Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 75 страниц)
Глава 13
Наверх я поднялся не сразу. Постоял в передней, послушал, как затихают за окном шаги, и только после этого пошёл к себе.
Ехать за Андреем следом нынче было нельзя. Брат всё сказал ясно. Как отсужусь, тогда и поговорим. Ежели я кинусь его догонять через четверть часа, выйдет, что слов его я не услышал вовсе, а такому человеку, как Андрей, повторять дважды унизительно.
Но и молчать я не собирался.
Я сел, обмакнул перо и написал три строки. Больше и не понадобилось.
«Андрей. Я не мог иначе, и ты это знаешь. Ежели бы пришлось выбирать снова, я выбрал бы то же самое. Поговорим, как отсужусь».
Число, подпись. Ни оправданий, ни просьб, ни единого слова о том, чтобы он меня простил. Простить он должен сам, а нянчиться со взрослым человеком я не нанимался.
А затем, как и обычно, передал письмо Гришке.
– Снеси на Сергиевскую, – велел я. – Лично ему передавать не обязательно, отдай слуге и ступай прочь. Ответа не жди.
– А ежели дадут? – спросил Гришка.
– Не дадут, – помотал головой я.
Он убежал, а я остался при свече. На душе у меня было хорошо, хоть я и рассорился с братом. Потому что я понимал, что всё сделал правильно.
И я был готов к предстоящему суду. Ведь именно он ждёт меня уже со дня на день.
Почти готов. Для начала нужно решить ещё пару дел, чтобы полностью к нему подготовиться.
Я вытащил обе связки с бумагами и разложил по столу.
Слева легло хинное. Жалоба, опись изъятого у лавочника, расписка, две склянки. В одной наша кора, в другой труха, которую пытались выдать под нашим именем.
Справа легло дело вдовы Гагиной. Рецепты Красовского с числами, моя запись осмотра, список с его свидетельства.
Перед разбирательствами я снова тщательно изучил весь набор документов, а среду я потратил на Апраксин двор и вышел оттуда через час, уговорив‑таки Фёклу Савельевну прийти назавтра в правление, а с собою принести её собственную бумагу, ту самую, по которой её два года как числили в умалишённых.
* * *
В четверг Гришка нашёл меня ещё с утра.
– Отдал, барин записку. Человеку брата вашего в руки, как велено.
– А он?
– А он ничего. Взял и унёс. Я постоял малость у ворот… – Гришка потоптался. – Не вышел никто.
Я кивнул и отложил это дело на потом.
Пришло время разбирательств.
Присутствие по хинному делу открылось в десятом часу.
Для того, кто, как я, вырос на судах из кино, зрелище выходило непривычное. Ни речей, ни прений, ни залы с публикой. Комната с длинным столом, за столом трое, сбоку секретарь, посередине зерцало, трёхгранная штука с указами, поставленная тут ради напоминания, что всё делается по закону.
И тишина, в которой скрипит перо.
В здешнем суде не слушают. Обычно тут просто читают.
Секретарь нараспев зачитывал из дела. Жалобу. Опись. Расписку. Показания приказчика. Я стоял рядом с Лемке и слышал, как тот дышит, часто и мелко.
– Ответчик, мещанин Сычёв, – дочитал секретарь, – к разбирательству не сыскан и находится в бегах.
Председательствующий, грузный старик с сонными глазами, поднял веки.
– В бегах, – повторил он со вкусом. – Стало быть, честный человек, оклеветанный напрасно, прячется от правды по чужим углам. Занятно.
По одному этому тону я понял, что бегство Сычёва сказало старику больше всех наших бумаг. Тут я и решился.
– Ваше высокородие. Дозвольте показать то, о чём писано в жалобе. Пробу на подлинность коры. Здесь, при столе.
Чиновники переглянулись. Показывать в присутствии заведено не было, тут верили написанному.
– Показывайте, – разрешил старик.
Я притворил ставень, растворил щепоть подлинной хины в склянке и поднёс к свету. Жидкость взялась слабым голубым светом, нездешним и ровным.
За столом стало тихо. Даже перо секретаря замерло.
