Текст книги "Охота на сурков"
Автор книги: Ульрих Бехер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 48 страниц)
Да, ее лицо было поразительно красиво, хотя черты немного расплылись от этого серого света.
Я нерешительно протянул руку и обхватил ее за шею. На ощупь шея Ксаны была молодой и прекрасной, прекрасной и молодой. Лицо ее мягко опустилось на мои ладони, я погладил ее по щеке. А ее глаза? Будь я ботаником, я сказал бы, что глаза Ксаны – это цветы синей горечавки, которые открылись навстречу первым лучам зари.
– Видишь? – сказала Ксана тихо, показывая на сломанные перья, лежавшие у нее на плечах.
– Тс, тс, – зашипел я.
На минуту воцарилось молчание.
И в эту минуту здесь, наверху, на высоте двух с лишним тысяч метров над уровнем моря, я загнал глубоко в себя, в подсознание, то, что увидел в Домлешге и в Мюлене. Несколько взглядов, которыми мы обменялись, могли означать нечто обыденное, ну хоть: «Даже если бар в отеле у Бадрутта после гала-приема открыт до четырех утра, я все равно не смогу пойти туда из-за этих дурацких перьев». А мой взгляд можно было истолковать так: «Бедняжка! Ничего не поделаешь». Через минуту моя рука коснулась ее подбородка – прощальный жест, рука нехотя, словно извиняясь, отрывалась от лица Ксаны. Я сказал:
– Надо, наверно, посмотреть, не кипит ли вода в мистере Крейслере после того, как он напряг все свои двести лошадиных сил. Не дай бог я поврежу драгоценный радиатор Йоопа.
– Ну что ж, посмотри! – сказала Ксана, вздернув подбородок.
В горах было совершенно безветренно, температура стояла близко к точке замерзания. Я поднял воротник смокинга и, сжав губы, начал вдыхать через нос разреженный воздух; при этом мне казалось, будто я накачиваю в свои легкие медвежью силу и храбрость льва, – для меня это была нежданная радость, особенно после того, как я почувствовал легкое головокружение. О боги! Быть может, это восклицание навеяли на меня три обрубка колонн. О боги! Что за грандиозная каменная пустыня! Вид этот отнюдь не походил на вид с Бернинского перевала, на обычный альпийский пейзаж, во всяком случае при таком освещении. Каменные пласты на седловине отливали оливково-зеленым (быть может, поросли мхом) и, наслаиваясь друг на друга, образовывали пирамиду в сто метров высоты. Это и был пик Юльер. Вокруг расстилалась равнина; я подумал, что она походит на североафриканское соляное болото или даже на пустыню, а пик мог быть высокой песчаной дюной. На всякий случай я потрогал пальцем крышку радиатора, она была чуть теплой. Все в порядке. И тут я услышал первый свист.
Свист.
Я встал как вкопанный и прислушался.
Свист шел со стороны валунов, сползавших с пика, примерно метрах в тридцати от меня (я умел хорошо определять расстояние, с какого раздавался звук). Возможно, свист издал командир патруля, задремавший было, а потом мгновенно проснувшийся и вспомнивший, что он должен дать как можно более незаметный сигнал. Часовой стоял, наверно, в укрытии за нагромождением каменных глыб, ибо в этой оливково-зеленой пустыне в серых предрассветных сумерках не было видно ни души. Но вот часовой в укрытии издал очень тонкий и все же пронзительный свист, который потревожил первозданное безмолвие перевала, где, казалось, можно было услышать лишь дыхание вечности (если предположить, что человек в нее верил). И гляди-ка, гляди-ка, вернее, прислушайся хорошенько! С шоссе на той стороне перевала также раздалось сдержанное посвистывание – для эха слишком поздно, – кто-то, соблюдая псе правила предосторожности и военной хитрости, ответил на сигнал. Звук шел из-под откоса соседнего пика; по-моему, он назывался Полашек (или вроде этого).
Да, видимо, ТА МИНУТА настала. Минута, которой я еще вчера боялся, а сегодня с нетерпением ждал.
