Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 65 (всего у книги 75 страниц)
Глава 9
Первым не выдержал ямщик.
– Пойду дорогу искать! – прокричал он сквозь вой. – Тут где‑то веха была, я помню! Сыщу веху, а там и колея!
Он уже слезал с облучка, и я поймал его за рукав. Крепко, обеими руками.
– Стой! Никуда не пойдёшь! – помотал головой я.
– Дык замёрзнем же, барин!
– Наоборот, так у нас ещё меньше шансов. Это тебе не обычный мороз. Кто ходит, тот первым и замёрзнет, – я тряхнул его, чтобы дошло. – В метель человек кругами ходит, понял? Сам того не чуя. Отойдёшь на полсотни шагов, и саней уже не сыщешь, и будешь кружить, покуда не ляжешь. Я таких по весне видал. В ста шагах от жилья лежали!
Про весенние находки я не выдумывал. В моём веке заблудившихся в буран находили ровно так же, рядом с дорогой, рядом с домом. Паника и белая мгла убивают вернее мороза, это знает всякая горная спасательная служба. Только служб таких тут нет и не будет ещё сто лет. Тут спасательная служба нынче я.
– А что ж… стоять просто? – Ямщик глядел на меня дикими глазами.
– Стоять с умом. Слушай меня, оба слушайте! – Я повернулся к Миронычу. – Сани разворачиваем боком к ветру. Стенка будет. Сено всё наружу, зароемся в него. И снегом закидаемся, снег тепло держит!
– Снегом⁈ – Ямщик аж поперхнулся. – Барин, да как же снегом, он же холодный!
– Сверху холодный, а под ним затишье. Медведь в берлоге чем укрыт? Снегом! И лежит до весны живой. – Я уже разворачивал сани, наваливаясь плечом. – Помогай, чего встал!
Втроём мы поставили сани поперёк ветра, отгребли снег, вывалили сено. Лошадь я велел не распрягать и подвести к саням, под тот же заслон, крупом к ветру. Она нам ещё понадобится живой.
Ямщик полез за пазуху, вытащил фляжку, зубами выдернул пробку. Я перехватил его руку на полпути.
– Отставить.
– Барин! Да я ж для сугреву только…
– Вот от этого сугреву и помирают. – Я забрал фляжку и сунул себе в карман. – Потом верну. А сейчас слушай, объясню один раз. Выпьешь, и жилы твои раскроются, кровь хлынет к коже. Четверть часа тебе будет жарко и весело. А потом всё тепло, какое в тебе есть, выйдет через кожу вон, на мороз. Причём выйдет всё разом, очень быстро. И озябнешь ты вдвое скорее трезвого, только чуять это будешь хуже. Пьяный на морозе засыпает первым. Понял меня?
– Впервой слышу такое… – Он растерянно шмыгнул носом.
– А ты не слушай. Ты гляди. Кто по зиме в сугробах замёрзший лежит? Всё больше весёлый народ, из кабака шедший. Трезвый до дому доходит.
Крыть ему было нечем. Мы зарылись в сено втроём, спина к спине, я велел шевелить пальцами в сапогах и рукавицах, не переставая, и слушать себя. Ветер выл над санями, снег сёк по кошме, но в нашей норе уже собиралось дыхание, и я прикидывал, сколько мы так продержимся.
По всему выходило, что до утра просидеть тут всё‑таки сможем. Выжить должны.
Ежели ничего не стрясётся.
Позже выяснилось, что этой мыслью я нас сглазил. В сглаз я, разумеется, не верю, но никак иначе произошедшее назвать не могу.
Через четверть часа Мироныч завозился, выбрался из сена и полез наружу. Я думал, по нужде. А старик стянул рукавицу, опустился на колени и постучал костяшкой по насту. Раз, другой. Переполз на сажень, постучал снова.
И воротился к нам с таким лицом, что я понял всё раньше слов.
– Худо дело, барин. – Он наклонился к самому моему уху. – Под нами не земля.
– Что?.. – вскинул брови я.
