Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 68 (всего у книги 75 страниц)
Глава 12
Клавдий Петрович Ренар.
Тот самый обходительный француз из лионских страдальцев, с которым меня свёл Полторацкий на своём вечере. Тот, кто показывал дамам свежий рубец, выдавая его за память о революционном штыке. Тот, кто на прощание любезнейшим образом расспрашивал меня об учителе Бутурлиных.
И вот теперь он стоял посреди двора, где на кирпичной подушке стоял мой краденый куб, и распоряжался работниками так, что каменщики не разгибались.
Первым моим желанием было выйти из‑за забора и шагнуть во двор.
Но я всё же сдержался. Вместо того я прижался к щели плотнее, задержал дыхание и стал слушать. Двое у печи говорили, не таясь. День выдался морозный, но не ветреный, а потому я хорошо слышал, о чём они беседуют.
– … печь чтоб к марту стояла, Клавдий Петрович, раньше не выйдет, – частил приказчик, тыча рукавицей. – Каменщики божатся, к марту. А корыто и змеевик хоть нынче ставь.
– К марту так к марту. – Голос у Ренара был всё тот же, мягкий, любезный, каким он рассказывал дамам про лионские страдания. – Кора когда будет?
– Сговорено. Только не голландская, голландская кусается. Повезут с юга, через Одессу, там она вполовину дешевле.
– Вполовину дешевле и вполовину слабее. – Ренар усмехнулся. – Впрочем, неважно. На ярлыке про то писать не станут. Наставления к склянкам наш лекарь уже сочиняет, я читал. Выходит у него убедительно, хоть сейчас в печать.
Наш лекарь. Я стоял, вжавшись щекой в мёрзлый тёс, и запоминал каждое слово.
Они потолковали ещё про извёстку, про сторожа и про какие‑то бочки, а после ушли в дом, и я тихо отступил от забора, добрался до саней и велел трогать.
Думал я всю обратную дорогу, и мысли мои укладывались в три коротких вывода.
Первый. Они не медь украли. Они забрали моё дело целиком, от печи до печатного наставления, и собираются торговать тем же, чем торгую я, только дешевле, слабее и с обманом на ярлыке. Куб им был нужен ровно затем же, зачем и мне. Другого в военное время не сыскать.
Второй вывод не складывался, и я честно себе в этом признался. Ренар. Ну не клеился он к этому двору! Книжник, переводчик, живёт с чужих строк. Ищет вовсю своего земляка Готье, об этом я уже давно знаю. И вдруг стоит хозяином при краденом кубе и рассуждает про кору с ярлыками.
Зачем? Мои изобретения красть?
Так он в медицине не смыслит ни черта, ему трубку от клизмы не отличить. Денег на такой размах у переводчика нет и быть не может, тут одной меди на тысячу, да двор, да люди… Стало быть, либо я чего‑то о нём не знаю, либо хозяин всего этого дела вовсе не он.
Картина выходит странная, и никак она не складывается. Совсем недавно Ренар был заинтересован одним лишь Готье, а тут вдруг ввязывается в нашу фармацевтическую гонку? Бред.
Но я сделал по дороге и главный вывод. Третий, самый трезвый.
Соваться туда мне нельзя. По крайней мере, пока что. Какой будет толк от того, что я влечу и примусь кричать? Никакого.
Бумаги на куб у них, надо полагать, выправлены не хуже той, ижорской. А у меня на руках что? Мятая горловина, которую я узнал через щель в заборе? Явись я туда с обвинением, меня же и выведут за ворота, а к вечеру весь город будет знать, что лекарь Салтыков бегает по чужим дворам и кричит про воров.
Одно меня во всём этом бесило особенно. Они были в своём праве.
Привилегию я подавал одну, и ту на трубку, и ползёт она по инстанциям уже очень долго. А на хину я её и не просил, и попросить не мог. Кору варят в Европе полтораста лет, и всякий аптекарь от Лиссабона до Риги волен варить её у себя на кухне. Привилегию жалуют за новое, а тут новизны нет. А точнее, её пока что попросту не поймут. С таким прошением меня подняли бы на смех в первой же канцелярии.