Во мне вспыхнула великолепная, да, великолепная ярость, проснулась животная злоба, что, впрочем, совершенно не повлияло на мое присутствие духа, на собранную в кулак волю; я понял это в ту секунду, когда впервые за все эти часы нащупал свой узкий ремень и плотно набитый патронташ – несколько необычный пояс для вечернего костюма. Нет, я не испугался; лишь в том уголке сердца, где жила забота о Ксане, шевельнулся страх. И зачем только я потащил ее на Виа-Мала, на опасную дорогу? Зачем взял в эту роковую для меня поездку в Домлешг? Одним прыжком я подскочил к открытой дверце машины, втиснулся в нее, погасил стояночный свет и, протянув руку к переднему стеклу, тяжело дыша, крикнул:
– Ложись, бросайся на сиденье, живей! Не теряй ни секунды!
Ксана доверяла моему чутью; если судить по прошлому опыту, доверяла безоговорочно. Правда, в голове у меня вдруг промелькнула мысль: возможно, она подумала, что при нервом отблеске зари в этот самый длинный день в году (нет, самый длинный день будет завтра, в семидесятилетний юбилей дедушки!) я увидел каменную глыбу, которая оторваласьот скалы и уже устремилась к нашей машине. Как бы то ни было, Ксана послушно упала на бок, мигом скорчилась на сиденье. (Но в ту же секунду в мозгу у меня опять промелькнула мысль: а что, если верхняя часть ее туловища – какое ужасное выражение! – не поместится на сиденье, не «впишется» в него? Ведь туловище у Ксаны не такое, каким изображали женское тело художники-импрессионисты, а скорее, такое, как на картинах Амедео Модильяни.)
– Что случилось? – В этом первом вопросе, заданном Ксаной, прозвучала не столько тревога, сколько вежливый интерес.
Найдя в ящике у сиденья свой «вальтер», я быстро и в то же время бережно зажал его в руке. А Ксана продолжала спрашивать, причем голос у нее становился все звонче – верный признак того, что она не отстанет.
– Что ты, собственно, де-е-е-лаешь? Почему я должна лечь навзничь? Там что, оползень?.. Послушай, я не хочу, чтобы камень попал мне в живот. В живот – ни в коем случае, сейчас никак нельзя…
Камень в живот? На какую-то долю секунды я был озадачен, а потом, увидев, что Ксана приподнялась, зашипел:
– Оставайся в укрытии!
Поспешно, но осторожно я захлопнул дверцу машины. Бесполезно, Ксана полулежа быстро-быстро опустила стекло и заговорила опять, хотя уже менее звонким голосом, заговорила спокойно, вежливо.
– Слава богу, седловина плоская, никакого серьезного оползня здесь быть не может.
Но я снова зашипел:
– Здесь могут полететь вовсе не камни! Пригнись, ляг совсем!
– Зачем? – спросила Ксана. – Почему ты погасил стояночный свет?
Тяжело дыша, я ответил:
– Сейчас на очереди мы-ы-ы! Сейчас… наша очередь. Но я отобью у них охоту… У этих белокурых бестий, этих кровавых псов… если только у них нет пулемета… Если есть – мы пропали.
Существуют мастера филигранной работы, которые могут уместить в ореховой скорлупке трехмачтовый корабль; в случае необходимости в ореховой скорлупке оказывается много места. Три минуты во временном измерении – это не что иное, как ореховая скорлупка, в которой также можно многое уместить, особенно когда человек бежит от собственных мыслей. Пока я рысью преодолевал те несколько десятков метров, что отделяли нашу машину от ближайшего обрубка колонны, и холодный разреженный воздух, подобно ледяным иголкам, впивался мне в бронхи, в моем мозгу возникла хоть и моментальная, но стройная картина.
