграмма
Продолжая «Блокаду», хотим приступить немедленно к репетициям одновременно «Плоды просвещения» и разрешаемый «Бег»[763]. «Плоды» под Вашим руководством и с Вашим исполнением Звездинцева. Распределение ролей почти полностью Ваше за небольшими исключениями для согласования с «Бегом». До Вас подготовят пьесы Василий Васильевич[764] и Сахновский. Просим срочно телеграфировать. Надеемся на Ваше согласие.
Немирович-Данченко. Шестерка[765]
438. К. С. Станиславскому[766]
31 декабря 1928 г. Москва
31 дек.
Милый, дорогой Константин Сергеевич!
Рипсимэ Карповна[767] передала мне, что Вас очень беспокоит материальный вопрос на случай, если Ваша болезнь продлится[768]. И что вообще Вы с тревогой думаете о будущем.
{361} Хотя это слишком неожиданно – после категорического заявления мне врачей, что Вам только нужен серьезный, длительный отдых и Вы, самое позднее, к будущему сезону вернетесь с прежней работоспособностью, – но я понимаю Ваше состояние, понимаю, что, непрерывно находясь в постели, невольно начнешь мрачно смотреть вдаль.
И вот что я хочу Вам сказать.
Дорогой Константин Сергеевич! Мы с Вами недаром прожили наибольшую и лучшую часть наших жизней вместе. То, что я Вам скажу, сказали бы Вы мне, если бы были на моем месте. Всей моей жизнью я отвечаю Вам за Ваше полное спокойствие в материальном вопросе. Никакой Наркомпрос, никакая фининспекция не помешает, – да и не захочет помешать, – да и не позволят им помешать, – чтобы Художественный театр до конца выполнил свой долг перед своим создателем. Во всем театре не найдется ни одного человека, – даже среди тех, кто относился к Вам враждебно, когда Вы были вполне здоровы, – который поднял бы вопрос хотя бы даже о сокращении Вашего содержания, и хотя бы Вы стали совершенным инвалидом. Пока Художественный театр существует! Повторяю, отвечаю Вам за это всей моей жизнью.
Так же спокойны должны Вы быть и за Вашу семью!
Милый Константин Сергеевич! В нашем возрасте в наших взаимоотношениях не подобают сентиментальности, и из многочисленных случаев Вы знаете, что я человек достаточно мужественный.
Но Вам вредны – пока что – волнения, а потому письменно закрепляю свои слова крепким пожатием руки и крепким братским поцелуем.
Отдыхайте совершенно спокойный! Верьте, что люди – лучше, чем они сами о себе думают.
Отдыхайте спокойный и возвращайтесь, совсем поправившийся!
Ваш Вл. Немирович-Данченко
Пусть новый год будет для Вас радостней!
{362} 439. А. Л. Вишневскому[769]
4 января 1929 г. Москва
4 января 1929 г.
Милый, дорогой Александр Леонидович! Я узнал, что Вам настойчиво советуют отдохнуть, пожить в санатории, вообще отказаться от работы и от забот на довольно длительный срок.
И вот я спешу написать Вам, не только как Ваш старый друг, но и как директор Вашего театра, чтобы Вы приступили к отдыху совершенно спокойно, с полной верой, что театр никогда не перестанет ценить Ваши заслуги, никогда не отнесется небрежно к Вашему материальному положению. Вас не должна беспокоить мысль ни за себя, ни за Вашу семью. Поверьте мне в этом крепко, сколько бы месяцев ни пришлось Вам отсутствовать.
Отдыхайте, не мучьте себя призрачными страхами. Физически Вы, слава богу, здоровы, а это самое важное.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
440. В. В. Лужскому[770]
Февраль 1929 г. Москва
Дорогой и милый Василий Васильевич!
Во имя крепких чувств, связывающих нас на протяжении 30 лет, во имя нашего с Вами театра, во имя, наконец, Вашей семьи и, конечно, в первую душу – Перетты Александровны, послушайтесь меня: не торопитесь к работе!
Что бы мне ни говорили доктора, как бы они ни успокаивали меня, что Ваша болезнь вовсе не так серьезна, как я опасаюсь, я все равно не буду спокоен до тех пор, пока Вы не решите твердо: побороть все следы болезни. Пусть так, что она не угрожает сейчас, но если Вы ее не ликвидируете, она станет угрожающею!
Милый Василий Васильевич! Не раз мне удавалось иметь на Вас влияние, потому что мои советы всегда диктовались настоящим искренним чувством и мудростью, – вот и теперь я хочу, чтоб Вы меня послушались.
