Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 62 (всего у книги 75 страниц)
Глава 6
Час настал. Мы с Виллие встретились.
В голове у меня сразу пронеслось всё, что я о нём знаю. Шотландец, ранее звали его Джеймсом Уайли. Сейчас это, пожалуй, самая влиятельная фигура в русской медицине.
Личный лейб‑хирург императора, статский советник и инспектор медицинской части Гвардии, этот человек обладает колоссальной пробивной силой, суровым характером и безупречным авторитетом практика.
Он только что вернулся из ада Аустерлица, где оперировал под шрапнелью, и прямо сейчас вынашивал планы тотальной перестройки всей госпитальной системы империи. Если кто‑то в этом Петербурге и мог оценить мои медицинские новшества вроде ртутных градусников и дезинфекции, то только этот грозный, въедливый шотландец.
Вот только для начала нужно пережить первый с ним разговор.
Виллие смерил меня взглядом от сапог до подбородка, и мне сделалось ясно, что осмотр пристройки не кончился. Теперь он читал меня.
– Яков Васильевич Виллие, – представился он. – А вы, выходит, лекарь Салтыков… Что ж, Михаил Алексеевич, слышал уже о вас. Но сейчас меня волнует другой вопрос. Почему вы приняли решение делить больных. Отдельно от раненых. Чьим предписанием?
– Моим предложением и распоряжением главного лекаря Робека. Лист с его подписью висит у двери, копия в журнале, – спокойно ответил я.
– Число?
– Подписан за два дня до Нового года. А шестого января порядок введён по всей больнице, по итогам счёта.
– Какого счёта?
Виллие начал полноценный допрос. Ничего другого от лейб‑хирурга я и не ожидал. Человек, который проходит через войны и при этом лечит раненых в непосредственной близости от поля боя, не станет ни с кем нянчиться.
Разговор мне предстоит непростой. Главное – отчитываться чётко и по делу.
Что ж, а это я умею.
– Мы вели учёт обеих половин порознь, с обозного дня, – принялся объяснять я. – Через пристройку, где содержание строгое, прошло девяносто четыре души. Захворало горячкой шестеро, померло трое. Через палаты, где жили по‑старому, прошло сто двадцать восемь. Захворало сорок один, померло шестнадцать.
Числа он выслушал, не переменившись в лице. Только пальцы его легли на край столика, и я отметил про себя эту руку. Пока что ещё неухоженная. Видно, что трудился и оперировал на поле боя.
Но скоро это изменится. Канцелярия сожрёт его чуть позже, когда в следующем году его назначат главным инспектором всей медицинской части армии. Тогда он, скорее всего, будет скучать по своей работе.
– Кто считал?
– Лекарь Штосс, – ответил я. – Ведомости при нём. Могу позвать.
– Позовите.
Штосс явился через две минуты, со своими тетрадями, и доклад его я слушал молча. Докладывал он так, как докладывают государю. Виллие задал ему три вопроса. Как метили больных при переводе меж половинами, кто проверял счёт и переписаны ли имена умерших. Получив три ответа, он кивнул и отпустил его движением подбородка. Вопросов к арифметике у него больше не было.
Вопросы остались ко мне.
– Отчего в пристройке мрут меньше? Причина? – коротко и чётко вопрошал он.
А вот и тот самый вопрос, на который у меня имелся полный ответ. Зато права на него не имелось. Про вошь, про заразное начало, про всё то, чему в этом веке ещё узнают нескоро.
Я поглядел ему в глаза и выбрал единственное, что мог.
– Причины я не знаю, ваше высокородие.
– И это всё, что вы можете сказать? Тогда с чего же вам вообще в голову стукнуло делить пациентов? Рассказывайте дальше, – велел он.
Так и знал, что продолжил копать.
– Причины не знаю, это правда. Но знаю условие. Где грязь, теснота и общее бельё, там горячка идёт по людям ходко. Где кипяток, бритва и раздельная посуда, там она вязнет. Отчего так устроено – наука покуда не сказала. Я готов повторить счёт в любом месте, какое укажете, и под любым надзором. Уверяю вас, результат будет точно таким же.
Он помолчал. За рогожей мерно дышал Ефим, потрескивала свеча, и я слышал собственное сердце.