Сейчас Ксана лежит в нашей двухместной машине и размышляет над словами, которые я прохрипел. Такой уж у нее характер. Когда я говорю что-нибудь непонятное, она неохотно задает встречный вопрос, Ксана любит сама до всего доходить. В том случае, если дед не сдержал свое обещание сохранить тайну и если Ксана догадывается, а то и знает достоверно о последнем цирковом номере Гюль-Бабы, то она наверняка догадывается и о том, что значат мои слова: «Сейчас – наша очередь…» Грузовик марки «яшер» нам не страшен. Мен Клавадечер, видимо, человек, предпочитающий действовать в одиночку, так сказать, любитель одиночной езды. И если хозяин из Сильса и впрямь столкнул в Кампферское озеро своим грузовиком «фиат» адвоката, он сделал это без сообщников. А раз он знает, что я это знаю, он может попытаться убрать меня с дороги, так, кажется, говорят (вот как здорово я все высчитал и подогнал!). Но и это дельце он захочет обтяпать без сообщников. Однако осторожный свист, раздавшийся в каменной пустыне по эту сторону перевала, и ответный свист с той стороны перевала Юльер означал, что нас подстерегают по крайней мере двое.Известно, кто эти двое. Наслушавшись ночных историй в Луциенбурге, я совершенно точно знал, какое задание они получили. Может быть, после первого свиста следовало сесть за руль и, дав полный газ, рвануть к Энгадину. Да, но они могли прострелить покрышку… Кроме того, человек, которому пришлось выслушать последнюю рассказанную в Луциенбурге историю, человек, которого долго гоняли по всем европейским странам и наконец загнали на эту вершину, испытывал просто-таки яростное желание увидеть своих врагов лицом к лицу…
Первоначально наша машина была четырехместной, но тен Бройка снял два задних сиденья и вместо них в «крейслер» встроили специальный ящик для перевозки картин. Там мы с Ксаной вполне могли «окопаться». Но я считал ящик невыгодной стрелковой позицией, и потом из-за Ксаны я всеми силами стремился отвлечь внимание неприятеля от машины, сделать так, чтобы он не палил по «крейслеру».
Держа в правой руке снятый с предохранителя револьвер {как в голливудских фильмах производства «Би-Пикчерс» или как на войне), я на бегу начал левой рукой сдирать с себя смокинг; несколько секунд он болтался у меня на плече. План, молниеносно созревший у меня в голове, был таков: эта старенькая луна еще достаточно сильна, чтобы превратить мой белый жилет в яркое пятно на фоне дороги. Так пусть притаившиеся за скалами молодчики узрят это пятно и поймут, что я удалился от «крейслера».
Добежав до обрубка колонны, я опять очутился в тени. У колонны не оказалось каннелюр, древний камень был на ощупь холодный и шероховатый, словно жаба. Колонна была высотой в рост человека, не выше, и она не суживалась кверху; верхушка обрубка поросла мхом, и, когда я к нему прикоснулся, мне почудилось, будто я погрузил руку в холодную мокрую шерсть дохлой, вытащенной из воды собаки. Несмотря на то что диаметр колонны был едва ли больше полуметра, я почувствовал себя в безопасности. Нет, я не устал, я был во всеоружии сил, и все же горло у меня сдавило, я задыхался, стоя перед неизвестным врагом под дулом его винтовки. Но чем дольше я вдыхал холодный горный воздух, который пах не деревьями и грибами, а всего лишь инеем, прохладой и камнем, тем ровнее становилось мое дыхание и тем больше укреплялся мой боевой дух. С нетерпением я ждал либо первого выстрела, либо очередного свиста.
И вот он раздался.
Раздался очередной свист.
Держась за колонну, я сполз вниз, встал на колени, упершись одной рукой в землю, а другой сжимая снятый с предохранителя «вальтер»… И в эту секунду меня вдруг осенило: все мои подозрения были абсолютной ошибкой, стопроцентным заблуждением. Тонкий свист слышался в непосредственной близости от меня, и, если бы там находился человек, изготовившийся к стрельбе, он, завидя яркое пятно – мой белый жилет, – уже раз десять мог бы выполнить поставленную задачу.
Поставленную Лаймгрубером задачу.
