444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Молотов » Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ) » Текст книги (страница 72)
Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)
  • Текст добавлен: 20 августа 2026, 18:30

Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)"


Автор книги: Виктор Молотов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 72 (всего у книги 75 страниц)

Глава 16

Лемке обвис у меня на руках, и первое, что я сделал, – заорал через двор.

– Никитин! Служителей сюда! Кресло из приёмной, живо!

Голова моя тем временем работала сама, холодно и быстро, как работала когда‑то в приёмном покое другой жизни. Мужчина за шестьдесят. Давящая боль за грудиной, испарина, страх на лице. Приступ на морозе, после потрясения. Сердце.

И тут же, следом, первое правило, которое я вбивал когда‑то своим ординаторам. Такого больного нельзя ни нести стоймя, ни вести под руки, ни сажать в сани и куда‑то везти. Всякий лишний шаг, всякое усилие стоит сердцу работы, а работы оно сейчас не тянет.

– Не поднимать! – рявкнул я на подбежавших служителей, которые уже подхватывали аптекаря под мышки. – Кресло сюда, к воротам! Сажаем. Полусидя. Вот так.

Лемке усадили в кресло тут же, у ворот, я распахнул на нём шубу шире, разодрал ворот рубахи до конца и велел нести одеяла. Он был в сознании. Глаза его, круглые от боли и ужаса, ходили за мной.

– Герр Салтыков… грудь… каменем…

– Молчите. Дышите. Ртом, медленно. Я тут, и я вас никуда не отпущу.

Пальцы мои легли ему на запястье, и вот тут я споткнулся.

Пульс был ровный.

Полный, чуть частый и притом ровный, как часы. Я не поверил себе и стал считать заново, глядя на его серое лицо. У Бутурлина в приступе пульс путается, скачет, проваливается, сердце его бьётся вразброд, как пьяный барабанщик. Тут барабанщик был трезв. Сердце Лемке работало ровно, и при этом человек сидел серый, в поту, с каменной болью за грудиной.

Не сходится. По всему, что я знаю про изношенные сердца, не сходится.

А потом сошлось, и я едва не выругался вслух от того, как просто это было.

Сердце у него не изношено. Лемке не Бутурлин. Сухой, умеренный старик, каши да чай, вина в рот не берёт, на грудь не жаловался ни разу за все месяцы нашего знакомства. Жилы у него чистые. Только жила ведь не труба железная, она живая, и она умеет то же, что умеет всякая живая мышца.

Сжиматься.

Ярость, потрясение, мороз. Судорога свела ему сердечные жилы, как сводит икру на холодной воде. В моём веке этому виду грудной боли дали отдельное имя и лечили его особо. Здесь же его никто не отличит от обычной грудной жабы. А отличать надо, потому что лечение тут другое, и половина обычного лечения его убьёт.

Из дверей к нам уже спешил Робек, поднятый с места криком Никитина, и на ходу отдавал свои распоряжения.

– В приёмную его, и таз готовьте! Кровь бросим…

Опять кровь. Сейчас сам слягу с грудной жабой! Ох, как же трудно бороться с этой дурной привычкой…

– Никакой крови! – Я выпрямился над креслом.

Робек встал.

– Салтыков, вы что? Полнокровный приступ, лицо серое, грудь давит. Тут всякий лекарь…

– Всякий, только не я, и не ему. – Я говорил тихо и быстро, чтобы слышал он один. – Михаил Михайлович, гляньте сами. Пульс ровный и полный, перебоев нет. Сердце у него здоровое и работает. Его свело судорогой, жилы сжало, как кулак. Пустим кровь, уроним силы, и кулак этот сожмётся намертво. Мне сейчас надобно жилы распустить, а не тело обескровить.

– Распустить. – Робек глядел на меня секунду. – Чем? Наперстянкой вашей?