– Первый честный ответ за нынешнее утро, – проговорил он наконец. – В Выборгском госпитале мне назвали причину трижды. Миазмы, дурные соки и Божье попущение. Три причины, и все готовые, бери любую. – Он поднял на меня глаза. – Только честность делу не замена. Раз цифры показывают такой результат, значит, должна быть причина. Ищите её. Вот вам моя задача.
– Ищу, ваше высокородие.
– Ищите скорее. Теперь служители. Сколько захворало из них?
Полагал, что он спросит об этом. Но пока что служители у нас проверяются постоянно. Тем более, есть разделение между блоками. Ходить им запрещено.
– Этого счёта я не вёл.
– Отчего?
– Оттого, что больных пока обнаружено не было.
– Дурно, – голос его остался ровным, и от этой ровности спине моей стало холодно. – Что‑то мне подсказывает, что вы не досчитались. Лекарь при заразе мрёт первым, служитель – вторым. Кто станет ходить за больными, когда лягут ходящие? Людей, которыми работаете, считают прежде больных. С этого счёта начинается армия. И больница с него же.
Крыть было нечем. Я наклонил голову и вытащил из кармана записную книжку, при нём же, не откладывая. В этом он прав. Мы уделяем много внимания больным, но за своими работниками следим не так тщательно.
Нужно выделить на это время. Совет Виллие дал дельный, и я его себе отметил.
Он поглядел, как я пишу, и мне почудилось в его лице что‑то помягче прежнего. Померещилось, надо думать.
Взгляд его ушёл к столику у изголовья. Там, при листе со столбцами, лежал мой градусник в кожаном футляре. Виллие взял его двумя пальцами, поднёс к свече, повертел.
– Шкала чья?
– Моя. Сто градусов меж тающим снегом и кипятком. Ноль на снегу, сто на кипятке. У здорового человека тридцать шесть и шесть.
– Реомюра вы, стало быть, отменили. – Он вернул футляр на столик. – Прибор, коего никто не прочтёт, кроме хозяина, есть игрушка. Дорогая игрушка при больном.
– Прибор поверяется на любой кухне. Снег и кипяток всюду одинаковы, хоть в Петербурге, хоть в Вене. А таблицу перевода в Реомюровы градусы я приложу к печатному наставлению. Его набирают на этой неделе.
– Таблицу мне обязательно пришлите, – тут же попросил он.
Хотя правильнее было бы сказать не просил, а велел. Просить Виллие не мог, он лишь указывал.
Но градусник мой он всё же, как мне показалось, оценил.
И это было всё, что он принял за целое утро.
Я глядел на него и держал в себе ещё одно знание, которому в этой пристройке было не место. Учебники моего века поминали этого человека не только при одних госпиталях. Поминали его и при некоей мартовской ночи, о которой в этом городе молчали намертво.
В марте тысяча восемьсот первого года заговорщики задушили императора Павла Первого в его собственной спальне, а молодому шотландцу Виллие выпала зловещая роль – составить фальшивый акт о смерти от «апоплексического удара» и всю ночь накладывать грим на изуродованное лицо мертвеца, скрывая следы убийства. Эта тайна намертво связала лейб‑хирурга с новым царем Александром. Но здесь, в госпитальной пристройке, цена этому знанию была одна – кандалы и Сибирь.
Мысль эту я придавил. Не хватало ещё где‑нибудь случайно об этом ляпнуть.
Из‑за рогожи позвал Скопин. Негромко, одним словом, и по этому слову я всё понял раньше смысла.
– Уходит…
Пульс под моими пальцами шёл мелкий, путаный, с провалами. Дно решило напомнить, что оно ещё дно. Я достал склянку с камфорой, отмерил каплю в ложку с вином, поднял Ефиму голову. Считал по секундной стрелке, вслух, вполголоса, и Скопин‑старший повторял за мной счёт одними губами, а свеча грела мне щёку.
Виллие стоял в двух шагах. Он не проронил ни слова, не подсказал, не спросил. Я чуял его взгляд затылком всё то время, что пульс нехотя, толчками, выбирался из ямы. На это ушло с четверть часа. Когда наполнение вернулось, я разогнулся.
Во дворе, у кареты, Виллие натянул перчатку и поглядел на меня в упор.