Стало быть, вари кору хоть в бане, закон тебе не указ.
Защиту в прошлый раз я выбрал себе другую, и выбрал сам, ещё осенью. Отец тогда сказал, проси не денег, а имени, и я поставил на имя, на клеймо и на печатное наставление. Потому что имя привилегией не отнимешь.
Оттого теперь и возникают такие проблемы. Но они были неизбежны. Единственное, чего мы могли избежать, – утечки нашего плана и нашего рецепта. И как всё это ушло, мне ещё только предстояло разобраться.
А касаемо законности…
Незаконно у них выходило только одно, и я его уже услышал через забор. Кору вполовину слабее будут делать, а на ярлыке про то писать не станут. Вот это уже подлог, и вот за это можно взять за горло. Только доказывать придётся не словами.
И оттого мне вдруг сделалось ясно, зачем им понадобился именно Ренар. Имени моего они на склянку не поставят, за это в прошлый раз уже отдали под суд сбежавшего Сычёва, которого, похоже, так до сих пор и не нашли. И далеко не факт, что найдут.
А вот сочинить ярлык и наставление так, чтобы придраться было не к чему, – на это лекарь не годится. На это нужен человек, разбирающийся в слове. Таким человеком как раз и является Ренар.
Непоняток пока много. Но история получается прелюбопытнейшая.
Лекарь Красовский, аптекарь Функ и, похоже, Ренар – человек при бумагах. И над этой троицей явно стоит кто‑то ещё.
Да тут, выходит дело, против меня целую организацию создали! Вот ещё один аргумент, почему мне не стоит кричать об их махинациях.
Нет уж. С этими людьми мне надобно воевать так, как воюют они сами. Бумагой, терпением и чужими руками. Другими словами – хитростью.
Военный совет я собрал назавтра у Лемке, при закрытых ставнях. Сам Адам Васильевич, лудильщик Мироныч и я. Подмастерьев я велел покуда разослать с поручениями, и Лемке поглядел на меня поверх очков, поняв всё сразу.
– Думаете, подмастерья передали наши с вами рецепты и чертежи? – спросил он. – Подозреваете моих?
– Нет, просто проверяю ваших людей, – поправил я. – Это разные вещи. Утечка была, Адам Васильевич, тут гадать нечего. Про кубы под Шлиссельбургом знали вы, я, Евсей Мироныч, Балуев с Андреем да двое ваших. Больше никто.
– Я за них поручусь…
– И я бы поручился. А проверить всё одно надобно, иначе мы так и станем коситься друг на друга до лета. Дозвольте, я сам. По‑своему.
Допрашивать мальчишек я не стал. Наука, добытая на Митрии, годилась и тут. Я просто поговорил с каждым порознь, между делом, о пустяках. Семинариста расспросил, как ему работалось в те дни, когда решалось с кубами, кто заходил, кто спрашивал. Назавтра о том же, другими словами, расспросил веснушчатого. А после сравнил показания.
Сошлось всё, до мелочей. Оба помнили одни и те же дни одинаково, путались в одних и тех же пустяках и, главное, оба искренне не понимали, к чему я клоню. Ложь вычислять мне уже было нетрудно, я это уже проходил. Тут дырок в их показаниях не было. Мальчишки чисты.
И вот тогда, вычеркнув их, я упёрся в ответ, который лежал на виду с самого начала.
Справка. Та самая справка о разорённых винокурнях, с кем говорить и почём казна отдаст, которую я сам же и просил. Балуев выправлял её не из воздуха. Он посылал запрос в департамент, по откупной части, и запрос этот читали чиновники, писали писцы, подшивали копиисты.
Десяток чужих глаз, и всякий грамотный в том присутствии знал, что некто интересуется медными кубами под Шлиссельбургом.
Выходит, предателей нет. Утечка была неизбежна. Другой аптекарь с лекарем сами могли догадаться, зачем нам понадобились медные кубы.
Совсем недавно я ловил вора писем у собственных ворот. Поймал, простил, к делу приставил. И ведь тут такая же история. Теперь‑то я понимаю, что такой же самый человечек сидит в каждом присутствии этого города, и что казённая бумага выдаёт наш план с головой.