А потом худой чиновник по левую руку от старика отодвинулся от стола вместе со стулом.
– Это что же такое, сударь? – спросил он тонко. – Огонь без огня? Отчего оно светится?
И по лицу его я понял, что шаг мой был слишком рискованный.
Я думал об этом, но отказаться от идеи не мог. Это был единственный способ доказать нашу правоту.
Для суда показанной мной наукой не являлось. Это был балаган, где заезжий циркач глотает пламя, а то и вовсе колдовство. Нечто небогоугодное.
Я хотел удивить присутствие, а удивление в казённой комнате работает не на доверие. Оно работает на подозрение. Ещё слово, и вместо записи о пробе в деле появится запись о лекаре, что показывал чиновникам бесовские огни.
– Отчего светится, того до конца не ведает никто, и я не ведаю, – сказал я честно. – Ведомо другое. Подлинная кора этот свет даёт всегда, а поддельная не даёт никогда.
И тут я понял, как доказать, что никаких фокусов и никакого колдовства в показанном опыте нет.
– И чтобы не было речи о фиглярстве, прошу вот о чём, – заговорил я. – Учините пробу сами. Своими руками, от начала и до конца.
– Как это… сами? – опешил худой.
– А вот так. – Я выложил на стол нетронутый пакет с печатью казённой аптеки. – Кора из аптечного запаса, печать цела, извольте сличить. Вскройте, истолките щепоть, разведите водой и поднесите к свету. Я к склянке и пальцем не притронусь.
Старик поглядел на меня из‑под тяжёлых век, и в сонных глазах его мелькнуло что‑то вроде удовольствия.
– А учините, Пётр Ильич, – сказал он худому. – Учините. Любопытно же.
Худой возился долго. Ломал печать, тёр кору в фарфоровой ступке, которую принесли из аптеки внизу, сопел, оглядывался на меня, не колдую ли я издали. Потом поднёс склянку к окну.
Вода засветилась у него в руках тем же ровным голубым.
Он чуть её не выронил.
– Светится, – доложил он зачем‑то, хотя видели все.
– А теперь, тем же порядком, ту, которой торговали под нашим клеймом, – попросил я.
Труха не дала ничего. Мутная водица, и всё. Худой болтал склянкой, подносил её к свету и так и этак, но чуда не выходило. Фокусник не может показать фокус чужими руками. А природа может.
– Извольте занести, – сказал старик секретарю совсем другим голосом. – Проба учинена членом присутствия собственноручно, над корой за казённой печатью. Подлинная кора цвет дала, спорная не дала.
В один день, разумеется, ничего не решилось. Определение вышло промежуточное, поскольку ответчик пока не был найден. Но на крыльце Лемке держал меня за рукав, и пальцы у него ходили ходуном.
– Михайло Алексеевич… Они записали пробу. Вы понимаете? Учинённую их же рукой. Она теперь в казённой бумаге. Навеки.
Я понимал даже больше, чем он. В казённой бумаге поселился кусочек химии девятнадцатого века, и жить ему там предстояло долго.
Радоваться было рано. Через два часа ждало второе присутствие, и вот оно меня обещало быть по‑настоящему трудным. Ведь там склянки никто глядеть не будет.
* * *
Освидетельствование Елены Кирилловны Гагиной назначили пополудни, в губернском правлении.
Комиссия сидела втроём: чиновник от правления, секретарь и штадт‑физик – главный городской лекарь, которому такие дела и полагалось ведать. Деверь, Иван Гагин, устроился чуть поодаль. У него было постное лицо человека, который искренне скорбит о больной родственнице и мысленно уже пересчитывает её деньги.
Красовский не явился.
Вместо него секретарь вскрыл пакет и стал читать, и с первых же строк я понял, что старый лис не отсиживался. Он тоже готовился к атаке.
Просто атаковал не лично, а письмо. Трусливо.
– «…сверх того почитаю долгом уведомить присутствие, – читал секретарь, – что лекарь Салтыков, человек молодой и в столице известный по недавним историям, вкрался в доверие к богатой вдове, отвадил её от врача, лечившего её много лет, и в дому у ней был принят запросто. Не имея намерения судить о причинах такого усердия, полагаю всё же, что свидетельство лица, столь очевидно заинтересованного, к делу принимаемо быть не может…»
Другими словами, он решил ударить по моей старой репутации и выставить человеком, заинтересованным.