– Работу я видел. Работа изрядная. Доказательством она не служит. Один больной ничего не доказывает, хоть умри он, хоть встань.
– Тогда дозвольте отдать вам одну бумагу, где больных поболе, – предложил я.
Я вынес ему лист Ефима. Тот самый, писанный слабой рукой, с датами крупно. До Ковеля горячечных в обозе не было. В Ковеле подсажена этапная партия из острога, числом около тридцати. Первый горячечный объявился на третий день после Ковеля, а дальше хворь пошла по саням, гнездами, и всякое гнездо в списке видно поимённо.
Читал он долго. Дольше, чем требовала одна страница.
– Писарь Скопин, – произнёс он. – Тот, что при камфоре?
– Тот самый. Он вёл списки всю дорогу, при огарке, на коленке.
– Эти сани прислал вам я, – он сложил лист вдвое, ровно, ногтем по сгибу. – Обозы шли моим приказом. Выходит, и острожная партия села к солдатам в Ковеле моим именем. – Он убрал лист за пазуху. – Бумагу беру. По ней будет спрошено с тех, кто мешал этапы с войском. А с вас будет спрошен счёт служителей и причина. Слышите, сударь?
Он поднялся в карету, и уже оттуда, из темноты, договорил.
– Получил я письмо от одного нашего общего знакомого. От отставного майора Бессонова, – заявил он. – Скажу прямо. Помогать вам мне недосуг. На мне армия, и с каждым встречным лекарем я дел не веду. Будет что показать, пишите. Числами. Слов я за жизнь наслушался. – Дверца стукнула. – Время покажет.
Полозья заскрипели, и двор опустел. Я стоял на морозе в одном сюртуке и не чувствовал холода. Меня не похвалили, не обласкали и не взяли под крыло. Меня нагрузили работой, как нагружают своего человека.
Для первого раза этого достаточно. Я и не рассчитывал, что первый лекарь Российской империи сразу возьмёт меня под крыло.
Для этого ещё предстоит потрудиться.
Но начало уже положено.
* * *
К полудню мы со Штоссом осмотрели всех служителей. Более подробно и въедливо. Тут‑то и вскрылось, насколько прав был Виллие.
Из служителей захворало двое. Истопник с чистой половины и баба, что носила воду раненым. Оба лежали теперь в пристройке, и оба, как я выяснил при расспросе, ходили через запретную дверь меж половинами. Тайком, в сумерки, когда никто не глядел.
Никитин кипел и требовал сыскать виноватых. Я остудил его одним вопросом. Зачем ходили? Он пошёл спрашивать и воротился смущённый. Истопник ходил к куму, погреться и покурить. Баба бегала за кипятком, потому что котёл чистой половины стоит у дальнего крыльца, а грязный вот он, за дверью, ближе на полсотни шагов.
– Стало быть, накажем? – Никитин глядел на меня с готовностью.
– Стало быть, подумаем. – Я прошёлся вдоль злополучной двери. – Наказать легко, Алексей Степаныч. Только запрет, которого не проверишь глазом, остаётся пожеланием. Люди ходили, покуда ходить было можно и незаметно. Значит, надобно, чтоб стало нельзя и видно.
Решение вышло дешевле выговора. Дверь меж половинами Фрол заколотил при мне, четырьмя гвоздями, накрест, чтобы всякий видел. Отныне с половины на половину только двором, в обход, у всех на глазах. Котёл для чистой половины перенесли к самому входу, чтобы за кипятком не было нужды бегать в чужие сени. А курить я дозволил у каждого крыльца своё место, с лавкой, и Фрол тут же объявил это моим служителям как милость.
Гвозди против горячки. В моём веке надо мной посмеялись бы на любой кафедре.
А тут это, чёрт подери, работает!
* * *
Ввечеру я вырвался к Бутурлиным, и дом встретил меня новостью, от которой я едва не поворотил обратно.
– Аграфена Тихоновна заезжала, – объявила Дарья Гавриловна, разливая чай, и по тому, как торжественно она это выговорила, я понял, что дело серьёзное. – О тебе спрашивала, Михайло. И списочек оставила.
– Какой ещё списочек? – настороженно спросил я.