– Лёд под нами. Пустоту слышу, и воду слышу. Мы, барин, на реку съехали. На Неве стоим. А где стоим, того не ведаю. Может, у берега. А может, на стрежне, где промоины.
Вот теперь уже, услышав столь «замечательные» новости, я почувствовал разом весь возможный холод. И наружный, и внутренний.
Знаю точно, лудильщик не ошибается. Я видел, как он стучал по меди, слушал его рассказы. Этот человек хорошо своими костями чувствует вибрацию.
Он прав. Под нами лёд.
Мы ушли с берегового зимника на лёд и не заметили, где. Под нами бежала чёрная вода, и где‑то в этой белой мгле лежали полыньи, которые Нева не закрывает даже в крещенские морозы. Стоять на месте разом сделалось так же опасно, как и идти дальше.
Риск слишком велик. Можем провалиться при любом раскладе. И там уж точно не спасёмся.
Ямщик это понял тоже. И его тут же сломало.
– Господи‑и… – Он завыл в голос, раскачиваясь. – Потонем! Все потонем, барин! Пропали наши головушки, про‑па‑ли!
И тут же рванулся куда‑то в белую пургу. Я чудом поймал его поперёк тулупа и понял, что словами про снег и жилы этого уже не удержать. Страх такой силы доводами не берётся. Его надо перебить.
А потому придётся действовать иначе – выводить его из состояния паники другими методами. Я схватил мужика за плечи, развернул к себе и гаркнул ему в лицо первое, что пришло мне в голову.
– Кобылу твою как звать⁈
Он захлебнулся воем.
– Чего?..
– Кобылу, говорю, как звать! Твоя кобыла? – вопрошал я.
– Зо… Зорька… – Он моргал, и глаза его понемногу собирались в кучу. – Моя, чья ж ещё…
– Сколько ей?
– Девятый год пошёл…
– Сам сколько на облучке катаешь? – я продолжал расспрос.
– С мальчишек… Годов двадцать, почитай…
– Двадцать лет! – Я держал его за плечи и говорил уже тише, спокойнее. – Двадцать лет ты по этим местам ездишь. Зорька твоя эту дорогу ходила?
– А то как же… Сто раз ходила, и летом ходила, и по зиме…
– Вот. – Я отпустил его плечи. – Двадцать лет опыта у тебя. Девять у неё. А теперь думай, ямщик. Ты хозяин, тебе решать. Как нам с ней отсюда выбраться?
Вспомнил я, как мы спаслись после охоты, когда заблудились. Правда, ситуация тогда была совсем иная. В тот день мы бы не погибли, но заболели. Здесь же рискуем умереть.
Но даже в такой ситуации единственное, что нам остаётся, – надеяться на память животного. Иначе никак.
От моих слов разум ямщику тут же вернулся. Трудно было не заметить, как он переменился в лице. Человека я только что из воющей пустоты поставил обратно на знакомое место, где он мастер и где всё умеет. Плечи его расправились. Он поглядел на Зорьку, на снег, снова на Зорьку.
– Вожжи бросить надобно, – сказал он вдруг совсем другим голосом. Твёрдым. – Не гнать, не править. Конь, барин, дом чует. Ей в стойло охота, к сену. Пусти её саму – она на жильё и выведет. Верное дело, старики наши всегда так спасались!
Идея у нас созрела хорошая. Правда, в данном случае я уже не знал, чего в этой затее больше, правды или веры. Один раз с помощью лошадки мы выбрались.
Второй раз может не повезти.
Но одно я знал точно: лошадь под метелью не паникует. Ноги у неё четыре, и лёд она чует лучше нас. Не хуже Мироныча.
Да и всем нам сейчас нужнее всего было делать хоть что‑то осмысленное.
Кроме того, была у меня ещё одна мысль. Нужно повысить шансы. На этот раз только на лошадь надеяться не стану.