– Альберт… Аль-берт! – Голос Ксаны слегка дрожал от холода, не мудрено, она только что вышла из теплой машины. И все же я расслышал в этом голосе несвойственные ему суровые нотки.
– Что за дурацкие игры ты затеял?
Сперва я обнаружил лишь тень Ксаны на фоне расплывчатого силуэта машины, на Ксану падал первый коричневый отблеск рассвета. Потом услышал дробный стук ее каблучков по асфальту шоссе; стук все приближался. И вот я увидел, как в предрассветных сумерках вспыхнула темно-красная накидка, в которую Ксана куталась; вспыхнула так ярко, словно была покрыта фосфоресцирующей краской.
– Назад, в машину! – крикнул я. – Я еще не вполне уверен…
Не слушая, Ксана продолжала ковылять на своих высоких каблуках; в двух шагах от меня она остановилась.
– Перестань, – сказала она уже почти без дрожи в голосе и менее сурово. – Ты уже вполне уве-е-е-рен! Уверен, что тебя сбил с толку свист сурков. А ведь совсем недавно в долине Розег мы слышали, как они насвистывали.
– Это было днем. Разве сурки могут свистеть в три часа ночи?.. В это время они должны спать как сурки.
– Очень просто, наша машина их разбудила. И началась цепная реакция… Неужели ты не слышишь?
Да, правда. Теперь во всей этой каменной пустыне – и вблизи и вдали – уже не таясь резко свистели сурки, свистели во всех диапазонах – от триоли-пиццикато до протяжного свиста, напоминавшего свист закипевшего чайника со свистком. А я все еще словно парализованный стоял на одном колене.
– Пойми, мне холодно. Почему ты стоишь коленопреклоненный у римской колонны, Требла? Ждешь прихода римлян? А может, как старый приверженец Ганнибала, хочешь заманить их в ловушку?
– Почти угадала, Слонофилка. В это серое, точно слоновья шкура, утро я жду слонов Ганнибала. На сей раз мы завоюем Рим.
3
Утром следующего дня я решил перейти в наступление.
Спал я, наверно, часа четыре, сквозь вырезанные в деревянных ставнях сердечки в комнату пробивалось очень яркое раннее утро, ослепительно голубой понедельник; Ксана стояла в своей рясе; я видел только ее согнутую спину, она наклонилась над умывальником, из крана текла вода, и Ксану тошнило, но вела она себя необычайно тихо, так тихо, что шум воды заглушал все звуки; я опять заснул, а потом, когда проснулся, часы на приходской церкви пробили десять; Ксана спала, повернувшись ко мне спиной, видимо, спала крепким сном в своей красивой прозрачной ночной рубашке земляничного цвета (по сравнению с новым халатом рубашка была на редкость элегантной); я спросил себя, не приснилась ли мне вся сцена у умывальника? И тихо-тихо встал, накинул на плечи бурнус, взял с ночного столика «вальтер» и на цыпочках отправился в свой «кабинет». В коридоре на стуле я увидел поднос с завтраком для нас; кофейник был прикрыт стеганой юбкой пастушки в стиле рококо, этот изысканный колпак для кофейника принадлежал мадам Фауш. Не притронувшись к завтраку, я быстро принял душ и прошмыгнул к себе в «кабинет», так и не взяв подноса с едой; там я поспешно натянул ярко-красную фланелевую рубашку, надел старые пикейные панталоны и, быстро вытащив узкий ремень с патронташем из вечерних брюк, просунул его в петли будничных штанов, сунул «вальтер» в кобуру, мигом накинул на себя вельветовую куртку и под конец запихнул в мои удобные светло-коричневые полуботинки штрипки узких панталон (в ту пору вышедших из моды – Джакса подарил мне на свадьбу двадцать пар этих летних штанов, почитаемых в императорско-королевском государстве).
Понедельник. День аттракциона ужасов. 10 ч. 20 м. утра.