– Известно какой. Невест. – Она подвинула мне варенье. – Ты нынче, батюшка, жених. Попечительство, завод свой готовишь, и семья у тебя известная. Аграфена Тихоновна так и сказала. Такого, говорит, разбирать станут, не поспеете оглянуться.
Неужто отец мой постарался и дал ей такую задачу? Нет, вряд ли. Скорее всего, это инициатива самой Дарьи Гавриловны.
Барон хохотнул от удовольствия и развернулся ко мне всем креслом.
– А что! Дело говорите, Дарья Гавриловна. Годы твои самые те. И приданое нынче за иными девицами такое, что на него два завода поставить можно.
– Пётр Кузьмич, у меня тиф в пристройке, – спокойно ответил я.
– У тебя вечно что‑нибудь в пристройке!
Отбивался я четверть часа, ссылаясь на службу, на заразу и на пост, до которого недалеко. Дарья Гавриловна вздыхала, барон гудел, а Настя сидела в углу над книгой и в разговор не вступала вовсе. Только страницы она переворачивала всё резче, и лицо у неё было такое, что мне сделалось ясно, до чего ей эта беседа не по нраву. Ушла она к себе раньше обыкновенного, сухо пожелав всем доброй ночи.
Списочек я, каюсь, сунул в карман не глядя. Для мира я, может, и жених. Но времени на то у меня пока что нет. Да и не привык я ещё к мысли о браках по расчёту, как это часто делалось в этой эпохе.
Тем более, слухи о моих успехах явно преувеличили. Завод ещё только строится, а крупного постоянного дохода у меня нет.
Не пришло ещё время. Обождём.
От продолжения неудобного разговора меня спасли шахматы.
Готье расставлял фигуры у себя, при двух свечах, и по всегдашнему своему обыкновению отдал мне белые. Полгода он обыгрывал меня со снисходительной учтивостью, и полгода я обещал себе этот вечер.
Нынче я его дождался. К середине партии я разменял ферзей, чего он не любил, увёл игру в глухое окончание и на сорок втором ходу запер его короля в углу его же пешками. Готье глядел на доску долго. Потом аккуратно положил своего короля набок.
– Чисто, – проговорил он. – Двенадцать лет, мсье. Двенадцать лет меня обыгрывали только те, кому я поддавался сам. Нынче я не поддавался!
– Знаю. Оттого и приятно, – улыбнулся я.
Вроде и мелкая победа. Так, обычная партия в шахматы. Но, проклятье, как же долго я пытался его обыграть. Пожалуй, запишу и это в свои достижения.
Готье стал неплохим учителем и для меня. Наблюдая за его игрой, я многое усвоил. И, готов поспорить, знания эти пригодятся мне и в жизни.
Лука Осипович лишь усмехнулся и стал сыпать фигуры в ларец, каждую в своё гнездо. Я рассказал ему, что завтра еду на Миллионную, к Полторацкому, отдавать в набор наставление. Рука его над ларцом на миг остановилась.
– На Миллионную. – Он уложил белую пешку под сукно, на дно. – В книжных и печатных делах нынче половина людей с моей родины. Свежая волна пристроилась вся туда. Переводят, правят, держат корректуру. – Он закрыл ларец. – Я их обхожу стороной, мсье. Старая привычка. Сами знаете.
Больше он ничего не прибавил, и я не стал спрашивать.
Но почему‑то в его голосе я услышал тревогу.
* * *
Справка от Балуева пришла ко мне в пятницу, как обещано. Опись от Андрея днём раньше. На торги под Шлиссельбург поехали двое, порознь, люди простые и до меди равнодушные с виду. Оставалось ждать.
А я поехал за Литейный к Шамшеву.
Заказанные мной шины стояли у стены готовой горкой, ошкуренные, лёгкие, один к одному. Порфирий Данилыч обтёр руки о фартук и поздоровался со мной, как здоровался всегда. Одним лишь кивком.
– Мастера на перелудку я вам сыскал, – начал он с дела. – Старик на Охте, лудит котлы и колокольную мелочь. Возьмёт дорого и сделает честно. Пришлю с посыльным, как уговоритесь о дне.
– Спасибо, Порфирий Данилыч. С меня причитается.