– Боже упаси. – Меня самого передёрнуло. – Наперстянка для сердца, что устало и бьётся вразброд, она его понукает и ровняет. А это сердце не устало, оно здоровое и зажатое. Если его понукать, оно порвётся, как конь под шпорой в узком стойле. Никакой наперстянки, Михаил Михайлович, запомните это на случай, ежели меня рядом не будет. Ему теплом и спиртом надобно. Таз давайте, только с горячей водой. И горчицы туда.

Спорить над больным Робек не стал, и за это я был ему благодарен отдельно. Дальше мы работали вчетвером. Лемке, укутанного одеялами по грудь, держали полусидя тут же, в тепле сеней, ноги его по колено ушли в лохань с горячей горчичной водой, и я велел подливать кипятку, как станет стынуть. Кровь оттянулась вниз, к распаренным ногам, и сердцу стало легче работать.

– Теперь спирт ему нужен, как бы странно это ни звучало, – сказал я Никитину. – Хлебного вина, самого крепкого, что найдётся. Две ложки, не более.

– Вина? – Никитин заморгал. – Сердечному?

– Ему. Две ложки.

Крепкий спирт малой мерой распускает жилы. В моём веке под язык такому больному положили бы совсем другое средство, и оно снимало бы спазм за минуту. Того лекарства здесь не будет ещё сто лет. А спирт есть. Скверная замена, грубая, но жилы она ослабит, и другой у меня нет.

Лемке выпил, закашлялся, и я следом дал ему опийных капель, тоже малой мерой, на сахаре.

– Это от боли, Адам Васильевич. Боль сама по себе гонит сердце, а сердцу вашему сейчас надобен покой.

Он глотал, дрожал и глядел на меня неотрывно, как глядят дети и очень испуганные взрослые.

Действовал я чётко. Был уверен в своих силах. Но всё же очень боялся его потерять. Признаться себе в этом мне стыдно не было. Лемке стал не только моим деловым партнёром, но и добрым другом. А сейчас судьба его зависит не только от моих действий, но ещё и от удачи.

Часто здоровье пациента решает случай.

Я сел рядом, взял его запястье и стал вслух, спокойно, считать пульс, самым скучным голосом, каким умел. Это тоже лечение, и в моём веке оно называлось бы словом, которого тут нет. Нельзя его пугать. Страх сжимает жилы не хуже мороза.

Служители топтались поодаль от нас. Робек стоял рядом со мной, глядел на лохань, на одеяла, на водку и молчал.

Отпускало Лемке долго, три четверти часа по моим часам. Потом он вдруг обмяк, задышал глубже, и серое стало сходить с его лица.

– Отпустило… – прошептал он изумлённо. – Герр Салтыков, отпустило. Совсем.

– Вот и славно. Сидите смирно.

Пульс под моими пальцами шёл ровно, наполнение доброе, и я наконец разрешил себе выдохнуть. Прошло. На этот раз прошло чисто. После такого приступа его сердце осталось почти целым, и в этом вся разница с бароновой жабой, которая всякий раз отгрызает от сердца по куску.

Только вот повториться это может в любой день. И следующая судорога, если сожмёт сильнее и дольше, задушит сердце насмерть. Этого я ему не сказал. Это я сказал Робеку, отойдя к дверям.

– Две недели у нас, под моим глазом, – закончил я. – Покой, тепло, никакого мороза и никаких волнений. Ни в какую аптеку я его не пущу.

– Кладите. – Робек покосился на лохань. – А горчица‑то ваша откуда взялась? Отродясь я сердечных горчицей не лечивал.

– От бабок, Михаил Михайлович. Ноги парить всякая бабка умеет. Я только знаю, зачем это работает.

Лемке между тем ожил настолько, что начал сокрушаться про брошенную на мальчишек аптеку, и по одному этому я понял, что жить он будет.

К слову сказать, сам я при больнице теперь не только служил, но и жил. С той самой ночи, как привезли оспенного, я перебрался в каморку при лекарской, ел что придётся и к Бутурлиным не ездил вовсе, чтобы не таскать заразу в дом, где дети. Так что больной Лемке поселился, можно сказать, у меня дома.