Он не спорил со мной как врач. Он просто убирал меня с доски. Молодой гуляка при богатой вдове. Всё понятно сразу, чего тут слушать. И самое подлое, что бил он не в меня. Он бил в моего предшественника, в кутежи, в долги, в карты, во всё то, что я уже закрыл, но слухи пока ещё не перестали жить. И крыть было нечем, потому что истории те были. Не мои, но были.
Деверь скорбно закивал.
– Я о том и толкую, господа. Я об имени пекусь и об имении. – Он развернул свой листок. – Вот, извольте. В сентябре пятьсот рублей отдано в богадельню. Долг мужикам прощён, триста двадцать. Вдова дьячка на её коште третий год. Приказчику покойного брата отпущено четыреста, и заметьте, без расписки. Женщина в здравом уме своих денег этак не пускает. А при ней теперь ещё и молодой лекарь. Через год пойдёт по миру, и кто её кормить будет? Я и буду.
Расточение имения. По здешним порядкам опеку учреждали ровно за это, и разумность тут уже считалась делом десятым.
Штадт‑физик, сухой и седой, всё же принялся спрашивать. Год, число, государь на престоле, приход. Гагина отвечала так, что записывать было нечего, и я уж было выдохнул.
И выдохнул рано. Проблемы только начинались.
– Ну а капли, сударыня? – спросил штадт‑физик скучным голосом. – Капли‑то опийные вы принимали?
– Принимала. Годами. – Она поглядела на меня. – Доктор Салтыков их с меня снял.
– Вот, – штадт‑физик поднял палец и обернулся к чиновнику. – Вот оно, самое существо. Годы опия, судари мои. А что годы опия творят с рассудком, о том всякий лекарь знает. Дурнота, страхи, помрачения. Выходит, свидетельство господина Красовского не лживо, а правдиво. Расстройство было. И кто поручится, что оно не воротится? Опека при таком деле необходима. В качестве осторожности, чтобы кто‑то мог следить за сударыней Гагиной.
Вот как, значит? Решили использовать мой главный козызрь против меня же. Я хотел показать, откуда взялась болезнь. А показал, что болезнь была. Комиссии этого довольно, ей неважно, кто виноват.
Но на том мои козыри не кончаются.
И тут, стоило мне подумать о своё плане, отворилась дверь, и в комнату, стуча палкой, вошла Фёкла Савельевна.
Пришла.
– А это кто такова? – деверь сощурился, вгляделся и вдруг просиял. – Постойте. Да я же её знаю. Это Ознобишина, купчиха. Она, господа, сама два года как указом в умалишённых состоит, под опекою. Вот, стало быть, каковы свидетели у господина лекаря. Безумная в защиту безумной. Слово её ничтожно, и слушать её присутствие не может.
– Это так, господин Салтыков? – чиновник от правления поднял голову.
– Верно, – сказал я.
Стало тихо. Вот‑вот может разрушиться всё, что я строил. Да, судят здесь не меня, а Гагину.
Но на деле идёт война именно со мной. Если Красовский победит, в следующих наших стычках мне одолеть его будет намного труднее.
А потому я не отступлю.
– Всё вы верно говорите, – повторил я. – Слово её к делу принято быть не может. Я и не прошу её слова. Я прошу её бумагу.
– Какую ещё бумагу? – нахмурился чиновник.
– Свидетельство, по которому её записали в безумные. Оно при ней. – Я обернулся к секретарю. – Господин секретарь. Положите его рядом со свидетельством о вдове Гагиной и прочтите оба вслух. Сперва одно, после другое.
Секретарь вопросительно поглядел на чиновника, тот пожал плечами и кивнул. Фёкла Савельевна, не говоря ни слова, вынула из‑за пазухи сложенный вчетверо лист, тёртый на сгибах до дыр, и положила на стол. Видно было, что лист этот за два года держали в руках тысячу раз.