– Не казнитесь, герр Салтыков, – Лемке, выслушав, пожал плечами. – Через департамент ходят все. Иначе вы бы те кубы и не сыскали вовсе.
– Не казнюсь. Учусь, – сказал я, расхаживая взад‑вперёд по аптеке. – Впредь всякий мой запрос будем считать прочитанным врагами. Дела вести так, чтобы по бумаге выходило одно, а по правде другое. Противно, а придётся.
План на том совете мы положили короткий. На двор за Рогаткой не соваться и виду не подавать, что мы про него знаем. Балуева просить об одном, тихо и не спеша узнать, на чьё имя куплена та земля, где сейчас стоит мой куб.
Имя окажется подставным, тут я и сомнений не держал. Только всякую купчую кто‑то заверял, а стряпчие люди разговорчивые. И главное, трудиться дальше, как ни в чём не бывало, потому что лучший мой ответ им готовится.
Мы всё равно сделаем больше и лучше их. В этом нет сомнений. В кровь расшибёмся, но создадим массовое производство хинина.
Теперь мне ясно, как они прознали про наш план: сложили слухи о заводе, узнали о поиске кубов. Не ясно лишь одно: как они достали рецепт, который находится в головах двух людей.
В моей голове и в голове Лемке. Тут даже наши подмастерья ничего сделать не могли. Они ещё пока не видели, как мы создаём хинин.
И вот эту загадку, полагаю, решить будет особенно непросто.
* * *
Через день меня позвал к себе Михаил Михайлович Робек, и разговор у нас вышел такой, что я забыл про двор за Рогаткой на целые сутки.
Главный лекарь сидел за столом, а перед ним лежала бумага с печатью ведомства. Он молча повернул её ко мне.
И впервые за долгое время пришедший в Мариинскую документ меня порадовал.
– Понимаете, о чём идёт речь, господин Салтыков? – обратился ко мне Робек. – В правлении осведомлены о новых порядках содержания больных. И они хотят большего.
В документе было сказано, что созданные мной порядки приняты во внимание и что к весне ожидается прибытие новых партий раненых воинов из австрийских пределов, кои оставлены были там на излечении.
«Ввиду того, что в Мариинской больнице узакониваются полезные новшества, вам предлагается заблаговременно озаботиться, дабы известное госпитальное бедствие, ранам сопутствующее, пресечено было в самом начале…»
Другими словами, мне дают зелёный свет. Сами просят, чтобы я изобрёл методику. Говорят о болезни, которую в моём времени знали как гангрену. Здесь же её называют…
– Гниль, – назвал Робек, когда я поднял глаза. – Госпитальная гниль, Салтыков. Вот чего они боятся, и правильно боятся. Вы её видали?
– Приходилось. – Видал я её, правда, в учебниках истории медицины, но уточнять это не стал. – Рана чистая, шов ровный, а на пятый день края чернеют, пойдёт вонь, и человек сгорает за неделю. И следом происходит то же самое с соседями по палате. Сгорают один за другим, как свечки.
– Именно. Всё верно говорите. – Робек тяжело вздохнул. – Я её ещё в Гатчине насмотрелся на всю жизнь. Там я работал до того, как стал здесь главным лекарем. Госпиталь, двести раненых. К осени хоронили по десятку в день, и не от пуль. Резали выше и выше, а она шла следом, как пожар за порубкой. – Он помолчал. – Так вот, Салтыков. К весне, как встанет путь, повезут наших из венгерских городков. Тяжёлых, лежалых, с ранами полугодовой давности. И класть их будут к нам, потому что мы теперь, изволите видеть, образцовые. Понимаете, что это значит?
– Понимаю. Значит, к их приезду у нас должно стоять отделение, в котором гниль не живёт.
– Быстро понимаете. – Робек удовлетворённо кивнул и тут же перешёл к сути дела. – А теперь слушайте, что я вам скажу от себя, и слушайте внимательно, потому что дважды я такого не говорю. Вы у меня полгода. За полгода вы завели тут порядка больше, чем иные заводят за двадцать лет. Но по старшинству вы никто, Салтыков. Это вы осознаёте?