* * *

Договорил он на другой день, к вечеру, когда я разрешил ему разговаривать подолгу.

Он лежал в отдельной каморке, чистый, в казённой рубахе, странно маленький на казённой подушке, и пальцы его всё время шевелились на одеяле, что‑то перекладывая. Я сел рядом.

– Ну, Адам Васильевич. Теперь рассказывайте, с чем вы ко мне вчера так бежали.

Он отвернулся к стене. Помолчал. А когда заговорил, голос у него был такой, что мне сделалось не по себе.

– Я старый дурак, герр Салтыков, – у него аж слёзы на глазах выступили. – Я всю жизнь учил мальчишек, что аптекарь без записи это отравитель. Двадцать лет учил. И сам себя на этом поймал, как мышь на сале

– Не понимаю. О чём вы вообще говорите?

– Тетрадь. – Он повернулся ко мне. – Я вёл тетрадь. Наш с вами способ, весь, от коры до соли. Меры, часы, огонь, порядок. Вы мне сказывали на словах, а я боялся напутать. На словах хорошо тому, у кого голова молодая. Я в моём возрасте словам не верю, я верю записи. Я всё расписал своей рукой, по пунктам, чтобы ошибку не допустить. И положил в конторку.

Вот теперь всё вставало на свои места. Кажется, загадка утечки нашего рецепта почти раскрыта.

– И что тетрадь? – уточнил я.

– Тетрадь лежит на месте. – Лемке усмехнулся, криво и жалко. – В том и дело, что лежит. Я вчера полез за рецептурной книгой и увидал. Лежит она не так. Я её кладу корешком к себе, всегда, много лет одной рукой кладу. А лежала корешком от меня. И сдвинута. Я сперва подумал, сам обронил. А после сел и стал вспоминать, и чем дальше вспоминал, тем хуже мне делалось. Её вынимали, герр Салтыков. Вынимали, читали и положили назад. Понимаете? Её не украли. Кабы украли, я бы хоть знал, что беда. А её переписали и вернули, чтобы я ничего не заметил и жил спокойно.

Вот в чём дело… Вот и ответ на вопрос, который мучил меня с военного совета. Рецепт, что сидел в двух головах, лежал, оказывается, ещё и в конторке, писанный ровным аптекарским почерком.

Лемке глядел на меня и ждал. Ждал, что я скажу. И по глазам его я видел, что он себе уже всё сказал сам, и сказал словами последними.

– Адам Васильевич, поглядите на меня. – Я подождал, покуда он повернётся. – Вы сделали то, что делает всякий добросовестный человек вашего ремесла. Записали дело, чтобы не напутать в мерах. Не запиши вы его, вы бы напутали в закладке, и мы потеряли бы кору, а кора стоит дороже тетради. Виноват не тот, кто записал. Виноват тот, кто чужую запись читал. Это разные вины, и путать их я вам не дам.

– Вы добрый…

– Я злой, – перебил я. – И злость свою придержу для того, кто листал вашу тетрадь. А вам злиться нельзя, у вас от злости жилы сводит, вы это вчера доказали. Так что ваше дело теперь лежать и вспоминать. Спокойно, по‑аптекарски, по полочкам. Кто, когда и сколько времени стоял у той конторки без вас.

Вспоминали мы назавтра, уже втроём, при закрытых ставнях аптеки. Лемке я с собой, понятно, не взял, он остался лежать и командовал через меня запиской. В аптеке сидели я, Мироныч и веснушчатый подмастерье, и я работал так, как работал бы в прошлой жизни.

Собирал все детали.

– Конторка отпирается? – спросил я.

– Замочек есть, – подмастерье шмыгнул носом. – Только Адам Васильевич его не запирает. Говорят, от честных запирать обидно, а от вора замочек этот, что от дождя решето.

Золотые слова. Дальше я пошёл по порядку.