Секретарь начал читать.
– «Свидетельствую, что вдова надворного советника Гагина одержима многолетним расстройством рассудка, на вопросы отвечает несообразно, обращённым к ней речам не внимает и к разумному управлению имением способности не имеет…»
– Теперь второе.
– «Свидетельствую, что купеческая вдова Ознобишина одержима многолетним расстройством рассудка, на вопросы отвечает несообразно, обращённым к ней речам не внимает и к разумному управлению имением…» – Секретарь запнулся и поднял глаза. – Тут одно и то же писано.
– Слово в слово, – сказал я. – Про двух разных женщин, с разницею в два года. Любые больные, господа, всегда оказываются разными, и слова о них у лекаря выходят разные, ежели он их смотрел. Одинаковыми бывают только бумаги, писанные не при осмотре, а с заготовки. Извольте глядеть и на описку. «Несообразно» через ять в обоих листах, на том же месте. Заготовка перебелялась не думая.
Здешняя буква «ять» была вечной головной болью для грамотеев, поскольку звучала как обычная «Е», а писалась по зазубренным правилам. В слове «несообразно» её быть не могло. Поймать чинуш на одинаковой редкой орфографической ошибке в двух разных документах – это всё равно что найти идентичный смазанный шрифт на принтере в двадцать первом веке.
Штадт‑физик молча взял оба листа и склонился над ними. Долго водил пальцем от строки к строке, и лицо его наливалось тёмным.
– А вот вам и та, о ком писано. Женшина, которая по мнению господина Красовского абсолютно неразумно, – продолжал я. – Спросите её. Только в лицо, ваше благородие. Она глухая, оглохла после горячки, разбирает по губам. Спрашивали её тогда со спины, из‑за бумаг. Она и молчала. С того молчания вся её бумага и написана.
Чиновник от правления поглядел на купчиху, приподнялся и, глядя ей в лицо, раздельно спросил, кто она такова.
– Ознобишина Фёкла Савельевна, купеческая вдова, – ответила она разом и внятно. – Второй год глухая. А умалишённой не была и дня, о чём и говорю нынче господам, глядя в глаза.
В комнате никто не шевелился. Штадт‑физик всё держал оба листа, будто они жгли ему пальцы, и всякий за столом соображал сейчас одно и то же. Что таких листов у доктора Красовского может отыскаться не два.
Деверь понял, что дело валится, и рванулся спасать.
– Бумаги бумагами, – заговорил он, – а расточение куда денете? Четыреста рублей приказчику без расписки…
– Расписка есть, – ровно сказала Гагина.
Она вынула из мешочка счётную книгу, раскрыла на заложенном месте и повернула к столу. Руки её на переплёте, я видел, чуть дрожали, но голос не дрогнул ни на волос.
– Пятнадцатый лист. Расписка приказчика, его рукою, при двух свидетелях. В богадельню всё отдано сполна, а мужикам после падежа скота я простила триста рублей долга – иначе они просто разбежались бы с земли. Дохода же с имения за прошлый год получено восемь тысяч. Ежели я и разоряюсь, господа, то разоряюсь очень не спеша.
– Стало быть, о расписке, которой нет, нам сказывали заведомо ложно, – скучным голосом заметил чиновник от правления и поглядел на деверя так, как глядят на клопа. – А кто солгал в малом…
Договаривать он не стал. Тут этого и не требовалось.
– И последнее, господа, – сказал я, поскольку нужно было поставить жирную точку в этом деле. – Раз уж речь зашла о заинтересованных лицах. Прошу занести в протокол. Платы от вдовы Гагиной я не брал и впредь не возьму ни копейки, под чем и подписуюсь нынче же. А затем прошу присутствие рассудить простую вещь. Я от её здоровья не получаю ничего. Кто и что получает от её безумия, присутствие видит само. Оно сидит вот на этом стуле.
Деверь открыл было рот, но ничего не сказал.
Итог подвели к четырём часам. В учреждении опеки отказать. Вдову надворного советника Гагину признать в здравом рассудке и полной памяти. Оба же свидетельства, сходство коих усмотрено, отослать во врачебную управу для надлежащего рассмотрения.