– Добро. Только давай я помогу ей чуток. – Я поднял лицо к ветру. – Ветер с Ладоги шёл из‑за спины, помнишь? С восхода. Стало быть, держим так, чтобы дуло в спину и чуть в правую скулу, и придём к берегу, к жилой стороне. Совсем уж вожжи не бросай. Она пусть выбирает, где ступать, а ты подправляй, ежели вовсе развернёт.
– Понял, барин! – Ямщик уже лез на облучок. – Ну, Зорюшка, ну, матушка, выручай!
Мы тронулись. Шагом, вслепую, в белом вое. Кобыла шла, опустив морду к самому насту, останавливалась, слушала что‑то и брала то правее, то левее. Мироныч сидел рядом со мной и при всякой остановке слезал и стучал костяшкой по льду впереди неё.
Так мы и шли. Лошадь чуяла путь, старик слушал лёд, ямщик держал ветер в спину, а я считал минуты и растирал всем троим носы и щёки, по очереди, чтоб не проморгать начало обморожения.
Огонёк мы увидели все разом, и никто сперва не поверил.
Точка. Жёлтая, дрожащая, справа. Потом вторая. Зорька всхрапнула и пошла шибче сама, и через сотню саженей я разглядел сквозь мглу берег, ветлы, занесённые крыши. Деревушка, дворов на восемь, у самой воды.
В избу, куда мы ввалились, набилось смотреть на нас полдеревни. Нас отпаивали кипятком, я осматривал у своих пальцы и уши, и всё оказалось целым, только у ямщика прихватило щёку. Я оттёр её по науке, тёплой рукой, и объяснил хозяевам, отчего снегом тереть нельзя.
А Мироныч, отогревшись, поднял кружку с кипятком и объявил на всю избу.
– Вот, мужики, глядите. Барин это. А кобылу по имени спросил и меня, старого, слушал. – Он повернулся ко мне. – Вы, барин, ежели лекарское ваше дело прогорит, идите к нам в артель. Пропасть с нами – никогда не пропадёте!
Изба хохотала, а я думал о том, что этой ночью нас спасли трое. Лошадь, полуглухой старик и ямщик, которого надо было только вернуть в самого себя. Я лишь командовал этим парадом.
И хорошо. Без такой команды мы бы из беды точно никогда не выбрались.
Ещё меня радовало и другое. Хорошо, что кубы вслед за нами не повезли. Если бы мы их с собой взяли… Либо провалились бы под лёд, либо бросили бы их и рванули дальше без ценного материала.
* * *
В Мариинскую я добрался только назавтра к вечеру, и Никитин встретил меня у ворот. По лицу его я сразу понял, что новости есть и что они отнюдь не хорошие.
– Михайло Алексеевич, тут без вас приезжали. – Он понизил голос. – Человек. Вежливый такой, обходительный. Про француза спрашивал.
Я тут же напрягся. К чему клонит Никитин, догадаться было не трудно.
– Про какого француза?
– А вот то‑то и оно. Про переводчика! Так и спросил, у вас, говорят, при больнице переводчик с французского служит, нельзя ли повидать. По книжному, мол, делу.
– А ты что?
– А я что. – Никитин пожал плечами. – Я ему как есть сказал. Переводчиков, говорю, при больнице не держим, у нас больница, чай, я тут все должности знаю. Есть иностранец один, так тот лежит больной, в горячке. А к горячечным у нас никого не пускают, порядок такой, зараза. Сами, говорю, понимаете, время какое. Он повертелся ещё, любезничал, да и уехал ни с чем.
Я глядел на Никитина и мысленно снимал перед ним шляпу.
Три ответа – и все три как мне надо. Переводчика по должности нет. Больной иностранец есть. К горячечным нельзя. Никитин не солгал ни в едином слове, и врагу не за что было зацепиться. А главное, он отбил атаку, даже не поняв, что эта атака в принципе проводилась. Отбил её порядком. Тем самым карантинным порядком, который я завёл и за который меня грыз ранее Званцев.
