Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 75 страниц)
Глава 12
До Сенной мы долетели за четверть часа, и всю дорогу я готовил не инструмент. Я готовил Никитина.
– Слушайте, Алексей Степаныч, и запоминайте с одного раза. Кила есть кишка, вышедшая из живота в ворота, какие образовались из‑за тяжёлого труда. Покуда она ходит туда и обратно, беда невелика. А нынче ворота её защемили, – объяснял я. – Кольцо жмёт кишку, как жмут палец дверью, и кровь в неё не идёт. Получается, что кишка не питается кровью уже с самого обеда. Сколько она такое стерпит, вам ни один трактат не скажет. Знаю одно. К утру будет антонов огонь, мёртвая кишка в живом животе, и тогда ему конец. А покуда прошло семь часов, и я еду резать в надежде застать её живой.
Антонов огонь по сути своей является некрозом. А после некроза наступит сепсис и смерть. Это я и пытался донести до Никитина.
– Так что же выходит… – промолвил он.
– Дослушайте, – попросил я. – От такого не выживают, и оттого вправлять кишку уже поздно. Вдавишь внутрь омертвелое, и человек сгорит за сутки. Остаётся одно. Резать окружающее грыжу кольцо и глядеть, жива ли кишка.
Никитин сглотнул. В темноте я не видел его лица, и был рад этому. Напряжён мой коллега был так, что я слышал это по его дыханию.
– Держать будешь свет и подавать всё, что попрошу, – добавил я. – Дурно станет, выйдешь, отдышишься и сразу вернёшься. Стыдного тут нет, стыдно только бросить.
– Не брошу, – сказал он тихо.
Карпа мы нашли в каморке на лавке, под тремя тулупами. Вокруг толклись артельные, человек шесть.
Сам он был плох. Серый, с заострившимся носом, губы сухие. Меня он узнал и попытался усмехнуться, только усмешка не собралась.
– Барин… – прошептал он. – Вот ведь как оно…
– Молчи. После наговоримся.
Я откинул тулупы. Живот у него стоял вздутый и тугой, ладонь он принимал туго, а на лёгкий нажим над пахом Карп отвечал стоном сквозь зубы.
– Рвало его? – спросил я старшого.
– С вечера, барин. Сперва щами, а после зелёным чем‑то, горьким.
– Низом ходил? – спросил я про туалет, а затем добавил вопрос про газы: – Ветры отходят?
Артельные переглянулись, и ответил мне сам Карп, едва слышно.
– Ни низом… ни ветром… с самого обеда…
Вот оно, главное, и вот отчего его так вздуло. Кишка стала глухой стеной, всё нажитое за день встало и ищет выхода вверх, оттого и рвота. В моём веке это зовётся кишечной непроходимостью, и такого мужика везут в операционную немедля. Здесь везти было некуда.
В паху, справа, стояло выпячивание с доброе яблоко, тугое и не подающееся под пальцами никуда. Я поднёс фонарь и оглядел кожу над ним особо. Кожа осталась своего цвета, краснота и отёк её ещё не тронули, и это меня обрадовало сильнее всего за весь вечер. Побагровей она, и ехать было бы уже незачем.
Шесть часов, а вернее уже семь. Семь часов означали, что кишка может быть ещё жива. Десять, двенадцать, и надеяться стало бы не на что.
Везти его в больницу через полгорода значило потерять час и растрясти по мостовой то, что ещё держалось. Часы у него шли последние.
Резать придётся здесь.
Прежде всякого дела я полез в саквояж и отмерил в ложку опийной настойки столько, сколько дал бы взрослому мужику при переломе бедра, и ещё сверх того.
– Пей, Карп Силыч. Разом, не морщись.
Он глотнул, задохнулся и хрипло выругался.
Опий я в этом веке не люблю. Слишком многим он тут навредил. И одну такую вдову я нынче как раз вытаскиваю обратно. Только ничего другого у меня не имелось, а резать по живому и всухую я не согласен. Тут уже обычная хлебная водка не поможет. Настойка опия возьмёт своё через двадцать минут. Боль она не уберёт, она сделает боль чужой и вынет из Карпа память об этой ночи. Мне довольно и этого. А двадцать минут у меня всё равно уходили на воду и на стол.