{363} Я знаю Вашу великую добросовестность, никогда Вы не ставили театр в затруднительное положение, и в этом отношении в истории театра помнят случаи совершенно исключительные. И всего того, что Вы сделали, с избытком достаточно, чтоб теперь Вы позаботились только о себе. Для самого же театра! Ни одной минуты Вы не должны сомневаться, что в театре все решительно – и старые и малые – относятся к Вам с величайшим добросердечием и с чувством обязательства перед Вашими заслугами. И обойдемся как-нибудь без Вас до будущего сезона, а то и до летних гастролей, но зато будем уверены, что Вы явитесь прежним, бесконечно работоспособным.
Я пишу это письмо для того, чтобы снять с Вас всякие сомнения, всякие заботные мысли. Вы должны бросить думать о театре (ну, пишите «мемуары»!), должны уехать в тепло, за границу, должны повести жизнь спокойную, тихо сосредоточенную, должны отдохнуть! Не беспокойтесь и о материальной стороне! Это все будет совершенно благополучно. Будут приняты все меры, и в этом отношении они уже начаты. А я, пока могу, буду ладить будущее и намечать Ваши работы.
Крепко Вас целую. Надеюсь, мне не надо перечитывать письмо, чтоб сгустить слова убеждения!
Ваш Вл. Немирович-Данченко
Гест возобновляет предложение ехать будущей зимой в Америку[771]. Он поправился и здоровьем и материально. Эту зиму он показывал Моисси в «Живом трупе», Балиева и Лондонскую труппу Шекспировского театра.
441. Вс. Иванову[772]
17 мая 1929 г. Москва
17 мая 1929 г.
Москва
Дорогой Всеволод Вячеславович!
Вы имеете неверное представление и том, как я отнесся к Вашей пьесе «Верность». Отчасти это по моей вине, но только отчасти…
Я ее прочел. Она произвела на меня впечатление смутное. Я ее начал читать вторично, медленно. Я хотел не только ответить {364} формально, приемлема ли она для Художественного театра, но высказать и мою подробную, обоснованную критику, предполагая, что она Вас интересует[773].
На все это ушло времени больше, чем следует, еще потому, что я был очень занят новой постановкой[774].
Я сохраняю о Вас и о Вашем таланте самые радостные чувства, и мне было бы больно, если бы Вы чувствовали себя обиженным мною.
Жму Вашу руку.
Привет Тамаре Владимировне.
Вл. И. Немирович-Данченко
442. К. С. Станиславскому[775]
3 июня 1929 г.
Телеграмма
Дорогой, любимый Константин Сергеевич! Поздравляем Вас днем Вашего ангела, счастливы возможностью снова послать Вам самые нежные искренние пожелания сил, бодрости, скорого возвращения. Постоянно о Вас думаем, любим, ждем.
Владимир Иванович и весь театр
443. М. П. Лилиной[776]
3 октября 1929 г. Москва
1929 г. октября 3
Дорогая Мария Петровна!
Ваша просьба о пролонгировании отпуска очень огорчила театр. Откладывать постановку «Дядюшкиного сна» нельзя, а Зуева хотя и хорошо играет, но, конечно, далеко не так артистично, как Вы[777]. И жаль заменять Вас в «Воскресении»[778].
Но театр понимает и Ваше положение как жены Константина Сергеевича. Вместе с тем мы не знаем всех условий Вашего пребывания около К. С. и Ваших соображений. Поэтому Вас просят самой рассчитать и сообщить по возможности скорее, на какой срок хотели бы Вы продлить Ваш отпуск.
Целую Ваши ручки. Обнимаю Константина Сергеевича.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
{365} 444. И. М. Москвину[779]
Осень 1929 г. Москва
Дорогой Иван Михайлович!
Пусть тебя не гнетет мысль, что мы на тебя в обиде за то, что ты уклонился от «Воскресения». Понимаю тебя и уверен, что ты согласился бы, если бы хоть немного был спокоен и за свои силы и за то, что это тебе подходит[780].
Вл. Немирович-Данченко
445. Из письма К. С. Станиславскому[781]
18 июня 1930 г. Москва
18
… Несколько слов о постановках.
Несмотря на то, что я так сильно упирался, в «Дядюшкин сон» меня втянули. Я потратил на это очень много сил и времени, невероятно много. Но в конце концов спектакль получился недурной. Ольгу Леонардовну[782] удалось ввести в некое русло. И иногда она была блестяща. Великолепный получился и покойный Синицын. Хмелев – вообще актер необыкновенно капризный и почти истеричный – плакал еще на генеральных и премьерах, но постепенно сложился в хорошего Князя. Коренева нравилась не многим, а мне нравилась[783]. Страшно недоставало Марьи Петровны[784]. Только за неделю, перепробовав нескольких, наткнулся на недурную – Кнебель. Спектакль вместе с «Рекламой» делал на Малой сцене самые большие сборы[785]. Для спасения каких-то вечеров, два раза перенесли его на Большую сцену. Но там ярко обнаружились его минусы – прежде всего авторские[786].