Последняя строка была особенно страшна для Красовского.
Он столкнётся с моей контратакой. И урон по репутации получит очень серьёзный.
Я оглянулся на дверь. Человек деверя, стоявший до того у стены, боком выбрался в коридор и притворил её за собою. Пошёл докладывать. К вечеру Аристарх Модестович будет знать всё.
Ну и пускай знает. Пусть посидит с этим до утра.
Гагина, поравнявшись со мной у дверей, выговорила одними губами.
– Спасибо вам, господин лекарь. Мы с вами ещё встретимся. И обязательно ещё поговорим.
А Фёкле Савельевне я на улице поблагодарил отдельно.
– Вы же приходить не хотели, – напомнил я.
– Не хотела, – согласилась купчиха. – А вы, батюшка, ушли тогда и не давили. Я и подумала, что ежели нынче смолчу, то в третий раз такую бумагу напишут уже на кого помоложе. – Она поджала губы. – Пущай он теперь сам поживёт с такой бумагой. Как я пожила!
Прямо‑таки мысли мои читает.
Вот и всё. Справедливость восторжествовала. По крайней мере, пока что.
Но война на этом явно не закончена.
Кроме того…
Есть и ещё одна сторона, с которой я так до сих пор и не начал разбираться.
* * *
Домой я возвращался в сумерках, но день ещё не кончился.
По дороге я велел завернуть на Сенную. Четвёртый день после операции, самое время глядеть послеоперационную рану Карпа Силыча.
Рана меня порадовала. Фитилёк тянул всякую гадость наружу что положено, жара не было, антонов огонь в гости не пожаловал. Живот стал мягкий, и это значило, что кишка его выжила и работает.
– Ветры‑то пошли на другой день, барин, – доложил Карп со значением. – Уж простите за срамоту, но даже мужики слушать приходили!
В этом весь Карп Силыч. Такого заявления я за всю жизнь не слышал, а потому не стал сдерживать смеха.
– Рад, что идёшь на поправку.
– А я тут это… – Он посопел. – Наказом вашим торгую помаленьку.
– Как это торгуешь?
– А так. Мужики приходят про килу спрашивать, а я им про свою боль рассказываю. Подробно, как велено. Двое уже за бандажами пошли. – Он слабо ухмыльнулся. – Выходит, я теперь заместо вашего голоса!
Вот уж точно. Главное, чтобы бандажами не перетягивались все подряд. А то знаю я Карпа. Поди теперь от любой болячки всем будет эти бандажи советовать!
* * *
К мастерской за Литейным я выбрался только назавтра, к полудню.
Внутри было тесно. По стенам висели слуховые рожки, от громадных, в локоть, до малых, костяных. У окна стоял токарный станок, а за верстаком работал спиной ко мне худой человек лет тридцати пяти, в кожаном переднике.
Он обернулся прежде, чем я успел поздороваться. И готов поклясться, шагов моих он не слышал.
– Господин Салтыков, – сказал Шамшев.
Сразу догадался. Хоть я ещё и не успел представиться.
– Он самый. А вы, стало быть, Порфирий Данилович.
– К вашим услугам. Я вас, признаться, жду с самого протеста. – Он отложил резец и оглядел меня с живейшим любопытством. – Ну‑с. Браниться приехали?
– Приехал сказать, что читал ваше апрельское прошение. Всё, до последней строки. И про втулку вашу читал.
Вот этого он не ждал.
– И что же вычитали?
– Что вы дошли до этой трубки сами. Своей головой. И по бумагам дошли раньше меня.
Он глядел на меня добрых полминуты, и любопытство в его глазах менялось на что‑то другое.
– Однако, – проговорил он наконец. – Я, сударь, к брани готовился. Речь заготовил, недели две её точил, как точат ножку у рожка. А вы мне её всю испортили! – Он усмехнулся, но тут же посерьёзнел. – Тогда и вы извольте выслушать. Я ведь вам писал. Дважды, в октябре. Излагал про апрельское прошение и спрашивал, откуда взялась ваша трубка. Во втором прибавил, что ежели вы дошли своим умом, то я первый сниму шапку. Ответа не было ни на одно.