– Правильно ты ему всё сказал, Алексей Степаныч. – Я хлопнул его по плечу. – Лучше и не скажешь. И вот что. Ежели этот человек или другой какой снова про иностранца спрашивать станет, отвечай слово в слово так же. И мне сказывай тотчас. Уговор?
– Понял, чего ж не понять. – Он поглядел на меня искоса. – А что за человек‑то, Михайло Алексеевич? Недобрый?
– Похоже на то. Разузнаю, скажу. Покуда просто помни. Про того больного лишнего не болтать никому.
Готье я нашёл в его каморке над книгами и пересказал всё. Он выслушал молча, только пальцы его замерли над страницей.
– Быстро он, – проговорил француз наконец. – Быстрее, чем я думал… Что ж. Стены у вас тут добрые, мсье. Посижу за ними ещё.
У крыльца меня перехватил Фома Игнатьевич с хозяйственной проблемой. Водовоз расплескал у дровяного сарая полбочки, за ночь прихватило, и теперь у сарая каток, баба с вёдрами уже падала.
– Песком присыпать, и нынче же, – велел я. – И золой из печей. Не хватало мне переломов на своём же дворе.
– Присыплем, батюшка, присыплем. Вот дров перетаскаем и присыплем…
Я кивнул и забыл об этом через минуту. Только интуиция мне всё равно подсказывала, будто случившееся к добру не приведёт.
* * *
У Лемке на заводе я не был давно, и за это время двор переменился так, что я встал в воротах.
Печь я застал разобранной наполовину, и около неё хозяйничал Мироныч. Старик воротился из нашего похода не отдыхать. Он ползал вокруг печи с бечёвкой и угольком, мерил, метил и покрикивал на обоих подмастерьев, как старший артели.
– Тулово сюда ляжет! – Он показал мне бечёвку, натянутую меж двух колышков. – Печь под него перекладываем, топка снизу, жар пойдёт вкруговую, по всему брюху. А тут, гляди, барин, подушку кладём, кирпич на ребро, чтоб медь на голом огне не горела.
– А успеем к приходу кубов?
– К приходу не успеем, так у нас и работа допрежь есть. – Он повёл меня к верстаку, и на верстаке я увидел приготовленное. Слитки олова, серые бруски нашатыря, паклю, склянку с кислотой. – Перелудка, барин. Куб придёт, мы с него старую полуду сгоним начисто и наведём новую.
– А без неё никак? – Я спросил нарочно, потому что рядом встали оба подмастерья, и пусть слушают. Всем полезно будет.
– Никак! – Старик даже руками всплеснул. – Медь голой оставлять нельзя, барин. Кислое да солёное медь ест и наедает с неё ярь. Зелень такую, ты видал на старых котлах. А ярь эта ядовитая: со всякой едой в брюхо идёт. Потому всякий котёл, всякий куб изнутри кроют оловом. Еда его не берёт. Старая полуда на кубе съедена, свинцом дешёвым правлена, ей веры нет. Сгоним, наведём чистую, оловянную, и вари в нём хоть соль, хоть кисель, ничего худого не выварится.
Я слушал и радовался. Старик, сам того не зная, читал моим людям лекцию о пищевой безопасности, и лекция была правильной от первого слова до последнего. Свинец в полуде, между прочим, в моём веке числился бы отравлением на производстве, а тут он числился экономией.
Лемке ходил следом за нами с грифельной доской и считал вслух.
– Ежели тулово в сорок вёдер, герр Салтыков, а колба моя нынешняя в полтора… – Он черкал, зачёркивал, черкал снова. – Выход соли станет впятеро больше теперешнего, и это по самому скупому счёту! Кора уже лежит, вторая партия сговорена. К лету, ежели Бог даст, мы с вами эту соль не золотниками, мы её фунтами весить станем!
– Фунтами, Адам Васильевич, это только начало, – я поглядел на разобранную печь, и на минуту мне привиделось то, что будет тут через год. – Придёт день, станем весить пудами. И тогда лихорадка в этой стране подешевеет со ста рублей до гривенника. Вот за этот гривенник мы с вами и воюем.