– С вас причитается другое, – он поглядел на меня из‑под бровей. – Увидел я тут недавно ещё одну вашу трубочку. Стеклянную, ту, что с перехватом, мне показывали. Которая жар меряет и запоминает его.
– И что скажете?
– Скажу, что прикус канала над шариком есть решение хорошее и хитрое. – Он произнёс это медленно, взвешивая каждое слово, как взвешивают товар. – Я бы до него не дошёл, честно вам говорю. Я бы городил что‑нибудь другое и потратил бы на это целый год. – Он помедлил. – Хорошая вещь, Михайло Алексеевич. Мастеру от мастера, дороже не хвалят.
От этого человека такие слова стоили годового жалованья. Я с благодарностью кивнул, и мы сговорились о цене за шины. А уже в дверях он окликнул меня.
– Просьба у меня есть к вам. К моему сопернику. Достаньте мне стали пружинной, тонкой, аглицкой. Полосу в палец шириной, а лучше две. У вас в порту знакомство, я знаю, а мне не продадут.
– Достану. А на что вам пружинная сталь?
– Увидите. – В бороде его шевельнулась усмешка. – Скоро увидите, и у меня для вас кое‑что будет. Больше не спрашивайте, соперникам вперёд не сказывают.
Всю обратную дорогу я перебирал в уме, что механик может строить на тонкой пружине. И на третьей версте перебор мой упёрся в то, от чего внутри у меня неприятно похолодело.
В лекарском деле пружина испокон служит одному.
Пружинная машинка с ножичками зовётся скарификатором, и назначение у неё единственное. Пускать кровь быстро и много.
Ежели мой добрый соперник надумал облегчить этому веку кровопускание, нас с ним ждала первая настоящая война.
Я запретил себе гадать дальше. Скоро увижу. Он мне помог, и я помогу ему достать эти материалы.
А дальше разберёмся.
* * *
На тринадцатый день утром меня встретили у пристройки бегом.
Бежал Скопин‑старший, и по тому, что бежал он молча, я приготовился к худшему. А старик подбежал, схватил меня за рукав и не смог выговорить ни слова. Только тянул за собой.
За рогожей я увидел Ефима. Он сидел, привалившись к стене, худой до прозрачности, с обритой головой в отросшей щетине. Глаза у него были ясные.
– Михайло Алексеич, – голос шёл слабый, тише свечи, – а поесть у вас тут дают? Я бы, кажется, лошадь съел. С подковами.
Я взял его запястье. Пульс был ровный, наполненный – семьдесят восемь ударов. Жар по градуснику стоял тридцать семь и две, и столбик этот я разглядывал дольше, чем требовалось.
Перелом наступил!
Хворь пошла с горы.
– Лошадь погодит, – объявил я на всю пристройку. – Бульон, жидкий, тёплый, по чашке. Нутро у тебя после такой хвори слабое, кормить станем помалу и часто. Через неделю дорастёшь до каши.
– Так точно. Помалу и часто. – Ефим слабо улыбнулся и повёл глазами на отца. – Батюшка, вы бы сели. На вас лица нет.
Старик сел на чурбак, достал платок, шумно высморкался и спрятал лицо в ладони. Плечи его ходили. Я отвернулся и дал ему эту минуту.
Тетрадь я принёс в тот же час, из‑под замка. Ефим взял её обеими руками, погладил переплёт и протянул отцу.
– Вот, батюшка. Тут все списки – и дорожные, и здешние. Поглядите, верно ли я цифирь вёл. Вы в этом получше моего понимаете.
– Погляжу. – Скопин‑старший принял тетрадь. Полистал, поднёс к глазам, и голос его сел. – Верно ведено. Столбец к столбцу… Я тебя, Ефимка, лучше выучить не смог бы.
К обеду в пристройку явился Тимофей на костылях, торжественный, при чистой рубахе, и объявил мне, что готов отвечать урок. Ефим кивнул ему с подушки, строго, по‑учительски. И Тимофей выдал всю азбуку от аза до ижицы, ни разу не сбившись, и на ижице пристройка захлопала – и захлопали даже те, кто хлопать мог одной рукой.
Смеялись у меня в пристройке впервые за две недели. Я стоял у рогожи, слушал этот смех и записывал его про себя в ведомость, в особый столбец, которого нет ни в одной отчётности.