Разговор набирал обороты. И я пока не догадывался, к чему он ведёт.
– Осознаю. Я обычный штатный лекарь. Так к чему вы это?
– К тому, что я лично с радостью поставил бы вас выше, несмотря на возраст. Однако место старшего лекаря у меня одно, и оно занято Карлом Фёдоровичем по праву и по заслугам.
– Я не претендую на место господина Мейера, – тут же ответил я. – Глубоко его уважаю и ни в коем случае не стану…
– Знаю, и ценю это, Михаил Алексеевич, – перебил меня Робек. – Но всё же с идеями, что живут в вашей голове, оставаться на посту обычного лекаря… Неудобно. Есть иной ход. Сверхштатного старшего лекаря, с особым отделением под его началом, правление утвердить может. Не за красивые глаза и не за мои слова. За дело, которого до вас не делал никто. Вот оно, это дело, перед вами лежит! – он постучал пальцем по бумагам. – Поставьте отделение. Примите весенние обозы. Удержите гниль. И если мы с вами угодим вышестоящим… Что ж, тогда вам новой должности попросту не избежать.
В кабинете стало тихо. Я глядел на бумагу с печатью и уже видел за ней всё разом. И палаты, и корпию, и счётные тетради.
Про госпитальную гниль я знал многое. Точно так же, как о тифе. То, чего не знают другие. В моём веке её разобрали по косточкам. Живёт зараза в грязи, а разносят её по палатам руки, корпия и губки. Одна губка, которой обмывают дюжину ран подряд. Корпия, которую пожалели выбросить и подсушили для второго раза. Зонд, который вытерли о фартук. Хирург, идущий от гнойного к чистому.
Вот её кони, на которых она объезжает госпиталь за неделю. Разорви эту цепочку – и она задохнется. Только разорвать её в этом веке означало переломить весь заведённый порядок перевязки, всю смету и половину привычек, святых для всякого здешнего лекаря.
Одно дело – научить пару цирюльников мыть руки. И совершенно другое – внедрить правила асептики и антисептики на целую больницу и за её пределы.
Это немыслимый скачок вперёд. И он спасёт не только раненых. Потенциально это защитит миллионы людей от гибели.
Ещё один шаг, который может повернуть историю.
– Идея мне эта по душе, – сказал я. – Берусь!
– Я и не сомневался. – Робек впервые за разговор усмехнулся. – Идите, Салтыков. Время на подготовку у нас ещё есть. Но его совсем немного. Скоро весна. Боюсь, у нас едва ли есть хотя бы один месяц.
Из кабинета я вышел с головой, полной новых мыслей.
Выходило, что моя новая задача сходится с задачей Виллие, как две половины. Яков Васильевич велел повторить опыт и найти причину. Вот и повторю! Тот же приём, что с тифом, только на ранах. Раздельные палаты, раздельные руки, свой счёт, и к лету числа лягут на стол сами.
Вот только для этого отделения мне придётся выбрать лучших лекарей. Тех, в ком я полностью уверен.
Врагов эта затея мне тоже сулила новых, и я их уже видел наперёд. Корпию для больниц щиплют по домам сердобольные дамы, считают её казённым добром и жгут её после использования не сразу. А я собирался ту корпию после первого же больного жечь.
Что ж, вот и ещё одна моя собственная война намечается. Создание гигиены.
Но пока я ещё к этому не приступил, и вечер в больнице подарил мне хоть какие‑то хорошие новости.
Заглянул ко мне Пахом, незваный, просто показаться. Рука его гнулась уже на две трети, пальцы держали рубанок, и чурбачок мой он всё ещё таскал в кармане. А с собою он привёл двоих артельных, у одного плечо застыло после вывиха, у другого пальцы свело от старого пореза.
По артелям, по его словам, слух пошёл, что барин руки чинит. Так ко мне выстроилась очередь из списанных людей.
Работы теперь будет навалом. Но работа приятная. С каждым здоровым человеком и Петербург и вся Российская империя становятся всё крепче и сильнее!