Подмастерья слушали, раскрыв рты. Пусть слушают. Им в этом деле жить.
Одно только портило мне вечер. Подводам с медью по всякому счёту пора было прийти ещё утром. Вьюга, дорога тяжёлая, понятно. И всё же к ночи я поймал себя на том, что прислушиваюсь к воротам.
* * *
А назавтра с утра меня ждала работа, от которой я успел отвыкнуть. Ко мне привезли больного из чужих рук.
Привезла купчиха Ознобишина. Сама, в своём возке, и по одному этому я понял, что дело она считает важным. Рядом с нею в приёмную вошёл, шаркая, человек лет пятидесяти, жёлто‑серый, худой. Кузьма Лукич, старший её приказчик, тот самый, что поставлял мне холст на рубахи.
– Погляди его, батюшка, – велела купчиха без предисловий. – Третий год человек лечится. И третий год тает. Уж я и молебны заказывала. Лекарь у него учёный, из первых прежде считался. А толку нет, одни счета.
– Что за лекарь?
– Так вы уж с ними знакомы. Мы оба знакомы, господин лекарь. Красовский, – сказала она.
Вот, значит, как. Всплыл, значит, всё‑таки. А я уж надеялся, что о нём больше не услышу.
Я усадил Кузьму Лукича к свету и попросил показать, чем лечат. И приказчик выставил на мой стол из корзины целую аптечную полку.
Я брал склянки по одной и читал ярлыки. Каломель, дважды в день. Рвотный камень. Капли мышьяковые, по восходящему счёту. Опийные капли на ночь. Ревень с александрийским листом. Шпанских мушек пластырь. Пилюли крепительные, состав не писан. Эликсир животворный, состав не писан тем более. Одиннадцать склянок и коробок, и на десяти прописи одной руки, размашистой, с росчерком.
А потом я поглядел больному в рот, и глядеть дальше стало почти незачем.
По краю дёсен, вдоль самых зубов, шла кайма, и я узнал её с первого взгляда. Сизая, почти чёрная, будто тушью разукрасили. Дёсны рыхлые, два зуба шатались от касания. Слюна бежала так, что он всё время её сглатывал. Руки дрожали мелко и постоянно. Во рту у него, по его же словам, день и ночь стоял вкус меди.
Ртуть. Хроническое отравление ртутью, вот как это звалось в моём веке. Каломель и есть ртутная соль, её тут прописывают от всего подряд, от запора до тоски. Три года подряд человек дважды в день ел ртуть, а когда ему от ртути делалось худо, ему прибавляли мышьяку для бодрости и опию для сна.
С тем же успехом можно было бы человеку с артритом отрубить ногу. А потом ещё и по голове доской приложить, чтобы не кричал.
– С чем вы к нему пришли‑то три года назад? – спросил я. – С чего началось?
– Дык… изжога жгла, батюшка. – Кузьма Лукич виновато развёл руками. – Поем солёного, и жжёт. Вот и весь недуг был.
Изжога. Человек пришёл с изжогой, а уходил теперь с распадом. Я помолчал, чтобы то, что просилось на язык, туда не попало.
Негоже, когда из барина матерные слова фонтаном хлещут.
– Слушайте меня оба. – Я отодвинул все одиннадцать склянок на край стола. – Вот это всё кончилось. Нынче же, разом и навсегда. Ни одной капли больше.
– Как же так, разом? – ахнула Ознобишина. – Он же на них только и держится!
– Он на них помирает, Фёкла Савельевна. Вам ли не знать? – Я взял каломель. – Вот эта соль ему дёсны съела и зубы шатает, от неё и дрожь, и слюна. – Взял мышьяк. – Эта его травит помалу, для верности. – Взял опий. – От этой он спит и просыпается разбитый, и без неё скоро спать не сможет вовсе. – Взял слабительное. – А этой из него гонят те крохи еды, что в нём задерживаются. Оттого и тает. Хворь его давно не изжога. Хворь его вот, в этих склянках, вся до одной.