Одно я всё же сказал Ефиму наедине, под конец.
– Впереди у тебя месяц слабости, не забывай. Ложку будешь ронять, ноги будут ватные. Но сил наберёшься. Теперь уж точно. Самое страшное позади.
– Месяц. – Он прикинул что‑то в уме. – Выходит, к середине февраля я вам списки догоню. Запишите за мной должок, Михайло Алексеич.
Должок! Ну что тут скажешь? Сын процентщика. Весь в отца.
А вечером того же дня, после работы, я уже с чистой совестью поднимался по лестнице дома на Миллионной со свёртком под мышкой. Наставление к градуснику с переводной таблицей, памятка о ногах при мочеизнурении и чистовик больничных правил. Полторацкий принял свёрток, и повёл меня в залу, где уже стоял ровный разговорный гул.
– А я вас нынче кое с кем сведу, – пообещал он по дороге. – Преполезный человек по нашей с вами части. Переводит с трёх языков, правит корректуру так, что наборщики плачут от счастья!
Человека этого я разглядел ещё от дверей. Он стоял у камина, окружённый слушателями, и рассказывал. Лет сорока, сухощавый, одетый скромно и точно, с живым подвижным лицом. Говорил он по‑русски чисто, французский акцент мелькал едва заметно. И говорил так хорошо, что у камина было не протолкнуться. Все его слушали.
– Клавдий Петрович Ренар, – представил Полторацкий. – Из лионских страдальцев. Господин Салтыков, лекарь, о котором я вам сказывал.
– Наслышан! – Ренар просиял и пожал мне руку тепло, двумя своими. – Весь город о вас говорит, господин Салтыков. И заметьте, впервые на моей памяти город говорит о ком‑то только хорошее.
Дамы у камина тут же потребовали продолжения рассказа, и я остался слушать. Рассказывал Ренар о Лионе, об осаде, о декрете, стёршем имя города, и о том, как сам он чудом ушёл от гильотины. В нужном месте он отвернул манжету и показал предплечье.
– Вот, сударыни. Памятка от революционного штыка. Ношу при себе, чтобы не забывать, чего стоит милосердие толпы!
У камина ахнули. Я поглядел на рубец через головы. Скорее как врач, а не как зритель.
Рубец был свежий. Розовый ещё, налитой, валиком над кожей. Такому рубцу года два, максимум три – это я знал так же твёрдо, как собственное имя. А штыки, о которых шла речь, отгремели тринадцать лет назад. Тринадцатилетний рубец лежал бы белой плоской ниткой.
Врёт. Но зачем?
Я перевёл глаза ниже, на его руки, которыми он так выразительно жестикулировал. На среднем пальце правой сидела твёрдая писарская мозоль, а у ногтя, в самой кромке, чернела въевшаяся намертво чернильная тень. Годы и годы за бумагой, каждый день, помногу.
Человек, чудом ушедший от гильотины, писал эти годы не переставая.
Вслух я не сказал ничего. Похвалил рассказ, выпил чаю, сговорился с Полторацким о сроках набора.
И тут вдруг неожиданно у меня в голове сошлось всё разом.
Вспомнились мне слова другого француза.
«Молодой был, речистый. Вёл в комиссии бумаги и подписи. После перекрасился в жертву. Ныне в Петербурге, в чести и в домах».
Слова Готье я помнил наизусть до последнего. И примета сходилась с приметой. Неужто тот самый… Тот, кто людей на казнь отправлял?
У самого подъезда, прощаясь, Ренар придержал мою руку в своих и спросил, любезнейше:
– Да, чуть не запамятовал. Сказывают, что у барона Бутурлина детей учит мой земляк. Француз, и, говорят, преотличный, – он улыбнулся мне тепло и открыто. – Не подскажете, как его имя? Хочу свести знакомство. Земляку в чужом городе всякое родное лицо в радость. Может, посоветую кому такого учителя?
Тут мне вспомнилось всё, о чём мы говорили с Готье. О том, что случится, если этот человек его когда‑нибудь найдёт.
Моему другу грозит смертельная опасность.
И теперь его судьба, похоже, в моих руках.




