– Я ваших писем не получал. Ни первого, ни второго.
– Куда ж они делись? Я слал с посыльным, в дом Бутурлиных. Мальчишка сказывал, отдал у ворот человеку из дворни.
У ворот. Человеку из дворни…
Я перебрал в уме нашу дворню и ни на ком не остановился. Зато остановился на другом. Кто‑то чужой знал, когда к нашим воротам ходят посыльные, и умел брать чужие письма так, что свои того не замечали. Работа была вкрадчивая и аккуратная.
Думать об этом следовало после.
– Письма наши кто‑то съел, Порфирий Данилович, – усмехнулся я. – Но не беспокойтесь, я разберусь кто это сделал. А нынче послушайте, что должно было стоять в ответе.
И я рассказал ему то, чего не рассказывал никому. Что сердце стучит низко, как кулаком в стену, а дыхание шумит высоко. Что сплошное дерево несёт низкий звук и глушит высокий, а пустой канал делает наоборот. Что втулка его ничего не запирает, она выбирает, какому звуку идти к уху.
Он слушал так, как не слушал меня ни один коллега или ординатор из прошлой жизни. Потом схватил мел и стал писать на верстаке, быстро и криво.
– Низкому дерево… высокому воздух… – бормотал он. – Сколько лет я это на ощупь искал. Вы мне сейчас глаза вставили, сударь!
Правду я рассказал ему по двум причинам. Так он скорее пойдёт на примирение. Кроме того, человек передо мной с добрыми намерениями. Пусть знает, как правильно пользоваться этим прибором. Оттого же и пациентам в будущем будет лучше.
– А вы дошли до втулки своей головой, раньше всех остальных, – заключил я. – Стало быть, квиты.
Мы помолчали. А затем мастер сказал то, чего я от него и ожидал.
– Протест я заберу, – сказал Шамшев буднично. – На той неделе и заберу. Негоже двум мастерам собачиться через канцелярию, когда письма их ест кто‑то третий. – Он прищурился. – Только вы не обольщайтесь. Бумагу заберу, а тягаться мы всё равно станем. Трубки я буду точить лучше ваших, потому что иначе не умею. И покупатель нас рассудит.
– Вот и славно. Тягайтесь. А я начну с заказа.
– С заказа? – удивился он.
– Мне надобен ваш лучший слуховой рожок. Для одной глухой купчихи, которая вчера выиграла мне присутствие.
Шамшев поглядел на меня, и в глазах его мелькнуло что‑то живое.
– Первый заказ от соперника. Это по‑нашему, сударь. Будет ей рожок. Такой, что шёпот станет слышать.
Мы пожали друг другу руки. Ладонь у него была сухая и твёрдая, вся в дереве.
Обратно я ехал и ловил себя на том, что улыбаюсь. Впервые за эту осень у меня завёлся не враг, не завистник и не проситель. У меня завёлся соперник. Человек, которого надо обгонять.
И могу сказать прямо. Для дела это полезнее дюжины покровителей. Покровители дают деньги. Соперник даёт скорость и азарт.
* * *
Вечером я заперся у себя и разложил на столе всё своё хозяйство.
Реестр прививок Никитиновой рукой, тетрадь варок, печатные листки, ответ Робека, безымянную книгу в кожаном переплёте, у которой уже была первая глава уже была.
Мы с Шамшевым дошли до одной вещи двумя разными дорогами. Он ухом и руками, я памятью из другого века. И вышло у нас одинаково, до последней втулки. О чём это говорит?
А вот о чём. Время созрело. Когда вещь готова родиться, она рождается сразу в нескольких головах, и отцом ей числится тот, кто первым донёс её до людей.
Со стетоскопом мы пришли ноздря в ноздрю.
А значит, пора создать новое изобретение. Новый медицинский инструмент не менее важный, чем стетоскоп.
Есть у меня уже одна затея…
Что ж, Порфирий Данилович, посмотрим, кто быстрее!
И я принялся чертить схему на белом листе.




