В двух открытых окошках почты я увидел незнакомые лица – девушку и молодого человека. Поэтому, пройдя через зал, я поднялся по лестнице в квартиру мадам Фауш. Почтмейстерша и господин Душлет, пожилой почтовый служащий, с довольно-таки длинными всклокоченными седыми волосами, сидели за кухонным столом и поглощали свой запоздалый «девятичасовой» («В девять часов – второй завтрак»), состоявший из хлеба, сыра и красного вина; оба они были в одинаковых длинных рабочих халатах цвета хаки. С первого взгляда трудно было определить, кто из них мужчина, а кто женщина. Почтмейстерша с места в карьер сообщила, что хоть ее «господин супруг», закончив военную переподготовку, находится в отъезде, все равно с начала этой недели, первой недели летнего сезона, их заведение из простого почтового отделения превратилось в почтамт, поскольку у них теперь более трех служащих. В конце она сказала:
– Вы явились домой на рассвете. Пробирались тихо, как мыши, но я все равно услышала. И потому велела поставить поднос с завтраком перед вашей дверью.
– Большое спасибо. Почта мне есть?
– Не-е-ет! – протянул господин Душлет с полным ртом.
– Ни телеграммы, ни срочного письма?
– Не-е-ет!
– Ни одного-единственного письма?
– Не-е-ет!
– Может быть, ваша корреспонденция прибудет днем, – сказала мадам Фауш и принялась мыть посуду, в то время как господин Душлет, не попрощавшись, покинул нас.
– Простите, милая мадам Фауш, но мне придется обременить вас просьбой.
– Опременить меня? Интересно, чем вы можете меня опременить? Летом меня ничто не опременяет.
– Почему именно летом?
– Да потому, что я не сурок.
– При чем здесь сурок?
– А при том, что педные сурки даже летом ходят в меховых шупах.
Беседуя со мной, почтмейстерша скинула с себя халат и продолжала орудовать в весьма своеобразном туалете – в лыжных брюках и в летней спортивной сорочке, обтягивавшей ее несуществующую грудь. Потом она досуха вытерла свои худые жилистые мужские руки и, подбоченясь, спросила:
– Так что вам угодно?
– Могли бы вы оказать мне любезность?.. Одним словом, если меня сегодня вызовут к междугородному или международному телефону… словом, если кто-нибудь позвонит и меня не окажется дома, то, прошу вас, н-е-е звать к телефону мою жену. Передайте тому, кто мне позвонит, пусть попытается связаться со мной попозже днем… во вторую половину дня я буду ждать звонка в баре отеля Пьяцагалли в Санкт-Морице. Надеюсь, вы передадите это тому… тому, кто мне, может быть, позвонит.
– Особенно если вам позвонит не тот, а та? Ха.
– Шутки здесь неуместны. В случае если на мое имя придет срочное письмо или телеграмма, прошу передать их мне в руки.
– Очевидно, господин парой ожидает billet d’amour [210]210
Любовная записка (франц.).
[Закрыть].
– Не угадали. Если придет телеграмма или письмо, адресованные м-о-о-о-ей жене, тогда т-о-о-о-же, пожалуйста, не передавайте ей, а вручите письмо или телеграмму мне.
– Вы подстрекаете меня к служенному преступлению.
– Ни к чему я вас не подстрекаю, – сказал я без тени улыбки.
– У господина парона и так достаточно всего на совести.
– Что вы имеете в виду?
– Пез всякой причины человека не везут в Самедан в полицию на допрос. Может пыть, вы какая-нибудь важная шишка, государственный преступник… Но вы против Гитлера, потому я на вашей стороне.
– Это делает мне честь.
– Да, надеюсь, вы не коммунист. Впрочем, пароны не пывают коммунистами.
– Ошибаетесь, милейшая. Сам Ленин по происхождению принадлежал к служилому дворянству. И Чичерин, и Вит фон Голсенау, то есть Людвиг Ренн, и многие другие.
– Гм, – равнодушно хмыкнула мадам Фауш. – Хоооладрью, – вдруг пропела она на тирольский лад своим хриплым голосом, – теперь-то я уж точно догадалась, где сопака зарыта. Вы, стало пыть, шпионите за своей супругой, вы ее jaloux [211]211
Ревнуете (франц.).