Кто вообще заходит за прилавок, где стоит конторка? Сам Лемке. Оба подмастерья. И я. Всё.

Покупатель стоит перед прилавком, и через него ему конторки не достать, я смерил рукой. Поставщики сгружают товар во дворе и в кладовой. Домовладелец в аптеку заходит чай пить, сидит у печки, за прилавок ему хода нет.

Подмастерьев я проверил недавно, после кражи куба, и проверил надёжно. Оба чисты. Да и не сходилось на них. Мальчишка, живущий при аптеке, снял бы список за одну ночь, не трогая тетради при свете дня, и уж точно положил бы её как лежала, корешком к хозяину, потому что сам же видит эту привычку каждый день.

Выходило у меня так. Тетрадь положил неправильно человек, который был у конторки один, недолго, торопился и привычки хозяина не знал.

– Чужие за прилавком бывали? – спросил я. – Хоть раз за зиму. Вспоминайте.

Мироныч с подмастерьем переглянулись.

– Дак это… – Подмастерье поскрёб в затылке. – А проверка же была, барин. В январе. Штадтфизик приходил с помощником. По всей форме, с бумагой. Аптеки глядеть им закон велит. Он и глядел. Весы, гири, яды под замком, книгу рецептурную…

Я почувствовал, что вышел на след злоумышленника.

– Где глядели книгу?

– Так за прилавком и глядели. Адам Васильевич им сам всё отпирал и подавал. А после его в кладовую повели, весы казать. А помощник ихний остался у конторки, бумагу писал. Опись, сказал.

– Долго писал?

– Да недолго. Покуда в кладовой гири перевешивали. Четверть часа, может.

Вот и всё. Вот и весь сыск.

Никто не лез ночью в окно, и никто не подкупал мальчишек, тут я гонялся за призраком. К аптекарю пришла законная проверка, которую натравили на него ещё в январе, в одной связке с перекупленной посудой и слушками по кварталу. Аптекарь сам, своими руками, отпер им всё и повёл показывать гири. А помощник четверть часа стоял один у отпертой конторки и писал. Опись.

Так наш рецепт эти гады и похитили.

И предъявить тут нечего. Проверка была в своём праве, бумага у неё была подлинная, и жаловаться мне не на что. Скажут, помощник писал опись, и точка. Поди докажи, что он там переписывал.

Я сидел на лемкевском табурете и, честно сказать, испытывал два чувства разом. Злость – понятно, на кого. И, странно признаться, что‑то вроде уважения к чистоте работы. Меня обыгрывали не отмычкой и не ножом. Меня обыгрывали законом, бумагой и порядком, моим же любимым оружием.

Что же. Урок принят. Но это не конец нашей войны.

Ох, не конец. Они получат сполна. Даже не за рецепты и не за план моей работы.

За Лемке. За то, что довели его до больницы. Вот за это вся команда точно поплатится.

– Евсей Мироныч, – сказал я. – С нынешнего дня порядок такой. Всё, что писано о деле, из аптеки забираю я, и храниться оно будет в другом месте. Здесь не держать ни строки. Проверка придёт, пусть глядит гири хоть до утра.

– А варить‑то как без записи? – поинтересовался он.

Так уж вышло, что Мироныч, заинтересовавшись нашим делом, стал чуть ли не одним из наших партнёров. Да чего уж тут говорить. Он уже один из полноценных наших с Лемке работников.

– По памяти варить. А память я вам с подмастерьями сам вобью, по кускам, каждому свой кусок. – Я поднялся. – Целиком дело будут знать двое. Я и Адам Васильевич. Так уже было, и надо было так и оставлять.


* * *

Неделя после этого прошла у меня в трудах, зато спокойно, если не считать того, что жил я теперь на три конца разом, между банькой, аптекой и больницей. Лемке лежал, скучал и писал мне записки. Куб варил малыми закладками, и первая соль уже сохла на листах.