В приёмной стало тихо. Кузьма Лукич глядел на свою полку так, как глядят на змею, и мне его было жаль до злости.
Лечение я расписал простое до смешного. Молоко, яичные белки, овсяный кисель, еда мягкая и частая. Рот полоскать. Спать в тепле. Через две недели показаться. Дрожь и слюна отойдут за месяц, дёсны будут заживать дольше, зубы, какие шатаются, может статься, уже не спасти. И ни единого лекарства, ни одного, покуда я сам не скажу.
Когда Ознобишина увела его к возку, я остался над корзиной со склянками и стал думать о том, что зацепило меня ещё на первом ярлыке.
Красовский, как мне нашептали, переехал. Адрес на прописях стоял новый, и дом был поплоше прежнего, много поплоше. Съехал, стало быть. Слава его после прошлой истории гаснет, дом он держать больше не может. А работать продолжает.
И работает вот так. Тонущий лекарь страшнее безграмотного. Такой, зараза, цепляется за всякого больного и выжимает его досуха.
Хотя… Раз он начал поить пациента ещё три года назад этой дрянью, значит подобным гадством занимается уже давно. Явно не на днях начал эти кошмары творить.
И вот ещё что…
Я разложил ярлыки веером. Одиннадцать склянок куплены в разные месяцы, за три года. И все до единой были из одной аптеки. Функа, на Гороховой.
Одной и той же. За три года ни разу ни в какой другой.
Я и сам шлю своих больных к Лемке, тут греха нет, всякий лекарь шлёт туда, где верят. Только я шлю за нужным, и Лемке с того богаче не делается, у него хина едва свои деньги отбивает. А тут человеку три года прописывали ненужное и вредное, и всё это исправно покупалось в одном месте, по хорошим ценам.
Уж не в доле ли учёный лекарь с аптекарем? Пропись за прописью, склянка за склянкой, копеечка к копеечке.
Доказательств у меня не было никаких: была только догадка да веер ярлыков. Я собрал их в стопку, перевязал ниткой и убрал в стол, к бумагам, которые ждут своего часа. Проверим. Не нынче, так на неделе.
Проверить я не успел.
Когда я вернулся в Мариинскую больницу и принялся обходить пристройку, появились они.
Подводы! Три подводы, мужики в снегу – и я вышел во двор с фонарём, и от сердца у меня отлегло. Дошли всё‑таки.
– Заплутали, барин, – хрипло каялся передний возчик, кланяясь. – Вьюга, будь она неладна… В Ижоре пережидали сутки…
– Живы, и слава богу. Только зачем ж вы в больницу‑то их привезли? Говорил же, чтобы в аптеку Лемке всё передали. А впрочем, ладно. Вижу, что устали. Разгружайте здесь, я своих людей позову. Перевезём к Лемке, не беда.
Сгружали при фонарях. Лом шёл первым, затем рваные листы, мятые горловины, медная мелочь в рогоже. Я стоял со списком пристава и отмечал. Всё сходилось, фунт в фунт. Обе битые туши свалили в снег у сарая.
Я посветил на третью подводу.
Она была пуста.
– А куб? – Я обернулся к переднему возчику. – Целый куб где?
И тут я увидел его лицо.
Зрачки во всю радужку. Испарина на лбу, на морозе. Дышал он часто, верхом груди, а руки его мяли шапку так, что побелели пальцы. Ещё минуту назад я думал, что человек просто вымотан дорогой и вьюгой.
Дорогой так не выматываются. Он чего‑то боится.
– Куб, спрашиваю, где?..
Он не дал мне договорить. Бросил шапку и кинулся бежать.
Через двор, мимо поленницы, в темноту – и я рванул за ним, слыша за спиной крик Никитина, который только сейчас успел выскочить из больницы.
Преследуемый мной беглец нёсся к воротам, затем резко развернулся, вильнул за угол дровяного сарая.
А затем послышался его короткий вскрик из‑за угла.
И тишина.




