[Закрыть].
– Я из принципа не jaloux, – покривил я душой. – Впрочем, мне кажется, вам я могу довериться. Понимаете, речь идет о дурной вести и я… я хочу уберечь жену от нервного потрясения.
Тут я поймал на себе эдакий почти пугливый гномий взгляд, его сопровождал свист стаккато, наподобие свиста сурка.
– Фью… Положитесь на меня. Скажите, а местные письма вашей супруге можно вручать?
– Можно!
Я поспешно перешел через дорогу в кондитерскую Янна, заказав черный кофе, вставил в глаз монокль и начал лихорадочно (так это, кажется, называется) перелистывать все, какие там имелись, швейцарские газеты за понедельник; вот-вот я наткнусь на шапку: СМЕРТЬ ДЖАКСЫ В КОНЦЛАГЕРЕ ДАХАУ. Но такой шапки я не увидел… НЕМЕЦКИЕ ВОЙСКА ПРОДОЛЖАЮТ КОНЦЕНТРИРОВАТЬСЯ ВДОЛЬ ЧЕХОСЛОВАЦКОЙ ГРАНИЦЫ… В СУДЕТАХ ВЫБРОШЕН ЛОЗУНГ: «НАШ ДЕНЬ ПРИДЕТ!» Невольно я вспомнил, что сказал, согласно информации деда, великий специалист оккультных наук генералу Францу Гальдеру, 1-ому обер-квартирмейстеру, в день мартовских ид, когда они неслись на своем «мерседесе» в Вену: «Чехам это будет очень неприятно».
ЕЩЕ ЧЕТЫРЕ КАЗНИ В БЕРЛИНЕ
Германское информационное агентство сообщает: приговор по делу четырех преступников, трех мужчин и одной женщины, по совокупности преступлений приговоренных к смертной казни за измену родине и за подготовку государственной измены, был приведен в исполнение на рассвете в понедельник в тюрьме Плётцензее… Они пытались… В той же связи на днях были произведены аресты в Южной Германии, главным образом в Кемптене.
Ваврош, служитель в зимних конюшнях цирка Кроне, с ужасом подумал я, тот самый, который спрятал у себя Валентина… Нет, ни в одной газете не было ни строчки о побеге Тифенбруккера из Дахау и о гибели Джаксы.
АВСТРИЯ ПОД ЭГИДОЙ ИМПЕРСКОГО КОМИССАРА
Начальник полиции в Зальцбурге, подчиняющийся имперскому комиссару, оповестил население:« Евреям, числящимся таковыми согласно нюрнбергским законам, в пределах города Зальцбурга и его окрестностей запрещается публичное ношение народных альпийских одежд (подлинных и стилизованных), как-то: кожаных штанов, баварских национальных платьев, белых чулок с подвязками, тирольских шляп и т. д. Нарушение этого распоряжения карается денежным штрафом на сумму до 133 имп. марок или двумя неделями тюремного заключения.