Гущин в баньке пошёл на поправку, корки его отпадали, и я велел жечь всё, на чём он лежал, не жалея. Карантинные дворы держались, Петька дрова колол исправно. Про Готье вестей не было, и записки от барона делались день ото дня короче и сердитее.

А в четверг утром прибежал Фрол, и по лицу его я всё понял раньше слов.

– Взошло, барин! – выдохнул он с порога. – На вымени взошло! Сам гляди, поехали!

На Охте, в тёплом полутёмном хлеву, я долго глядел на вымя пеструхи. Вокруг моих насечек, день в день, на седьмые сутки, поднялись пузырьки. Правильные, тугие, с серебристой водицей, с червонным ободком. Точь‑в‑точь такие я видел в ноябре на руках охтинской доярки. Корова стояла смирно, жевала и на всю мировую медицину ей было наплевать.

– Умница, – сказал я ей от души. – Ты у меня теперь самая учёная корова в Европе.

– Учёная. – Фрол стоял рядом и глядел на вымя с недоверием. – Барин, а с этих пузырей что ж, людей прививать станешь?

– Стану, Фрол. Только сперва себя.

– Себя⁈ – Он аж отступил. – Да как же… А ежели худо пойдёт?

– А ежели худо, ты про то первый узнаешь. – Я обмывал руки уксусом и старался, чтобы голос шёл ровно. – Селивану скажи корову беречь пуще прежнего. Дня через два сниму с неё первую материю.

Зараза прошла через коровье тело. Какой она вышла с той стороны, смирной или прежней, знать пока не мог никто. Это предстояло узнать мне, на собственном плече, и день этот был теперь не за горами.

А у больницы меня ждали. У крыльца стояли казённые сани, и в лекарской сидел чиновник, немолодой, аккуратный, с папкой. Он поднялся мне навстречу и назвался письмоводителем из ведомства призрения.

– Господин Салтыков. Мне велено получить от вас объяснение. – Он раскрыл папку и вынул лист, пожелтевший по сгибам. – Вот по этой бумаге.

Лист этот я узнал раньше, чем прочёл. Осенний донос. Тот самый, про лекаря, что прививает дворовым детям скотскую болезнь. Полгода он пролежал в ящике, и вот его вынули. Аккурат теперь.

– Извольте, – сказал я. – Спрашивайте.

– Правда ли, что вы прививали людям материю, взятую от скотины?

– Правда. В ноябре, шестерым дворовым детям, с согласия их господ. Все шестеро здоровы по сей день, о чём есть запись.

– И вы говорите об этом вот так… прямо?

– А как мне об этом говорить, сударь? Шёпотом? – Я развёл руками. – Этой прививке восемь лет, ею привит английский флот, про неё писано в учёных ведомостях. Стыдиться тут нечего, хвалиться покуда рано.

Чиновник, ждавший, надо думать, запирательства, поднял бровь.

– Стало быть, признаёте…

– Стало быть, подтверждаю, – поправил я. – Признают вину. А я подтверждаю дело, которым горжусь. Разница, сударь мой, изрядная.

И дальше мы с ним спорили с полчаса, и спор этот я вёл больше бумагами, чем словами. На «самовольство» я положил порядок по оспенной части за подписью главного лекаря. На «тайные опыты» реестр, где всякая прививка стояла с числом, именем и исходом. На «корысть» тетрадь Штосса в четыре столбца, где всякий рубль попечительских денег был вписан и посчитан. На «завоз заразы» карантинный лист с одиннадцатью дворами и подписной лист попечительства, где стояли имена, при виде которых письмоводитель сделался заметно вежливее.

Под конец он сложил папку и поглядел на меня с любопытством уже человеческим.

– Скажу вам прямо, господин Салтыков. Шёл я сюда по одной бумаге, а ухожу с целой кипой. – Он усмехнулся в усы. – Дело ваше будет доложено и рассмотрено. От себя прибавлю, что доложено оно будет со всеми вашими листами, а листы говорят внятно.

Он уехал, и я понимал, что дело этим не закончится.

