Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Тетралогия (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 75 страниц)
Никитин у двери хохотнул, но тут же превратил этот звук в кашель. А Робек, я заметил, позволил себе шевельнуть углом рта.
– Осталась малость, – сказал Штосс сухо. – Убедить семьдесят человек, что новый порядок им во благо. Они ведь порядка не разбирают, Салтыков. Им важнее, кто с ночи стоит и кто по правилам их очереди должен пойти первым.
– На это у меня припасён пример, – я повернулся к Мейеру. – Карл Фёдорович, вас спрошу. Когда в церкви на Пасху давка и кому‑то делается дурно, что делает народ? Расступается и передаёт болящего на руках к выходу, поперёк всей давки, верно?
– Да, так и есть, – кивнул Мейер.
– И никто не ропщет, что его без очереди. Отчего? – спросил я. – Оттого, что всякий понимает: худо человеку. Вот это же самое мы и заведём у дверей, на всякий день. Народ наш очередь чтит, но беду чтит выше очереди. Надобно только, чтобы за порядком следил человек уважаемый. Нужно прекращать то, что происходит. Получается, что очередь у нас больные рассуживают. А больной человек порой даже мыслит неверно.
Мейер долго глядел на мой чертёж, потом на меня поверх очков.
– Знаете, что мне это напоминает, голубчик? – проговорил он. – Мне рассказывали, как у Бонапарта в армии главный хирург делит раненых после баталии. Не по чину, заметьте, а по ране. Генерал с царапиной ждёт, покуда штопают рядового с разбитой грудью. Многие почитают это французской дерзостью.
– Ларрей, – кивнул Штосс. Он не мог не припомнить человека, которым так восхищался. – Доминик Ларрей. Я про него читал рапорты. Дерзость или нет, а раненых у него выживает больше, чем у иных. Цифры дерзкими не бывают, Карл Фёдорович. Цифры бывают верные и неверные.
– Вот и проверим цифрами, – подхватил я. – Прошу одно. Дозвольте пробу. Два приёмных дня по новому порядку. Штосс ведёт счёт по‑старому и по‑новому. Сколько принято, сколько часов прождал самый тяжёлый, сколько свар в сенях. Если выйдет хуже, то вернём как было, и я нового ничего более не введу. Выйдет лучше, запишем порядок в заведение.
Робек отвернулся к окну, поглядел на двор, где всё ещё темнела очередь, и сказал:
– В журнале запишем, что распределение больных пройдёт по распоряжению главного лекаря, – он перевёл взгляд на меня. – Если что‑то пойдёт не так, господин Салтыков, удар я приму на себя. Но и вы своё слово сдержите. Собрание вы создали основательное и решение подняли серьёзное.
– Слово сдержу, – кивнул я. – Понимаю. Если ошибаюсь, прислушиваться ко мне станут реже.
На том и закончили.
Проба моей идеи состоится завтра. И к этому предстоит основательно подготовиться.
Ведь я понимаю, что моё стремление изменить медицину века к лучшему может само вырыть мне яму.
С этими мыслями я и вышел на работу на следующий день.
Если всё получится, доверия ко мне станет больше. Но если что‑то пойдёт не так…
Репутация моя будет подорвана.
Что ж… Через час я узнаю, к чему приведёт моя наука!
Глава 6
Наступило утро, когда мне предстояло испытать мою новую методику.
И очередь у ворот я разглядел ещё с угла. Народу там было много, словами не описать.
Человек шестьдесят, не меньше. За ночь количество людей сильно выросло.
У дверей уже ждали. Никитин, бледный от волнения и холода, держал лукошко с бирками, которые Фома Игнатьевич выдал нам накануне под роспись, пересчитав дважды. Поодаль стояли двое служителей, и по лицам их я видел, что в затею они не верят ни на грош.
– Готовы? – спросил я Никитина.
– Готов. – Он напряжённо сглотнул. – Только, Михаил Алексеевич, они ведь уже шумят. С ночи стоят, а тут мы с бирками с этими…
– Вот и поглядим, как дело пойдёт. Отворяй! – велел я.
Ворота отворили, и шум накатил на нас разом.
Первым к дверям протолкался мужик в рыжем тулупе, широкий, голосистый, из тех, что в любой толпе сами собой делаются старостами.
– Это что ж такое творится, ваше благородие! – загремел он на весь двор. – Мы тут с ночи костенеем, очередь обустраиваем! А ныне сказывают, что по очереди более не пущают! Сказывают, лекарь у дверей сам решать станет кто‑то входить или нет! А ежели у меня нутро горит, а с виду я целый? Мне, выходит, до вечера тут гнить?
Очередь загудела, подхватывая. Задние напирали на передних, передние упирались в нас. Ещё немного, и эта волна просто внесёт нас в сени, и на том вся моя наука кончится, толком не начавшись.
А вместе с нею и слово Робека, который поручился за меня перед журналом и начальством.
Отступать было некуда. Я поднялся на приступок, чтобы меня видели все.
– Слушай сюда, народ! – крикнул я. – Тебя как звать, голосистый?
– Ну, Митрий, – набычился мужик.
– Скажи мне, Митрий, вот что. Случись у тебя дома пожар, а у соседа корова отелиться не может. К кому пожарные бегут первым делом?
– Знамо, к пожару… – Митрий моргнул. – Корова‑то подождёт.
– Подождёт, – согласился я. – А теперь гляди. Вон в телеге бабку привезли, она себя не помнит. А ты на своих ногах стоишь и на весь двор гремишь. У кого из вас двоих пожар?
Очередь засмеялась. Митрий покрутил головой, поскрёб бороду.
– Дак я, может, тоже нутром горю…
– Может. Для того я тут и стою, чтобы поглядеть. Всякого погляжу, никого не пропущу, и очередь твоя при тебе останется, вот тебе бирка с номером. А вперёд пойдёт лишь тот, кого я сам пошлю. И пошлю не за деньги и не за шубу, а по одной только хвори. И моли бога, Митрий, чтобы тебе такой чести нынче не выпало. Первым в этой очереди быть страшно.
Двор притих, переваривая. Кто‑то в задних рядах перекрестился.
– Складно говорите. Простите меня барин, не велите высечь, – решил наконец Митрий и взял бирку. – Погорячился я. Погляжу, как оно у вас выйдет, лекарь. Надеюсь, хоть не обманете…
– Не высечет тебя никто. Понимаю я твою тревогу, – ответил я. – Коли обману, приходи в понедельник, греметь будешь первым. Следующий!
И дело пошло.
План мой с распределением у дверей оказалась простым лишь на бумаге. Живая очередь подсовывала мне задачки одну за другой, и каждую надо было решать в полминуты, на холоде, под шестьюдесятью парами глаз, которые только и ждали, споткнусь я или нет.
Первой унесли бабку из телеги, у неё дело шло к удару. А если говорить на языке моего времени – к инсульту.
Следом завернул я в дальний покой двоих в сыпи да мальчонку, что горел лихорадкой. Мужик с рассечённой ладонью получил бирку с зарубкой наискось и пошёл к Фролу на перевязку. А прочим доставались гладкие бирки, с номерами, и очередь, к моему удивлению, начала втягиваться в игру.
Передние уже сами шикали на задних, чтоб те не напирали. А Митрий в рыжем тулупе, получив свой номер, добровольно взялся наводить порядок и покрикивал громче всех.
Всё пошло, как по маслу.
Никитин стоял при мне, глядел и учился. К третьему десятку я стал подпускать его вперёд себя.
– Ну, что скажешь? – спрашивал я вполголоса после каждого пациента.
– Кашель, мокрота, на ногах твёрдо стоит… Гладкую дать надо?
– Всё верно, друг, гладкую. Начинаешь понимать, – кивнул я. – Дальше!
И вот на этом «дальше» меня и подстерегла первая настоящая беда.
Подошла баба в сером платке. На вопрос Никитина ответила еле слышно, глядя в снег.
– Грудь давит, уже несколько дней, – говорила она. – Да оно и пройдёт… Может зря пришла? Я, батюшка, так… По мелочи. Я подожду.