– Стол вымыть кипятком, – сказал я артельным. – Фонари все сюда. Чистых рубах мне подать! Рвать их на полосы. Хлебного вина полштофа. И четверо самых крепких, чтобы держать его!
Артельные ожили.
– Барин, – Карп поймал меня за рукав. Пальцы у него были холодные. – Ты это… резать, что ли, станешь?
– Стану.
– А без ножа никак?
– Без ножа ты к утру отойдёшь. – Я присел, чтобы глаза наши были вровень. – Слушай меня, Карп Силыч. Я тебе дал зелья, оттого будет не так люто, как могло бы. Но больно будет всё равно. Кричи, не держи в себе, тут все свои. Одного не смей. Не рвись. За то, чтоб ты не рвался, вон те четверо отвечают. Дело всё займёт меньше времени, чем ты обедаешь.
Он посмотрел на меня долгим мутным взглядом.
– Жене только моей скажи… – начал он.
– Сам скажешь. Завтра. Даже не думай. Ты у меня самый частый и самый любимый пациент. Я тебя на тот свет не пущу. Ещё лет двадцать точно не пущу, так что даже не думай со мной спорить! – воскликнул я.
Покуда грелась вода, я сидел рядом и держал его запястье. Жила под пальцем частила, за сотню ударов в минуту, и это тоже было ясно и скверно. Потом речь у него поплыла, зрачки сузились в две точки, и Карп принялся уверять меня во всякой ерунде.
Всё. Пора.
Его перенесли на стол. Я вымыл руки горячей водой, облил хлебным вином по локоть, разложил ланцеты, кривую иглу, шёлк. Никитин встал у изголовья с фонарём, и фонарь в его руке ходил ходуном.
– Ровнее свет, Алексей Степаныч, – попросил я.
Фонарь замер.
Разрез я повёл над самым выпячиванием, наискось. Карп замычал, тяжело и пьяно, и выгнулся, а четверо навалились и вдавили его в столешницу. Под кожей открылся грыжевой мешок, тугой и налитой. Я вскрыл его, и вода пошла мне на пальцы.
Первым делом я поднёс руку к лицу и понюхал.
Вода была светлая, чуть розоватая, и пахла кровью и больше ничем. Будь она бурой, будь в ней тот сладковатый мертвецкий дух, я бы уже знал ответ. Никитин глядел на меня, ничего не понимая, а я впервые за эту ночь позволил себе выдохнуть.
Я выпустил воду и увидел кишку.
Она была сизая. Сизая с багровым, и не шевелилась.
Кольцо, что её держало, я нащупал пальцем. Тугой край, врезавшийся в кишку, как бечёвка в тесто. Я завёл под край изогнутый зонд, рассёк по нему на палец, и петля подалась, освобождённая.
Теперь наступало самое страшное, и ножом тут было не помочь никому.
Ждать.
– Тёплой воды, – велел я.
Я укрыл кишку тёплой мокрой полосой и стал ждать. Ей нужно было время. Живая, получив кровь обратно, розовеет и просыпается, мёртвая так и остаётся сизой, и решить это за минуту не выйдет ни у меня, ни у самого Господа.
– Алексей Степаныч, считайте вслух до трёхсот, – велел я. – Медленно, как часы бьют.
Никитин начал считать. Голос у него сперва прыгал, а к сотне выровнялся.
– Глядеть станем по четырём вещам, – говорил я, покуда он считал. – Вернётся ли цвет. Возьмётся ли оболочка блеском, потому что тусклая означает мёртвую. Пойдёт ли по кишке волна. И бьётся ли жилка в брыжейке, вот тут, у самого корня.
Двести. Двести пятьдесят.
Карп уже не мычал, только дышал со всхлипом. Четверо держали. Фонарь стоял ровно.
Триста.
Я снял полосу.
По сизому шла розовая волна, медленная и живая. Оболочка взялась влажным блеском. Я тронул петлю пальцем, и она подобралась и дёрнулась, как дёргается всякая живая кишка, которой не понравилось, что её трогают. А под подушечкой пальца, у корня брыжейки, толкалась жилка, ровно и часто.
Четыре из четырёх.
Ещё час, может два, и никакой нож бы её не воротил. Мы успели.
Я успел.
– Жива, – сказал я вслух, и артельные за моей спиной задышали все разом, точно до того не дышали вовсе.
Дальше пошла работа простая. Петлю я вправил на её законное место, шейку мешка перевязал шёлком и отсёк, а ворота стянул двумя швами.
Больше здесь сделать было нечего, и я это знал твёрдо. Настоящей починки этих ворот моя наука добилась только через сотню лет, сетками да хитрым перекроем мышцы, а у меня под рукой были шёлк и кривая игла. Пара швов удержит год, может, и пять. После кила вернётся. Стало быть, бандаж теперь Карпу до самой могилы, и сказать ему об этом придётся мне.
В нижний угол раны я заложил фитилёк из полосы. Резали мы при фонарях, на столе, который был обеденным, и рана моя загноится непременно. Пусть уж лучше течёт наружу. Затем повязка. И… всё.
В моем родном веке эта операция называлась экстренной герниотомией, или попросту – грыжесечением. Ничего сверхсложного для хирурга будущего: разрезать кожу, освободить зажатый орган из «тисков» грыжевых ворот, убедиться, что ткани не отмерли, и зашить всё обратно. Но здесь, на артельном столе в глухом девятнадцатом веке, с ложкой опия заместо наркоза и с хлебным вином заместо всей чистоты, эта получасовая банальность стояла ровно посередине между жизнью и могилой.
От разреза до повязки прошло меньше получаса. Карп был в полубеспамятстве, но дышал ровнее, и живот под моей ладонью стал мягче.
– Перенести на лавку, – сказал я. – Не кормить, покуда я не разрешу. Пить давать по ложке, губы мочить водой. Огня из‑под котла не убирать, в каморке чтоб было тепло. И вот вам моя главная нужда. Как отойдут у него ветры, тому, кто первый услышит, я дам полтину серебром. Я приеду к вечеру.
Старшой поглядел на меня озадаченно, но полтина в этом доме перевесила всякую науку.
Артельные закивали. Старшой, седой мужик, стащил шапку.
– Ваше благородие… а жив он будет?
– Ежели кишка его продержится двое суток, будет. – Я домывал руки. – Ожила она у меня на глазах, да только висела в удавке семь часов, и отойти может ещё и завтра. Оттого я приеду и завтра, и послезавтра, и глядеть станем каждый день. А ты, старшой, вот что артели своей передай. Карпа скрутило не от килы. Карпа скрутило от того, что он снял бандаж и взялся за кладь, хотя ему это было запрещено, по пальцам перечислено и повторено дважды. Наказ лекаря не барская блажь. Наказ лекаря это тот же бандаж, только на дурную голову.
Старшой крякнул и поклонился.
Карп открыл глаза, когда я уже надевал верхнюю одежду. Нашёл меня взглядом и зашевелил губами. Я наклонился.
– Виноват, барин… – прошелестел он. – Обозы пришли… всякая рука в цене… Думал, разок…
– Все так думают, – сказал я. – Разок. Ты мне лучше вот что скажи. Больно было?
– Страсть, как больно. И всё эта проклятая херния!
– Hernia, – поправил я. – Так эта твоя беда зовётся по‑латыни.
– А всё равно… Боль ужасная.
– Запомни эту боль хорошенько. И как кто из ваших захочет снять бандаж на разок, ты ему про неё расскажи. Подробно. С тебя, Карп Силыч, теперь не деньги причитаются. С тебя причитается быть моим наставлением на двух ногах. Чтобы всем рассказал, как нельзя себя вести с грыжей. Или с хернией, ежели тебе так складнее.
Он слабо усмехнулся, и на этот раз усмешка была уже искренней. Видимо, боль отошла.
Мы вышли. Небо серело, по Сенной тянуло первым утренним дымом.
Светало. Наступало двадцатое ноября.
Никитин молчал всю обратную дорогу, а у бутурлинских ворот вдруг сказал, глядя перед собой.
– Я ведь думал, не выстою. А выстоял.
– Выстоял. И фонарь у тебя стоял ровно. Молодчина, Алексей Степанович. Теперь можно и отдохнуть.
– Это потому, что вы сказали считать вслух, – признался он. – Я за этим счётом следил, и дышал.
Вот и ещё одна строка в мою будущую книгу, в главу о том, чего делать нельзя. Нельзя оставлять помощника наедине с его страхом.
Дай ему счёт, и он выстоит!
* * *
Отоспаться после такой ночи мне толком не дали.
Дома ждала записка от Гагиной, короткая, в три строки. Она просила быть у неё нынче же и приписывала, что дело не терпит.
Дело действительно не терпело. Елена Кирилловна встретила меня в кабинете покойного мужа, а не в гостиной, и одно это сказало мне больше её записки. На столе лежала бумага.
– Деверь подал, – сказала она без предисловий. – Прошение об освидетельствовании принято. Хотят меня выставить сумасшедшей. Душевнобольной! День назначат на этой неделе, мне обещали сказать заранее. – Она выпрямилась. – Не стану скрывать, мне страшно, господин Салтыков. А потому спрашиваю, что мне теперь делать?
И как же так сложилась моя судьба, что я теперь имею дело сразу с двумя вдовами. Правда, отличаются они здорово. Таких не спутаешь.
– Бить будем не бумагу, – сказал я. – Бумага Красовского складная, при ней годы наблюдений, и спорить с нею значит топтаться на её поле. Бить будем подпись. Ежели показать, что господин Красовский уже писал такие свидетельства и уже ошибался… А вернее сказать, что он не ошибался, а торговал этими заключениями, то вес его подписи сразу станет пустым. Под всеми бумагами сразу.
Гагина изучила меня взглядом, внимательно и не спеша.
– Вам нужен второй случай.
– Мне нужен второй случай, – кивнул я.
– И он у вас есть. – Она поднялась, прошла к окну. – Купчиха Ознобишина. Помните, я рассказывала о ней?
– Помню, но вы всё же напомните. Вдруг я что‑то упустил. Если не ошибаюсь, с ней Красовский сотворил то же самое, что и с вами?
– Да, – кивнула Гагина. – Два года назад её объявили расстроенной в рассудке, и лавка её отошла в чужие руки. Свидетельство писал Аристарх Модестович. Найти её нынче можно на Апраксином, она сидит при лавке. Только предупреждаю, Михаил Алексеевич. Она с того разбирательства чужих людей боится пуще огня.
Важное уточнение. Однако… С такими пациентами я работать умею.
Хирурги привыкли, что люди их боятся. Такова уж издержка профессии!
В итоге на Апраксин двор я поехал назавтра, с утра.
Ознобишину я увидел сразу. Пожилая купчиха в тёмном платке сидела в углу за конторкой, перебирала счёты, и пальцы её ходили по костяшкам быстро и ладно. Никакого расстройства в этих пальцах не было.
– Фёкла Савельевна? – спросил я от дверей.
Она не подняла головы.
Приказчик за прилавком хмыкнул.
– Громче кричите, сударь. Тётка глухая, как пень. Ей хоть из пушки пали.
Я стоял посреди лавки.
Тут я и понял. Ранее такой информацией я не обладал.
Она глухая.
Я подошёл ближе, встал так, чтобы свет из окна падал на моё лицо, и сказал раздельно, не крича.
– Здравствуйте, Фёкла Савельевна. Я лекарь.
Она вскинула глаза. Поглядела на мои губы, на лицо, опять на губы.
– Здравствуй, батюшка, – ответила она ровно и разумно. – Коли по товару, так это к зятю. А коли ко мне, так говори лицом, я по губам разбираю.
По губам. Она читала по губам, как читают все, кто оглох взрослым, и наловчилась, видать, давно.
– Давно не слышите?
– Да с горячки. Три года тому лежала в жару, ухи и заложило. – Она произносила слова чуть плоско, как говорят глухие, но каждое стояло на своём месте. – Сперва звон стоял, после и звон ушёл. Совсем слышать перестала.
Я задал ей ещё десяток вопросов, про лавку, про торговлю, про счёт, и на каждый она ответила так, что иному зрячему и слышащему впору поучиться. А потом я отошёл ей за спину и сказал обычным голосом:
– В лавке пожар.
Она продолжила перебирать счёты.
Приказчик у прилавка заржал. А мне было не до смеха, потому что картина у меня полностью сложилась. Всё теперь было ясно.
Её приводили на комиссию. Не знаю кому это было выгодно, но роль тут свою сыграл именно Красовский.
И картину той комиссии я представил уже.
Чиновники за столом, лекарь от казны. Вопросы задают вслух, в затылок, сбоку, из‑за бумаг. Женщина не отвечает или отвечает невпопад, оттого что губ ей не видно. Час такого разговора, и всякий писарь выведет то, что им надобно. Расстроена в рассудке, на вопросы не отвечает, речам не внимает.
Так ещё плюс ко всему Красовский поил её опием чрезмерно. О чём тут говорить?
Она была не безумна. Она была глуха. И всякий лекарь, у которого есть мозги, установил бы это за четверть часа, если бы хотел установить.
Красовский не хотел.
– Фёкла Савельевна, – сказал я, воротившись к свету. – Я к вам по делу, и дело моё вот какое. Того лекаря, что писал о вас бумагу, я знаю. Он и нынче пишет такие бумаги о живых и здоровых людях. Я хочу это прекратить, и мне надобно ваше слово перед чиновниками.
Её лицо тут же изменилось. Она помрачнела.
– Нет, батюшка. – Она отвернулась к счётам. – Один раз я перед ними сидела. Будет с меня.
– Из‑за такой же бумаги нынче судят другую женщину. Вдову. Ей грозит то же, что было с вами.
Костяшки замерли.
Она сидела, глядя в конторку, и я не торопил. Знал я уже, как трудно уговорить таких людей. Особенно купцов. Так тут вдовесок купчиха ещё и глуховатая.
Но я справлюсь.
А точнее… Уже справился.
– Приходите с бумагой, – сказала она наконец, глухо. – Погляжу. Обещать не стану.
Больше я из неё в тот день не вытянул ничего, да больше было и не надобно. Начало положено.
А по дороге домой я думал о том, что наука о слухе нынче воевала на моей стороне. И что рожок для Фёклы Савельевны я, пожалуй, знаю, у кого заказать.
Вот и новая тема для разговора с моим новым конкурентом. Знаю я, зачем заглянуть к Шамшеву.
Теперь у меня для него сразу несколько тем.
* * *
С Апраксина я воротился в сумерках, и отдышаться мне не дали и дома.
Пришёл стряпчий от моего нового союзника Балуева. Другими словами, юрист этого века. И явился он уже под вечер.
Сухонький человечек. Он выслушал меня, разложил на столе свои листки и за час разобрал оба моих дела до винтика. А под конец постучал ногтем по числам.
– А вот это, сударь, худо, – заключил он.
– Что худо?
– Сроки, – пожал плечами он. – Заседание по хинному вашему делу назначено на четверг, послезавтра. А освидетельствование госпожи Гагиной, по моим сведениям, ляжет на ту же неделю, днём раньше либо днём позже. – Он вскинул на меня глаза. – Вы человек медицинский, я человек бумажный, и я вам скажу то, что вижу по бумагам. Дела так тесно сами не встают. Их так специально ставят, понимаете о чём я? Кто‑то в канцеляриях подталкивал ваши сроки друг к дружке, и подталкивал с умом! Вам предстоит разорваться надвое на одной неделе.
– И всё это ради того, чтобы я оступился хотя бы в одном из них, – догадался я.
– Всё верно, – согласился стряпчий.
Он собрал листки, откланялся и ушёл, а я остался сидеть над числами.
Вот меня и взяли в клещи. Не когда‑нибудь, а на будущей неделе. Теперь мне предстоит решить два дела разом. И свели их, скажем так, в одну упряжку. А есть ведь ещё и третье. Дело Шамшева, с которым мне тоже предстоит разобраться.
И тут в передней стукнула дверь.
Я решил, что стряпчий воротился за забытым листком, и вышел сам.
Но в передней стоял Андрей. Мой старший брат.
Со снегом на плечах, и по лицу его я понял всё раньше, чем он открыл рот.
– Здравствуй, Михайло, – сказал он спокойно. – Я со службы. Фамилия наша нынче прошла у меня перед глазами дважды за один день. По двум разным делам.
– Андрей… – я решил с ним заговорить.
Но он мне не дал.
– Молчи. – Он не повысил голоса ни на волос. – Я просил тебя о трёх вещах. В истории не попадать. Ни с кем не судиться. Наши имена рядом не ставить. Ты помнишь тот разговор?
– Помню.
– И что же ты сделал? – Он усмехнулся, коротко и криво. – Ты ввязался разом в два дела. В уголовное и в опекунское. За две недели, братец. Иному на такое жизни не хватает.
– Я не мог иначе. Выслушай, – заговорил я. – Ежели я отступлюсь, пропадёт аптекарь, который мне поверил. Пропадёт вдова, которую объявят безумной за чужие деньги. Пропадёт имя, на котором…
– Имя. – Андрей поглядел на меня так, что я осёкся. – Вот и я про имя пришёл поговорить, Михайло. Только про своё.
Он помолчал. Снег таял у него на плечах, и он его не стряхивал.
– Я семь лет его собирал по крупице. И просил тебя об одном. Не трожь. – Он отвернулся к дверям. – Ты не тронул. Ты его сразу в два дела решил занести! Нашу общую фамилию…
– Андрей, ты зря это говоришь, – помотал головой я. – Если бы выслушал…
– Не трудись. – Он взялся за ручку двери и уже оттуда, не оборачиваясь, договорил. – Одно тебе скажу, потому что братом тебе являюсь. Дела твои оба назначены на четверг. На один день, слышишь? Утром одно, пополудни другое. Кто‑то очень хочет поглядеть, как ты разорвёшься надвое. А теперь… – Он выдержал паузу. – Прощай, Михайло. Как отсудишься, тогда и поговорим. Ежели будет, о чём говорить. Но, полагаю, говорить нам больше не о чем. Ведь ты меня снова предал.
Дверь затворилась.
Я стоял в передней один и слушал, как скрипят по снегу его шаги. Брат, которого я почти воротил, вычеркнул меня второй раз. Теперь уже не за прошлое. За то, что я сделал сам, своей волей, и сделал бы снова.
Я не допустил ошибки. Отказаться от суда я не мог. Это правильно! Я должен защитить свои права.
Казалось бы, можно было переговорить с братом заранее, попытаться решить вопрос с судами и не доводить до крайней точки, как произошло сейчас. Тогда бы Андрей к этому моменту остыл.
Нет, он был категоричен в своих условиях. И скажи ему раньше, он бы помешал, его должность позволяет. Теперь же, ему остётся только наблюдать, чем всё закончится.
А мне приходится терять брата…
Проклятье! Разве могу я такое допустить?
А кроме того в четверг меня ждали два разбирательства разом. И где‑то в этом городе сидел человек, который свёл их в один день и теперь ждал четверга с не меньшим нетерпением, чем я.
Пока Российская Империя ведёт войну, мне приходится воевать по‑своему. На медицинском и юридическом фронте.
И на семейном тоже…
И, чёрт подери, я одержу победу!




