Слух пустили в понедельник. Донос вынули в четверг. А перед этим уже успели сыграть свою роль январская проверка, переписанный рецепт и приступ Лемке. Я бы не сказал, что всё это случайность.

Это прицельная стрельба, и бьёт она по календарю, выстрел за выстрелом.


* * *

В субботу барон не выдержал.

Записка его, доставленная мне с утра, была короткой. «Кофейный дом на Невском, что у Полицейского моста, в полдень. Приезжай как есть. Пётр Кузьмич Бутурлин.»

Я прибыл, как и договорились. Барон сидел в дальнем углу, у окна, тучный, важный, в расстёгнутой шубе, и перед ним уже стояли кофейник и тарелка с сухарями. На меня он поглядел с таким удовольствием, что мне сделалось совестно за три недели порознь.

– Садись. – Он сам налил мне кофею. – В дом тебя не зову, знаю, что не пойдёшь, и правильно, что не пойдёшь. А только я, братец, по‑стариковски соскучился. Дарья Гавриловна кланяется. Николенька спрашивает, скоро ли ты им новое что покажешь.

– Покажу, Пётр Кузьмич. Дайте с оспой управиться.

– Управляйся. – Он отхлебнул и поглядел на меня поверх чашки. – Худой ты стал, братец. Дарья Гавриловна тебя увидит, заплачет. Она уж и так на всякой службе за тебя свечку ставит, а Настя, слышал я краем уха, вышила тебе закладку в книгу и второй месяц стесняется отдать.

– Отдаст, когда оспа кончится. Скажите, что я закладкам рад.

– Сам скажешь. – Барон хохотнул. – Ишь, через меня он барышням любезности передаёт. – А теперь давай о деле, за которым звал. Счёт у нас с тобой годовой не сведён. Я в твои трубки да градусники деньги клал? Клал. Изволь отчитаться, каково моё вложение живёт.

Я улыбнулся. Вот за это я его и любил. Больное сердце, оспа в городе, а полковник требует баланс.

– Живёт ваше вложение так, Пётр Кузьмич. Градусники Аким Фадеич делает дюжинами, и дюжины эти расходятся по лекарям вперёд работы, очередь стоит на месяц. Трубки слуховые точит прежний мастер, и их берут ещё бойчее. Цену мы держим божескую, но с каждой штуки идёт доля, и доля эта за зиму покрыла ваше вложение с четвертью сверху. Бумаги все есть, велю снять для вас копию.

– С четвертью, – повторил барон со вкусом. – За полгода. А приятель мой Загряжский рысака продал, восемьсот взял и хвастал на весь город. А тут четверть сверху, тихо, на градусниках. – Он погрозил мне пальцем. – Гляди, Михайло. Проведают купцы, каков ты, отобьют тебя у меня.

– Не отобьют. Я дорогой.

Барон захохотал так, что обернулись от соседних столов. Потом посерьёзнел.

– Привилегия твоя как?

– Ползёт по инстанциям, и когда доползёт, не ведаю. Я уж и подгонять перестал, дело пустое.

– А ты и не подгоняй снизу. – Барон отломил сухарь. – Снизу бумаги не ходят, снизу они лежат. Бумагу надобно тянуть сверху, за верёвочку. Дай срок, кончится твоя оспа, я по своим ходам пройдусь…

Договорить он не успел.

К нашему столу, стянув шапку ещё от дверей, спешил старик. Сухонький, прямой, в старой солдатской одежде, и по тому, как он с порога отыскал глазами барона, я понял, что это один из его людей.

– Ваше благородие. – Старик наклонился к самому уху барона, но говорил так, что слышал и я. – Нашли. Нашли мы француза вашего.

Меня подбросило изнутри. Барон подобрался весь, разом, как перед командой.

– Где?

– Тут, ваше благородие, недалече. Только вот какая закавыка… – Старик замялся и поглядел на меня. – Взять‑то его нынче никак нельзя. Есть проблема.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю