Текст книги "Охота на сурков"
Автор книги: Ульрих Бехер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 48 страниц)
– Хи-ихи-хи! – взвизгнула девушка, точно поросенок.
Вызывающие коралловые серьги; милый вздернутый носик; облик полная противоположность тому глубоко печальному облику Пины, который меня околдовал. Девица прошла, вихляя бедрами, по переходу, короткими пухлыми ножками протопала по ступенькам выхода, и ее пышный задик – его она ловко подчеркивала тем, что, сунув руки в карманы, натягивала лягушачье пальто – засиял на послеполуденном солнце.
В ближайшей аптеке я купил чернильно-синюю целлулоидную насадку от солнца на монокль.
Фуникулер недавно вновь открыли; я взял билет до Корвильи и сел в верхнее купе ярко-синего вагончика, в котором сидели редкие пассажиры. Пять минут до отправления; я вытащил из кармана вельветовой куртки смятую газету и начал читать. Но стоило застучать шагам по бетонированной платформе пустынного миниатюрного, словно вылизанного вокзала, и я машинально выглядывал в окно. Ведь если пассажир сядет в купе подо мной, мне с моего места его уже не увидеть.
НЕСКОЛЬКО СОТЕН УБИТЫХ В ГРАНОЛЬЕРСЕ БЛИЗ БАРСЕЛОНЫ…
Тяжелые шаги гулко протопали по бетонной лестнице. В мое купе ввалился пастух, к деревянной раме на его спине был привязан тяжелый узел. На шее, подобно фантастическому жабо, висели два огромных новехоньких деревянных колеса, какие пастухи в Альпах используют для формовки сыра. Он был в куртке василькового цвета, украшенной на груди краснобелой вышивкой. Жизнерадостные, точно у веселого чертяки, глазки черными точками поблескивали на медно-красном обветренном лице. Голова непокрытая, волосы темные, густые, в мелких колечках. Отскочивший от вокзального окна солнечный зайчик заиграл на золоченой серьге-пуговке в его левом ухе. Ловким движением он поставил свой груз на скамью, уселся напротив меня, вытащил короткую трубку, не закуривая, зажал ее зубами, расставил широко ноги в грубых башмаках, сложил жилистые руки на вышитой груди, улыбнулся мне довольной улыбкой, пробормотал:
– Тактак.
(Прозвучало это как «хрякхряк».)
Видимо, его бормотание не выражало ничего определенного. Резко прозвенел короткий вокзальный звонок.
– Хрякхряк, – повторил жизнерадостный пастух.
Второй звонок.
Торопливо шуршащие шаги по лестнице. Я выглянул из окна и успел в последнюю секунду увидеть ногу в белом гольфе, исчезнувшую в нижнем купе.
Лебедка затарахтела. Канат натянулся; вагончик пополз в гору, колеса с лязгом впивались в зубья рельсов.
– Хрякхряк.
После недолгого подъема вагончик сделал минутную остановку на промежуточной станции Кантарелла. Пастух вскинул поклажу на спину, я, не раздумывая, сошел вслед за ним по ступенькам маленького вокзала. Лебедка молчала. Сквозь топот увесистых шагов пастуха я расслышал за своей спиной другие, более легкие шаги. Звонок, лебедка заскрипела, вагончик качнулся и пополз в гору, в сторону Корвильи.
У выхода из вокзала пастух сложил сырные колеса, висевшие на его задубленной шее, закурил наконец свою трубочку и внимательно оглядел трех сошедших вместе с ним пассажиров.
Двух Белобрысых и меня.
Буркнул:
– Чао!
И зашагал, чуть наклонясь, пружиня шаг, вверх по тропе вдоль насыпи фуникулера.
Минуты поползли со скоростью замедленной съемки. Невдалеке – безлюдная горная терраса с горделиво расположившимся на ней санаторием «Кантарелла», продолговатым зданием, ряды окон и дверей которого накрепко заперты, «забаррикадированы» от мертвого сезона. Безлюдный вокзал маленькой станции гудел от монотонно прерывистого жужжанья. По зеленым лугам извивались вверх черные рельсы, а по ним карабкался вагончик, неутомимый, ярко-синий, как куртка пастуха. Он взбирался в гору, напрягая все силы, и уменьшался на глазах. Над нами нависла массивная вершина Черной горы, исполинский горб, покрытый скудной растительностью, вспыхивающий коричнево-черными бликами на сверхослепителном солнце.
Оба парня не двинулись с места. С подчеркнутой ленцой и, как показалось мне, с провокационной наглостью они остановились возле меня, скрестив руки на головках лыжных палок, якобы сосредоточенно разглядывая Черную гору.
И тут до нас донесся вскрик.
Ликующий тирольский перелив. Пастух был еще в пределах слышимости. Я подчеркнуто беззаботно замахал альпенштоком.
– Снова собрались поохотиться на сурков?
Пепельный, тот, что с вполне приятной, заурядной физиономией, выпрямился:
– Простите?
– Снова собрались, – любезно спросил я, – сделать моментальное фото? Но я не вижу штатива.
Пепельный обратился к своему сообщнику (возможно, надо было сказать – камраду, да если б этов точности знать), к Соломенному, тому, что с прыщевато-непропеченным лицом.
– Эй, Шорш, помнишь господина сурка-до-охотников-охочего из долины Розега?
Прыщавый молчал.
Шорш молчал. Убрал прядь волос со лба и тупо, но коварно (как мне показалось) ухмыльнулся. Едва заметно кивнул.
– Господа, – сказал я, с нарочитой живостью помахав пастуху альпенштоком (оба проследили за мной взглядом), – небольшая ошибка. Я не сурок-до-охотников-охочий, что, кстати говоря, было бы нелепицей… я охотник-на-охотников-до-сур-ковохочих. А это никак не нелепица. По крайней мере для меня. Я охочусь на охотников. Это ясно?
– Господин, – сказал Пепельный Соломенному, – охотится на охотников и утверждает, что это никак не нелепица. Он спрашивает нас… эй, Шорш! – Негромкий окрик, словно он хотел призвать к порядку приятеля, с тупой завороженностью глядевшего вверх на синюю куртку пастуха. – Ясно… ли… нам… это.
Соломенно-прыщавый вновь едва кивнул, и на губах его еще раз мелькнула тупая, но коварная и заносчивая, даже, пожалуй, зловещая, нет, злобная, нет, зловещая ухмылка.
– Нам это ясно, – объявил Пепельный. – Что же нам пожелать в таком случае господину? Да лучше всего, пожалуй, удачной охоты!
Тот, что с непропеченной физиономией, хохотнул, все еще сжимая губы, видимо не очень-то развеселившись, потому что смех его скорее напоминал сопенье.
– А вам охотничье спасибо.
Так как я не шевельнулся, они обошли меня справа и слева; маршевым шагом, который они (так это выглядело) пытались выдать за прогулочный. Пока они меня обходили, я успел повернуться.
Теперь я был у них за спиной.
Мир, имя тебе – война.
В 1918 году мира не было. В Польше, в Силезии, в России, на Ближнем Востоке сражения велись вплоть до начала двадцатых годов; а потом, в начале тридцатых, раздались две-три трескучие фразы в Лиге Наций, буквально за четверть часа до самого черного дня современной истории; в конце двадцатых годов японский империализм развязал войну с Китаем. 1938 год: два года Германия Гитлера и Италия Муссолини используют землю молодой Испанской республики как сценические подмостки для генеральной репетиции. А завтра пожар может вспыхнуть на всех углах и перекрестках земного тара. КОГДА в Европе взялись за оружие ЗАЩИТНИКИ ДЕМОКРАТИИ? В Австрии – в феврале тысяча девятьсот тридцать четвертого, и Требла был среди них.
Воспоминание о той ночи (с двенадцатого на тринадцатое) молнией пронизало меня средь ярчайшего белого дня. Доктор Энгельберт Дольфус, федеральный канцлер милостью того, кто измыслил il fascismo [35]35
Фашизм (итал.).
[Закрыть], а именно Муссолини, к тому же получивший благословение папы, Дольфус, сам вскоре павший жертвой в кровавой «комнате смеха» современной истории, приказал вкатить пушки на Сторожевую башню и стрелять по кварталам «Карл Маркс» и «Гёте», жилым районам венского пролетариата, а я в ту ночь мчался на мотоцикле но обледенелому ночному проселку от Леобена к Грацу, вдоль берега Мура, стороной объезжая патрули у Фронляйтена и Пеггау. Привязанный к моей спине, мотался из стороны в сторону и стонал Шерхак Франц.
– Иисусмарияисвятойиосиф, – стонал Шерхак Франц, хоть и был ярым атеистом.
– Как ты там, Франц? – ревел я через плечо, перекрывая дикие порывы ледяного ветра, преграждавшие мне путь, словно плотная неподатливая стена сырой мрачно-холодной палатки, – Еще чуть потерпишь? Сил еще хватит?
– Иисусмарияисвятойиосиф, – простонал он за моей спиной и ткнулся горячим, липким от крови ртом в мое холодное ухо. – Далеко еще, Требла?
– Держись, Францль, держись! – кричал я через плечо. – Уже совсем недалеко.
А было еще достаточно далеко.
Накануне вечером Коломан Валлиш, находившийся в Леобене, решил принять бой, хотя и понимал, что наша ударная сила слабовата. Мне, второму заместителю командира республиканского шуцбунда в Штирии, пришлось срочно выехать из Граца в Леобен. При свете затемненной лампы в домике, принадлежавшем инспектору рудника, я увидел Поломана, его ширококостное лицо, бледный лоб и клочья темных волос, услышал его степенный, с легким акцентом – он был родом из Западной Венгрии – озабоченный голос, увидел, как он покачал головой, услышал:
– Потерпите, говорю я.
Я распалился; мы крупно поспорили. Но, узнав, что в Вене они стреляли по рабочим из пушек, Коломан Валлиш изменил первоначальное намерение. Он поднялся, освещенный лампой, как бык со своего ложа…
В ночной стычке группы леобенского шуцбунда с отрядом вооруженных сил федерации, поддержанным жандармерией и австрийскими штурмовиками (так называемыми «церковными клопами»), Шерхаку Францу прострелили легкое.
Шерхак – дорожный мастер на линии Грац – Брук, отец шестерых детей, не старый еще человек, но чахоточный.
– Мне нечего терять, кроме моего туберкулеза, – так он обычно объяснял свое бесстрашие, – чего уж мне беречься? Чихал я на эту фашистскую банду, чихал я на все.
И вот теперь он заполучил пулю в поврежденное легкое и блевал кровью.
Я вытащил Франца из свалки, доволок его, едва передвигавшего ноги, до своего мотоцикла, одноцилиндровой четырехтактной машины БМВ мощностью 13 л. с., которую укрыл за гигантским складом бурого угля. Я доставлю его к доктору Гропшейду! (Мне и самому надо было возвращаться в Грац.) Для этого я попытался посадить его на заднее сиденье, но Шерхак Франц не в силах был удержаться. Мне повезло, я раздобыл бельевую веревку, взвалил, кряхтя и обливаясь потом, Франца на спину, обвязал нас обоих раз, а потом еще и еще, связал концы веревки в узел у себя на груди. И помчался по обледенелому ухабистому проселку. Франц повис за моей спиной, мотаясь из стороны в сторону, время от времени его рвало теплой кровью мне в затылок.
Я ехал при ближнем свете фар. Переднее колесо то и дело заносило, и мне чудом удавалось выправлять мотоцикл.
– Иисусмария, – хрипел Шерхак Франц тонюсеньким голоском.
Навстречу мне густой волной шел встречный ветер, а потом забил мелкими градинами, и они безжалостно впивались мне в кожу. Кепи давно сдуло у меня с головы, и я слышал какой-то неопределенно-глухой, омерзительный звук. Словно порыв ветра, врываясь в мой дырявый лоб, свистит в него, как в ДУДку.
– Слышь? – бормотал Шерхак Франц жарко-клейкими губами в мое ухо. – Никак полицейские сирены. Эй, Требла, они нагоняют нас, канальи, твари эдакие, вот-вот схватят.
Меня ужаснуло, что и Франц тоже услышал этот звук. Но тут я понял и улыбнулся. Это же телеграфные провода, бежавшие вдоль проселка.
– Телеграфные провода это, Францль! – крикпул я. – Ветер, понимаешь?
Он молчал. А потом опять:
– Иисусмария, далеко еще?
– Да нет же! Держись, Францль, сейчас докатим!
– Иисусмарияисвятойиосиф, – стонал Шерхак Франц.
Ночное движение на проселочной дороге словно бы полностью замерло. Нам встретились лишь две-три крестьянские фуры с фонарями под дышлом, не торопясь катившие на рынок. Но вот засветились редкие огни Рукерльберга. Въехав в предместье, я издалека в конце одной из улиц заметил патрульных в длинных шинелях с карабинами. Мне хорошо был известен этот район, и я объехал патруль по прилегающим переулкам, погруженным в глубокую темень, по разбитой мостовой, на которой мотоцикл скакал как бешеный.
– Иисусиисус…
Вблизи Центрального вокзала мне послышалось: со стороны рельсопрокатного завода доносилась астматически-хриплая пулеметная очередь. Весь в крови, бельевой веревкой скрученный с тяжелораненым, я не осмелился проехать по Анненштрассе, а помчался к Ластенштрассе по боковым улицам. И все это время я, по натуре неисправимый пантеист, что давало себя знать в минуты опасности, молился, да, нетерпеливо молился мерзкому восточному ветру, теням крестьянских коняг, облетевшим деревьям, призракам, выстроившимся вдоль дороги: сделайте так, чтобы Максим Гропшейд был дома, не допустите, чтобы его арестовали, чтобы он был среди сражающихся, чтобы его ранило, чтобы он бежал, сделайте, чтобы он был дома, и тогда он заштопает Шерхака Франца.
Максим был дома.
Франц уже не шевелился. Казалось, он крепко заснул. Я осторожно сполз с еиденья и потащил его на спине в мезонин (квартиру, служившую «врачу бедняков» одновременно и врачебным кабинетом). Максим принял нас со свойственной ему невозмутимостью. Франц не первый, кого привезли ему этой ночью; в эти дни его кабинет, занавесками разделенный на «палаты», служил замаскированным лазаретом. Приглушенные хпаги за занавесками, шепот, тихие стоны и проклятья окончательно взвинтили меня, я ежеминутно ждал налета полиции.
Фанни, жена Максима, подчеркнуто элегантная венка, разыгрывавшая светскую простушку, была шокирована этим «биваком под Гренадой» и, возмущенная ночной деятельностью мужа, шипела, что это «безумие и что все мы еще поплатимся за него головой». В глубине души она испытывала отвращение к пациентам, которых Максиму присылали попечительские организации или рабочие больничные кассы, зато дворянский титул и офицерские традиции моей семьи импонировали ей, дочери простого бюргера. (Ее отец, член христианско-социальной партии, был владельцем кондитерской в венском районе Аль-зергрунд.) Мое посиневшее от холода лицо, моя окровавленная куртка куда больше напугали ее, чем обморок Франца, висевшего за моей спиной, точно эскимосский младенец. Не успел Максим освободить меня от раненого, как она силой влила мне в рот рюмку сливовицы, закутала в халат мужа, обмыла лицо сначала холодной, а затем теплой водой, осыпая упреками за наше «безумие» и вовсю при этом кокетничая со мной.
– Но ведь идет война, сударыня! – оборвал я ее.
– Какая еще война? – надула она губы. – Вздор все, безумие. Везде и повсюду мир…
– Идет война. Скоро сами поймете, Фанни, – выпалил я без околичностей и, резко повернувшись, поспешил к операционному столу, на который доктор Гропшейд уложил раздетого раненого.
Обмыв изможденное тело, Максим осмотрел и перевязал Франца, после чего невозмутимо выпрямился (его никак нельзя было назвать невозмутимым, но таково уж было свойство его натуры – прикрываться невозмутимостью, своего рода профессиональная мимикрия).
– Н-да, Шерхак Франц, – сказал он и, подняв на меня свои прекрасные грустно-агатовые глаза, задумчиво погладил иссиня-черную щетину, обрамлявшую узкое в стиле Эль Греко лицо (я подозреваю, он редко брился, чтобы приглушить свою красоту перед лицом безысходно-безобразной нужды, с которой сталкивался, принимая бедняков). – Аты знаешь, Требла, что у него туберкулез легких?
– Конечно, знаю.
– И пуля в легком, гм. Боюсь, немного можно сделать.
– Да ты попробуй, – нетерпеливо выкрикнул я. – Я же тащил его из такой дали!
Гропшейд на какую-то долю секунды задумался. Но тотчас, отбросив свою невозмутимость, приступил к операции, ассистировала ему ворчащая жена и два легкораненых шуцбундовца, почти дети, которых он словно волшебной палочкой выудил из-за занавески, а я опять вскочил на мотоцикл…
Максим Гропшейд вернул Шерхака Франца к жизни. А через два дня наступление шуцбундовцев против клерикальной диктатуры было сломлено. Руководство социал-демократической партии обнаружило свою полную несостоятельность. Оно не сумело ни призвать со всей определенностью к всеобщей забастовке, ни согласованно провести ее; в распоряжении диктатуры были армия, пушки, вымуштрованные по муссолиниевско-фашистскому образцу отряды хеймвера и не в последнюю очередь отсутствие единодушия в рядах социалистов. Я укрылся на горном пастбище неподалеку от Санкт-Ламбрехта, у бедняка крестьянина, брата кухарки, много лет служившей в доме моих родителей. Максима арестовали, но в тот же день выпустили. Тысячи людей засадили в тюрьмы. В «Сером доме», венской тюрьме, смазали тали виселиц; повсюду расклеили приказы об аресте Валлиша, Станека, Шерхака, меня и других руководителей шуцбунда. Обыск в квартире и кабинете доктора Гропшейда ничего не дал, Шерхак Франц хрипел в это время в угольном подвале дома на Ластенштрассе. (Дворник был из наших.) Максиму удалось извлечь пулю, предупредить осложнения. Секретаря профсоюза металлистов Станека схватили в Граце, повесили там по закону о чрезвычайном положении. Неподалеку от венгерской границы Валлиша опознал (и донес на него) железнодорожник, предатель из наших рядов; Валлиша перевезли в Вену, повесили по закону о чрезвычайном положении. (Железнодорожнику награда не принесла радости, на другой день его нашли заколотым.) Именно этим утром Шерхака Франца, будь он транспортабелен, можно было вывезти из угольной норы, где одержала победу его воля к жизни, в Югославию…
Я узнал обо всем, пробравшись с горного пастбища в Грац. За девять часов до отмены чрезвычайного положения Гропшейда вновь арестовали, Фанни в это время уехала с восьмилетним сыном в Вену, в доме произвели второй, более тщательный обыск, скорее всего, по доносу.
В ту же ночь я отпечатал в нашей подпольной типографии на Ауэнбругергассе отредактированную мною листовку, за распространение которой меня всенепремепно схватили бы. Заголовок гласил: СПАСЕН ДЛЯ ВИСЕЛИЦЫ!
Прошло четыре часа, как повесили Шерхака Франца, чрезвычайное положение было отменено; гнусный карнавал продолжался.
Оба Белобрысых вскинули лыжные палки на плечо, я, последовав их примеру, вскинул альпеншток почтмейстерши и зашагал в сорока примерно метрах за ними по шоссе из Каптареллы. На поворотах дороги к Санкт-Морицу то и дело возникала вереница фур, запряженных мулами, тянувшими с горы длинные доски; запах длинноухих дошел до меня, возницы не торопясь шагали рядом с таким видом, словно позабыли о своих фурах. На каждом повороте возникала новая повозка. Тут я и потерял из виду оба «египетских» свитера.
Перед домом де Коланы стоял неотмытый «фиат» адвоката. Воспользоваться молотком входной двери? Веерообразная ручка, не павлиний ли это хвост в миниатюре? Я оглядел «фиат». Бампер слева погнут, на крыле вмятина; левая подножка надломана. В заднем окне висит амулет, который я в прошлый раз не заметил. Диковинная метелка, посмотришь, точно пучок форелевых скелетов или начисто облысевшие павлиньи перья. Ко мне, пересекая Шульхаусплац, шел де Колана и ничуть не покачивался.
– Мое почтенье, господин де Колана!
– Мое почтенье, – передразнил он меня скрипучим голосом, – господин Черно-Белый-Бело-Черный.
Он держал в руках трость и портфель и, без сомнения, был трезв. Чирей на его ноздре побледнел, ницшевские усы он, видимо, обработал гребнем, а черную патриархально-крестьянскую шляпу – щеткой.
– Попали в аварию? – Я кивнул на помятое крыло, на поврежденный бампер. – Наскочили на кого-нибудь?
– Пф-ф-ф! – фыркнул он в усы. – Я-я наскочил! На ме-ня на-ско-чи-ли, огромный грузовик, драгоценный мой господ ян Черно-Белый-Бело-Черный. Э-э-эх! – Он взмахнул тростью над «фиатом». – Надо бы как-нибудь отмыть… А теперь мне нужно в Поскьяво. По делам, – кратко заключил он, открыл дверцу и попытался перешагнуть надломанную подножку.
– В Поскьяво? А не едете ли вы через Понтрезину?
– Садитесь, Черно-Белый-Бело-Черный.
Трость и портфель он резко швырнул на заднее сиденье, густо покрытое собачьей шерстью. А стоило ему включить стартер, как за дверью раздался разноголосый собачий лай и вой самых разных диапазонов. Адвокат машинально схватился было за дверцу, но опомнился и повел дребезжащий «фиат» через Шульхаусплац.
Он ехал с угрюмой осторожностью.
– Позвольте задать вопрос: почему, собственно говоря, вы окрестили меня Черно-Белым-Бело-Черным?
– На это имеются свои резоны… э… однажды, в какой-то газете я… э-э… прочел ваш рассказ… вся соль его была в сочетании цветов: черно-белый-бело-черный.
– Исключено, черно-желтый, или красно-бело-красный, или просто красный, это уж скорее могло быть. Но главное, у моих рассказов дурная слава именно из-за отсутствия «соли».
– Авсетакиавсетаки, – настаивал он бранчливо, – это была соль рассказа. Вы опубликовали его под псевдонимом Альберт Требла, не так ли?
– Это не псевдоним, это анаграмма. Меня зовут Альберт, если прочесть имя справа налево, получится Требла. Просто надо по буквам прочесть справа налево.
– Минуточку… и это ведь тожемогло быть солью рассказа.
– Что?
– Да вот: просто справа налево.
Мы миновали Целерину и небольшой мост через юный Инн. Слева остался одинокий холм с маленькой церквушкой. Две башни. Большая, что острыми зубцами впивается в небо, совсем развалилась. Фронтон ее сгорел, видимо, много лет назад. Или много столетий. Малая, пристроенная сзади к боковому нефу, смахивает на дряхлую колокольню.
Колокольня. (Стоит вспомнить стройные прекрасные колокольни Италии… Италия для меня в настоящее время табу.) Всю маленькую группу окружают сосны с изящными оголенными стволами, пушистыми рыжими верхушками.
Мы пересекли Пунт-Мураль, взобрались вверх по берегу Флацбаха, и тут водитель пробурчал что-то о чуме, а я поинтересовался, может, в этом соль еще одного моего рассказа, но он мрачно кивнул вправо, в сторону холмистой местности перед лесом (Стадзерский лес?):
– Плен-да-Чома.
Перед самым въездом в Нижнюю Понтрезину мне бросились в глаза – также справа – многочисленные продолговатые холмики высотой почти в человеческий рост: сложенные плитки компоста, торфа или еще чего-то. Мне эти холмики и проходы между ними чем-то напомнили траншеи.