– Гладкую? – Никитин уже тянулся к лукошку.
Она взяла бирку, поклонилась и пошла к общей скамье. И что‑то в этом поклоне меня зацепило. Поклонилась она половиной спины, кособоко, а левую руку прижимала к телу и не махала ею на ходу.
– Погоди! – Я догнал её в три шага. – Матушка, постой. В руку отдаёт? В левую?
– Отдаёт, кормилец, – удивилась она. – Под лопатку ещё. Да я ж говорю, пройдёт всё… Уже несколько дней ждала и ещё подожду.
Пальцы мои уже лежали на её запястье. Пульс частил и спотыкался. Лоб под платком был мокрый, губы с серым отливом. В моём веке я бы уже кричал медсёстрам, чтобы срочно вели больную на кардиограмму.
– Никитин. – Я говорил тихо и ровно, чтобы не пугать очередь. – Бирку с крестом. Эту рабу божью под руки и в палату, немедля. Ноги пусть не напрягает. Ей нужен покой, тепло, капли наперстянки по счёту, я сейчас сам лично приду.
Никитин глянул на меня, потом на бабу, и я заметил, как до него доходит. Он ведь ей только что выдал гладкую. Своей рукой. И она пошла бы с этой гладкой биркой на скамью и сидела бы там тихо до вечера, потому что такие, как она, не жалуются. А к вечеру её вынесли бы со скамьи ногами вперёд.
– Михаил Алексеевич… – Голос у него сел. – Я же её чуть…
– После обсудим. Бывает, – строго ответил я. – А пока веди её.
Бабу увели. Я вернулся распределять поток пациентов. Ситуация резко накалилась.
Наука моя только что показала свою изнанку. Дурная сортировка хуже никакой, я сам говорил это на совещании, и вот она, дурная, едва не случилась в первый же час, при мне, при лучшем моём ученике. У дверей и вправду нужна голова. И голов таких нужно много на смену. И каждую надо выучить глядеть по человеку, бирка тут дело десятое.
Особое внимание уделять надо тихим пациентам. И коллег надо научить, чтобы те замечали таких больных. Они часто оказываются самыми тяжёлыми.
Никитин воротился из палаты белее больничной извёстки.
– Ожила, – доложил он. – Порозовела с капель. Штосс при ней остался, велел передать, что пульс выправляется… – Он замялся и договорил через силу. – Михаил Алексеевич, отставьте меня от дверей. Я ведь её едва не погубил! Не гожусь я в эту науку…
– Не годишься, – согласился я, и он вздрогнул. – Пока. Как и я не годился, когда в первый раз стоял там, где ты сейчас, – тут я сослался, как и обычно на Москву. Будто я там уже подобное практиковал. – Знаешь, чем сортировщик больных отличается от лекаря, Алексей Степаныч? Лекарь может думать час. Сортировщик думает полминуты, а ошибается так же больно. Этому не выучишься нигде, кроме как у дверей. Так что стой рядом и гляди. А тихих больных, которым нужно особое внимание, я тебе нынче же покажу ещё десяток, их в любой очереди каждый пятый.
Он постоял, посопел и остался.
А после полудня случился купец.
Я как раз отпустил очередной десяток, когда от ворот, в обход всей очереди, поплыла бобровая шапка. Под шапкой шёл купец, а перед ним, расчищая дорогу, поспешал один из наших служителей. Тот самый, который плату брал, чтобы провести людей мимо очереди.
Рука купца как раз выпрастывалась из рукавицы, и я разглядел в ней знакомый блеск. Ага, а вот и очередная взятка!
– Стоять! – сказал я так, что стало слышно у ворот.
Служитель встал как вкопанный. Купец по инерции сделал ещё два шага и тоже встал.
– Ты куда его ведёшь? – спросил я.
– Дак… – Служитель заметался глазами. – Тут очень больной человек… К дверям веду, ваше благородие, как заведено…
– Как заведено, – повторил я. – Народ! А ну подскажи служивому, как у нас с нынешнего утра заведено!
– Без бирки хода нет! – грянул двор в тридцать глоток, и громче всех гремел Митрий, дождавшийся своего часа. – По хвори пущают, не по шапке!
Купец побагровел. Гривенник в его руке сразу же скрылся.
– Ваше степенство, – сказал я ему учтиво. – На что жалуетесь?
– Поясницу ломит, – буркнул купец, глядя мимо меня.
– Худое дело. Извольте бирку, номер шестьдесят восьмой. К сумеркам, полагаю, дойдёт черёд. А коли ждать недосуг, есть лекари приватные, они и на дом ездят. Я, к примеру. И кроме меня ещё куча. Только, боюсь, пока я всех тут приму, до поясницы вашей дело не дойдёт.
Двор лёг от хохота.
Жестоко. Зато отважу и того, кто даёт деньги, и того, кто их берёт.
Так правильно.
Купец плюнул, развернулся и отбыл к воротам, а служитель под моим взглядом сделался меньше на вершок и испарился. Я приметил себе его лицо. И приметил ещё одно лицо, в окне второго этажа, кислое и внимательное.
Фома Игнатьевич наблюдал за исчезновением своей доли молча, издали, и по лицу его я понял, что этот убыток он мне ещё припомнит.
Да и чёрт с ним!
К середине дня наука моя задышала сама. Служители развели потоки, очередь уже ела пироги с лотка и обсуждала бабку, спасённую с утра. Обо мне через двор уже ходили легенды, одна другой глупее. И тут в ворота влетели сани.
Так уж вышло, что погода была спорная. Одни ездили на телегах, другие на санях. Застал я тот период, когда можно было встретить и тех и других.
Лошадь была в мыле, мужик на передке орал раньше, чем осадил. В санях, на рогоже, лежал парень в разодранном полушубке, и снег вокруг его головы был бурым.
– С крыши! – кричал возница. – Наледь скалывал, сорвался! С самого верху, о мостовую!
Вот оно. То, ради чего вся эта наука и затевалась.
– Красный ход! – кричал я. И был уже у саней. – Носилки, живо!
Экстренный пациент. Вот как это работает. Сейчас покажу!
Дальше всё пошло, как я и рисовал на бумаге у Мейера, только вживую и вдесятеро быстрее. Служители с носилками явились бегом. Очередь сама раздалась коридором, никто не ахал под руку, а Митрий орал «дорогу, дорогу!» так, что с карниза сыпался снег.
От ворот до стола в малой палате парень доехал быстро. Я успел ощупать его голову ещё на ходу. Темя цело, кровь текла из рассечённого уха и виска, зрачки на свет играли оба и играли согласно.
Повезло. Сугроб под стеной принял его первым и отдал мостовой уже обмякшего. Крови натекло на рубль, а дела вышло на гривенник. Ухо и висок я зашил в шесть швов, велел будить каждые два часа и глядеть за зрачками, и к сумеркам парень уже просился домой, к жене, покуда та сама его тут не прибила за такую работу.
Но двор видел другое. Двор видел, как разбитого человека пронесли от ворот до лекаря за то время, за какое «Отче наш» не дочитаешь.
И двор сделал выводы.
Вечером, когда последняя гладкая бирка вернулась в лукошко, в приёмную сошлись все. Мейер, Штосс с тетрадью, Робек, тихий Никитин у двери. Фома Игнатьевич встал в сторонке, всем видом показывая, что зашёл случайно, за лукошком.
– Извольте цифры, – начал Штосс без предисловий. – Принято восемьдесят два человека против шестидесяти четырёх в прошлый приём. Тяжёлых сыскано пятеро, все пятеро живы, самое долгое ожидание тяжёлого – четверть часа, у бабки с сердцем. Прежде, для сравнения, давешний старик с грудною болью простоял в сенях с ночи, о чём есть запись. Спора за день была всего одна, при воротах, и утихла она сама. Посторонних доходов при дверях… – Он поднял глаза от тетради и позволил себе паузу. – Не установлено вовсе.
Говорил он, очевидно, про взятки.
Фома Игнатьевич в сторонке издал слабый звук.
– Господин Салтыков. – Робек стоял у окна. – Я ставил на этот день своё слово. Скажу прямо, ставил не без опаски. – Он повернулся. – Слово моё нынче при мне, и при мне с прибытком. Порядок ваш записываю в наше заведение. Бессрочно. Вы здорово постарались. Хорошо вышло!
– А я, голубчик, скажу проще. – Мейер снял очки. – Сорок лет я тружусь в этой среде. Нынче я впервые видел, чтобы очередь у больницы за день сделалась умнее любого образованного собрания. Это не бирки ваши сработали, заметьте. Это вы им объяснили, ради чего терпеть. Большое дело сделали, Михаил Алексеевич. Большое и долгое.
Долгое. Он и не знал, насколько!
Дело сделано. Очередная победа. А вот теперь можно немного отдохнуть. Ведь впереди ещё немало у меня дел.
Я шёл домой по синему вечернему снегу и позволил себе на минуту размечтаться.
Бирки и сортировка приживутся тут, в Мариинской. Через год про них прознают в Обуховской, в Калинкинской, в военном госпитале, куда уже уехала дюжина моих трубок. Штаб‑лекари любят считать, а цифры у Штосса выйдут убедительные. А там, глядишь, лет через десять какой‑нибудь ревизор впишет сортировку в устав, и она поедет по губерниям, по всем больницам империи. А после кто‑нибудь переведёт устав на немецкий… И пойдёт всё в мир! За границу!
Я усмехнулся и осадил себя. Размечтался. Мне бы до Рождества дожить с моими врагами.
У самого дома вспомнилось вдруг один мой пациент.
Балуев.
Степан Ильич ведь так и не подошёл со своим деликатным делом, о котором заикнулся тогда в передней и осёкся. Дозрел или передумал? Что ж, скоро узнаем. Занятный он человек, и заноза та сидела в нём глубоко. Что‑то его тревожит, но признаться он боится.
Но он явится, в этом я уверен точно. И тогда я узнаю, что там от меня умолчал отец десяти детей.
Дома меня ждал тёплый свет в столовой и заговор.
Почуял я его с порога. Настя Бутурлина сидела за большим столом, разложив мои черновые листки для лечебника, и что‑то быстро прятала под тетрадь. Рядом стояла чернильница.
– Добрый вечер, Михайло Алексеич, – сказала она чинно, и щёки её горели. – А мы тут… Я тут ваши листки разбирала. Вы не серчайте, они лежали вовсе беспорядочно.
– Не серчаю. А под тетрадью что?
Настя вздохнула, поняла, что попалась, и вытащила лист. Я взял его и не сразу поверил глазам. Это была моя памятка про угар, та самая, только переписанная набело таким почерком, какого мои листки отродясь не видали. Буквы стояли ровные, круглые, ясные, хоть в прописи вставляй. А на полях, тонким пером, были нарисованы угли.
На первом рисунке по ним бежали острые язычки, и вьюшка рядом была перечёркнута крест‑накрест. На втором угли лежали ровно, подёрнутые пеплом, и вьюшка была закрыта.
– Это вы рисовали? – уточнил я.
– Я. – Она вздёрнула подбородок, готовая обороняться. – Вы только не смейтесь. Я слушала, как вы Грише толковали, что листки ваши читают грамотные, а угорают больше те, кто грамоте не разумеет. Вот я и подумала. Ежели грамоты нет, надобно, чтоб понятно было с одного взгляда. Картинкой! Уж картинку‑то всякий крестьянин поймёт, а может даже и дитя.
Я глядел на её рисунок и молчал, наверное, слишком долго, потому что она забеспокоилась.
– Глупость, да? – напряглась она.
– Анастасия Петровна, – сказал я честно, – в моём ремесле это называется золотая мысль. Я год бьюсь, как втолковать людям простые вещи, и бьюсь словами. А надо было спросить вас. Картинка старше грамоты, её читали ещё тогда, когда букв не выдумали. Дозвольте, я этот ваш рисунок отдам в печатню? Пригодится!