* * *
Записка от немца‑инструментальщика пришла ко мне в четверг. Он сообщил, что первые заказанные мной инструменты уже готовы, и звал поглядеть.
Все одиннадцать пунктов он, разумеется, состряпать ещё не успел, но посмотреть то, что уже готово, я хотел страстно.
Поэтому шёл я за Литейный, признаться, с колотящимся сердцем.
На зелёном сукне у окна меня дожидались три вещи. Расширитель с винтом и кремальерой, о двух зеркальных лапках. Пара острых крючьев с гранёными черенками. И зонд желобоватый, длинный, с оливой на конце.
Я взял расширитель, развёл лапки, довернул винт. Он встал и держал развод сам, намертво, и сукно под ним было ни при чём. В моём веке я брал такой из лотка не глядя, и пользовался им очень много раз.
Даже чудно было снова взять его в руки. Будто он переместился сюда вслед за мной, прямиком из будущего.
– По чертёжику вашему, точь‑в‑точь, – гудел мастер. – Только кремальеру я переложил на левую сторону, под большой палец, так способнее. Пробуйте, пробуйте!
Я пробовал. Сталь звенела чисто, лапки ходили мягко, винт держал намертво. Три вещи из одиннадцати. Начало положено, и положено доброе.
– Остальные нумера к Пасхе поспеют, – пообещал мастер. – Окромя иглодержателя. С иглодержателем вашим повожусь, там замок вы сочинили уж больно хитрый.
Домой я вёз свёрток за пазухой, и думал о том, что Порфирий Данилыч Шамшев, узнав про эту мастерскую, будет ворчать неделю.
Ничего. Переживёт. Сам сказал, соперникам вперёд не сказывают!
У Бутурлиных меня в тот вечер перехватили ещё в передней.
Митька с Николенькой возникли по обе стороны от меня, как два караульных, и по лицам их я понял, что дело у них чуть ли не государственной важности.
– Михайло Алексеич, а Лука Осипович скоро воротится? – выпалил Николенька.
– А то этот семинарист нас латынью замучил вовсе! – подхватил Митька. – Долбим склонения с утра до обеда, а в шахматы он не умеет! Совсем! Мы его учить взялись, так он ферзя конём ходит!
– И про Париж не рассказывает ничего. Говорит, не был. А Лука Осипович во где был! – Николенька для убедительности развёл руки, показывая, где именно был Лука Осипович.
Я поглядел на эти две физиономии и ощутил укол совести, к учителю их отношения не имевший. Врать детям было погано, а правды им знать не полагалось.
– Лука Осипович долечивается, – сказал я. – Лихорадка хворь долгая, сами знаете. Даст бог, к весне.
– К весне‑е… – хором заскулили оба и уволоклись зубрить склонения, а я понимал, что «к весне» сказал наобум и сам пока что не знал, как скоро разрешится ситуация с моим другом.
Зато дальше вечер пошёл тёплый. После ужина я разложил на столе в малой гостиной свои бумаги, и были это вовсе не скорбные листы.
Из‑за того, что в Мариинскую привезли раненых, я, выходит, с прошлого года не садился за свою книгу. Главы про жар, про раны, про угар и про воду лежали вчерне давно. А между листами у меня были вложены Настины рисунки, и вот их‑то уже накопилось на половину книги.
И хранил я их не просто так. У девушки явно был талант. Такие рисунки грех не добавить в будущую книгу.
Настя подошла, глянула через моё плечо и тут же с моего разрешения начала переставлять листы, потому что порядок их казался ей неверным.
Я мысленно усмехнулся. Распоряжается так, будто знания эти ей виднее, чем мне!
– Вот эту картинку к жару. А эту вперёд, она проще… – Она вдруг остановилась. – А это что за пометки на полях?
– Это, Настасья Петровна, места для ваших будущих рисунков. Я их вперёд размечаю. – Я поглядел на неё. – Книга‑то наполовину ваша выходит. Я вот думаю, как под рисунками имя ставить станем.
Рука её замерла над листами.
– Имя?..
– Имя. Работа ваша, стало быть, и имя ваше. В моём… – я запнулся на полуслове, – в моём понимании так честно.