Щёки её вспыхнули уже по‑другому, от удовольствия, и она склонилась над листками, пряча лицо.
– Дозволяю, – проговорила она тоном королевы, жалующей грамоту. – Только, чур, рисовать для печатни буду сама. У вас, простите великодушно, картинки выходят не так хорошо. Их только в скорбный лист заносить.
– В скорбный лист мы картинки не заносим, – рассмеялся я.
Она фыркнула, и тут нас застала Дарья Гавриловна, вошедшая со свечой. Поглядела на нас, на разложенные листки, ничего не сказала, но свечу поставила ближе и ушла неслышно.
А через четверть часа в столовую влетел Митя Бутурлин с криком, от которого поднялся весь дом.
– Письмо! От Серёжи письмо! Привезли, привезли!
Собрались все, даже Гришка застыл в дверях. Барон сломал печать, надел очки, откашлялся и стал читать вслух, держа лист в вытянутой руке.
Сергей писал с марша, из‑под Брест‑Литовска. Писал бодро, по‑солдатски, короткими фразами. Дорога тяжела, но люди веселы. Кормят скверно, зато вдоволь. Сапоги держатся. Далее шли поклоны, каждому по старшинству, и на этих поклонах Дарья Гавриловна заплакала тихо, не прерывая чтения.
– «…а особый поклон Михайле», – барон поднял на меня глаза поверх очков и продолжил с расстановкой, – «и скажите ему, что наука его уже отслужила мне службу. Половина роты мается животами от дурной воды, я же пью кипячёную, по его наказу, и здоров, как бык, за что почитаюсь у товарищей чудаком, а у ротного лекаря личным врагом. Записку его храню. Вести отсюда ждите громкие».
– Слава тебе господи, – выдохнула Дарья Гавриловна и перекрестилась на образа. – Здоров.
– Здоров! – гаркнул Митя. – А я говорил! Наш Серёжа француза одной рукой прибьёт!
Дом зашумел, радостный, тёплый, живой. Николенька повис на отце, требуя перечитать про сапоги. Настя над листками улыбалась своим мыслям. Барон разгладил письмо ладонью и убрал в нагрудный карман, поближе.
Я улыбался вместе со всеми.
Громкие вести. Ох и громкие же будут вести, Сергей…
Под Брест‑Литовском, на марше, письмо шло сюда недели полторы. Стало быть, сейчас полк уже много западнее, где‑то в Моравии, среди чужих холмов и деревень с непроизносимыми именами. Одно из этих имён здесь пока не говорит никому ничего. Аустерлиц.
Скоро это случится.
Я не молился, но сделал всё, что мог, чтобы помочь своему… не побоюсь этого слова, другу.
Кипячёная вода, жгут выше раны да сухие ноги. Вот и всё, чем сумел я снарядить в дорогу. Главное, чтобы он не забыл.
Наутро в больнице Никитин ходил за мной тенью и явно носил что‑то в себе. Дозрел он к полудню, в пустой перевязочной.
– Михаил Алексеевич, признаться я вам должен. – Он встал прямо, как на экзамене. – Я ведь в воскресенье на Гороховую ходил. Сычёва этого искать. Который вам с вашим лекарством насолил. Простите, сделал это сам, без вашей просьбы. Думал, разведаю, вам подмога выйдет…
– Так. – строго сказал я. – Не томи в таком случае. И что из этого вышло? Что там на Гороховой?
– Нашёл я его. Того, кто ваше лекарство испортил – Никитин покраснел пятнами. – В третьем дворе, у дровяного сарая. Я подошёл учтиво, назвался… соврал, простите, назвался приказчиком, сказал, дескать, товар хинный ищу, не сведёт ли с поставщиком. А он… – Никитин сглотнул. – Он меня за грудки взял, Михаил Алексеевич. Тряхнул, как мешок с картошкой. Ты, говорит, из чьих будешь, вынюхивать? По роже, говорит, вижу, из лекарских. Передай, говорит, своим, кто нос суёт, тому нос и отрывают. И толкнул. Я в поленницу спиной… При людях, при дворне… Стыдно стало. Ужас как.
Он не договорил и уставился в пол. Уши у него горели. Взрослый человек, лекарь, спасавший людей, стоял передо мной и мучился.
А всё потому, что сам решил пойти войной за моё дело.
И я этого не забуду. И я врагу этого не прощу.
– Дальше, – сказал я ровно, хотя внутри у меня уже всё кипело.
– Дальше я нынче утром, до службы, снова туда пошёл. Со зла, себе доказать правоту. А его нет! Съехал. Хозяйка квартирная божится, ночью съехал. Куда, не сказался. – Никитин поднял на меня несчастные глаза. – Выходит, я всё дело вам испортил. Спугнул.
Я помолчал, раскладывая услышанное.
Ничего он не испортил. Съехал Сычёв в ночь, с деньгами вперёд, бросив насиженный угол. Это он не из‑за появления Никитина сбежал. Очевидно, тут дело в приказе.
Велели ему уехать, вот в чём дело!
Стало быть, за Сычёвым совсем рядом стоит человек, коли весть дошла за день.
Как я и думал. Скорее всего, живущий рядом Званцев отдал ему приказ бежать. А сам Званцев получил указание от Красовского.
Целая цепочка моих врагов, которых я и сам пока толком не узнал.
Знаю лишь, что действуют они против меня, потому что мешаюсь их делу.
– Слушай меня, Алексей Степаныч. – Я положил руку ему на плечо. – Дела ты не испортили. Просто свдинул. Наоборот, теперь видно всё! Он сбежал и тем самым себя выдал. Сычёв бегством сказал мне больше, чем сказал бы говором. Одно ты сделал зря. Пошёл один и без спросу. Эти люди уже подделывали моё клеймо, и я не хочу гадать, на что они ещё способны. Впредь на такие прогулки ходим вместе или не ходим вовсе. Уговор?
– Уговор, – выдохнул он с облегчением.
– И вот ещё что. – Я поглядел ему в глаза. – Говоришь, за груди он тебя тряхнул? Нет. Считай, это он мне «привет» передал. Я такие приветы не забываю и без ответа не оставляю. Придёт срок, мы с господином Сычёвым сочтёмся, и за это я ему отомщу.
Никитин поглядел на меня, и в глазах его мелькнуло что‑то, чего я прежде за ним не знал. Не робость.
– Зови тогда, Михаил Алексеевич, – прошептал он. – Помогу. Если надо будет отплатить этому гаду – помогу любой ценой!
– Договорились, – улыбнулся я.
Из больницы я вышел затемно. У ворот, посреди улицы, стояла знакомая добротная карета с фонарями, и подле неё, утаптывая снег, ходил кругами Степан Ильич Балуев.
Тот самый, у которого я десяток детей от ветрянки лечил.
Явился. Я даже не удивился, сам ведь это предсказывал.
– Господин Салтыков! – Он устремился ко мне так стремительно, что кучер на козлах вздрогнул. – А я вот… мимо ехал. Четвёртый раз, признаться, мимо еду. Дома у нас всё славно, дети подсыхают, корочки шелушатся, супруга велела кланяться, а Дуняша, вообразите, нынче засмеялась в голос, впервые как захворала…
– Рад слышать, Степан Ильич. Всей душой рад.
– Да… – Он снял шапку, постоял, после тяжело вздохнул. И вдруг разом перестал суетиться, будто скинул тяжёлый мешок с плеч, и поглядел мне прямо в лицо. – Не буду юлить. Я, господин Салтыков, человек прямой, а тут думаю долго… Спросить вас или нет? Всё. Я решился! И я задам вам этот вопрос, а вы уж не откажите. Окромя вас мне помочь во всём городе некому.
– Так в чём же дело? Не молчите, – закивал я.
– Вопрос мой… – Он шумно втянул морозный воздух. – Вопрос мой самого деликатного свойства. Касается он дел супружеских. Той их стороны… той, о которой вслух не говорят‑с. Понимаете же о чём я, господин Салтыков?..




