Настя медленно села. Поглядела на свои рисунки, на меня, снова на рисунки, и в лице её радость боролась с чем‑то серьёзным.
– Нельзя, Михайло Алексеич, – сказала она тихо. – Вы же сами знаете, что нельзя. Барышне в печати стоять… Маменька в обморок ляжет. Отец, может, и не заругает, а только свет заругает за него. Скажут, Бутурлины дочь в наборщицы отдали. Мне потом… – она не договорила и махнула рукой, совсем как барон.
Я молчал, потому что она была права, и правота эта злила меня безмерно. В моём веке её работы взяла бы любая редакция и ещё дралась бы за неё с другими. А тут потолком её была подпись «от соавторши» на тетради, подаренной мне, и дальше этого потолка век её не пускал.
– Тогда так, – сказал я наконец. – В книге напишем «рисунки исполнены Н. Б.». Две буквы. Свет пусть гадает, а мы с вами будем знать. А в моём столе останется лист, писанный моей рукой, что все рисунки к сей книге исполнила Настасья Петровна Бутурлина. С числом. И когда времена переменятся… – я поглядел ей в глаза, – а они переменятся, Настасья Петровна, вы этот лист достанете.
Она поглядела на меня долгим взглядом. Потом кивнула, забрала верхний рисунок и присела к свече, что‑то в нём поправлять. И до самого чая в гостиной было слышно только, как ходит её грифель.
* * *
К Готье я поднялся назавтра под вечер, и разговор наш вышел коротким, потому что прятать от него что‑либо было бессмысленно и подло.
Я рассказал всё. Двор за Рогаткой, куб, подслушанное у забора, «наш лекарь», Функ с Гороховой, клещи вокруг Лемке. И Ренара, стоящего посреди этого двора хозяином.
Готье слушал меня, не перебивая, и лицо его по всегдашней привычке не выражало ничего.
– Стало быть, он не уехал и не отступился, – проговорил он, когда я кончил. – Он врос. Деньги, дело, компаньоны… – Француз покачал головой. – Знаете, мсье, что во всём этом самое скверное? Человек, который ищет, рано или поздно устаёт и уезжает. Человек, который врос, не уедет никогда. Теперь он будет тут всегда, рядом, за две версты. Терпеливый, как паук.
– Мы его выкорчуем. Двор его стоит на краденом, а краденое рано или поздно…
– Может быть. – Готье поднял руку, останавливая. – А теперь о деле, мсье. И давайте по‑честному: мы уговаривались, – он раскрыл ладонь и стал загибать пальцы. – Я лежу у вас три недели. Курс хины, коим вы меня для виду пользуете, идёт три недели, от силы четыре, вы сами всем так сказывали. Скорбный лист мой не вечен. Служители не слепы. Дети ждут. Ещё неделя, и ваша комедия начнёт расползаться по швам, а вместе с нею и вы. Один донос уже был писан про здорового иностранца, помните? Второго ваша больница может не пережить. – Он поглядел мне в глаза. – Решать надобно в эти дни, мсье. Так или иначе.
Крыть было нечем. Календарь воевал против нас исправнее всякого Ренара.
– Дайте мне два дня, – сказал я. – Два дня, Лука Осипович. Я что‑нибудь придумаю. Я всегда что‑нибудь придумываю, вы знаете.
– Знаю. – Он слабо улыбнулся, первый раз за вечер. – Потому и сижу тут, а не трясусь в повозке на пути в другой город. Два дня, мсье. Идите спать, на вас лица нет.
Этой ночью мне пришлось дежурить в Мариинской, а потому я пристроился в одной из комнатушек, чтобы хоть немного поспать. В то время меня подменял другой лекарь, с которым мы ещё были едва знакомы. И он пообещал разбудить меня ко второй половине ночи.
Однако спал я скверно, ворочался, и всю ночь мне снились заборы со щелями. Встал в итоге я раньше срока и решил провести внеплановый обход. По дороге в палаты я завернул к каморке Готье.
И тут же обнаружил, что дверь в его каморку открыта.
А внутри никого нет.




