И вот в то время, как через Зальцбург тащились эшелоны с несчастными еврейскими узниками, которых по дороге расстреливали, затаптывали насмерть, закалывали кинжалами, на какого-нибудь гофрата «неполноценной расы», осмелившегося выйти погулять на берег Зальцаха в тирольской шляпе, налагалось взыскание, его штрафовали на сумму до 133 имп. марок. До 133 марок… По-видимому, сумма штрафа определялась в зависимости от длины кисти на шляпе…
Прежде чем вернуться на почту, я прошел немного по проселку, ведущему к Лангарду, по которому обычно катили тележки, запряженные мулами, и сел на низкую изгородь, чтобы спокойно обдумать ситуацию. Однако мне сразу же помешали. Примерно двести светло-коричневых коров и телят, а также несколько отличных бычков с квадратными мордами шли из деревни в гору – впереди шествовала корова-предводительница с огромным колоколом, настоящим медным колоколом, который висел у нее на шее на кожаном ремне в три ладони шириной; это была, так сказать, коровья богородица, чьи отчетливо проступавшие на морде жилы свидетельствовали не столько о преклонных годах, сколько об особенно богатом коровьем опыте. Увидев меня, «тяжелоступающая» (Гомер) замедлила шаг, который, впрочем, отнюдь не напоминал шага рыцаря Швертошека из Повахта. Голова коровы, казалось, начала раздуваться, и из ее глотки вырвалось глухое трубное мычание. Я принял к сведению неудовольствие коровы-предводительницы и перемахнул через изгородь на покрытый мхом склон. Оттуда я наблюдал, как запоздалое стадо, подобно лениво плещущимся волнам, катилось мимо, поднимаясь к альпийским пастбищам. Колокольчики свиты, следовавшей за коровой-предводительницей, были куда меньше и звучали иначе, не похоже на гонг; их разноголосый перезвон напоминал огромный нестройный оркестр. В арьергарде бежали короткошерстная аппенцелльская овчарка и бергамаский пудель с седой шерстью, лихой клок почти закрывал всю его собачью физиономию, оба пса производили впечатление в высшей степени уверенных в себе пастухов; пастухов-людей нигде не было видно.
…Когда война объявлена, тот, кто идет в контрнаступление, не нуждается в адвокатах. Если контрнаступление приносит победу, он становится героем дня. В скрытой фазе империалистической войны, которая до поры до времени надевает на себя личину «динамической политики мира» – именно ее продолжение другими средствами и есть объявленная война, – в этой фазе власти пугают народ призракомвойны, угрозой непреднамереннойвойны. Поэтому человек, перешедший в наступление, привлекается к суду как опасный преступник, привлекается даже на так называемой «нейтральной территории».
Конечно, можно дать волю фантазии и представить себе, что небезызвестного доктора юриспруденции Гауденца де Колану не спустят на дно Кампферского озера и что он пройдет специальный курс, излечится от алкоголизма и возьмет на себя мою защиту. Тогда один из последних представителей граубюнденских патрициев (с грушевидным черепом) будет защищать последнего австрийского социал-демократа (с шрамом после черепного ранения), Дон Кихота, в один прекрасный день потерявшего желание с прежним пылом сражаться против ветряных мельниц. Но не успеет де Колана в черной мантии закончить возню с защитой в большом зале окружного суда в Малойе, не успеет двинуться за ним гусиным шагом спаньелья свора, как судебные гончие перейдут к своему основному занятию – охоте. Фантастическое совпадение.
Допустим, я решусь наконец рассказать Ксане. И она задаст мне вопрос, когда этослучилось? Придется мне ответить: этослучилось в среду, в тот самый день, когда заклейменный как «вырожденец» немецкий художник-экспрессионист Эрнст Людвиг Кирхнер покончил с собой поблизости от нас, в Фрауэнкирхе около Давоса. В ту самую среду, когда я и тен Бройка обнаружили невдалеке от берега, почти что на мелководье, затонувший «фиат» адвоката Гав-Гав и он показался нам чем-то вроде призрачно освещенного гигантского аквариума. Словом, приходит беда, отворяй ворота! И еще я скажу, что этослучилось в ту среду, когда мы с Ксаной, оставшись одни в Нижнем Берджеле, позволили себе некоторую нескромность, которую можно было бы квалифицировать как нарушение норм общественной нравственности и, вероятно, даже в преступной совокупности с осквернением кладбища (вопрос для специалистов-адвокатов). Не исключено также, что этослучилось в тот самый час, когда узник Пауль Астор (ранее работавший в знаменитом Кабаре комического актера) приступил к исполнению своих обязанностей в качестве носильщика трупов в лагерном крематории…
Я вынужден со всей откровенностью признать один фантастический факт: мне не хватает решимости, да, решимости, рассказать этоКсане. Есть единственная возможность – другой я не вижу – противопоставить fait accompli [212]212
Свершившийся факт (франц.).
[Закрыть], то есть последнему цирковому номеру Джаксы, новый fait accompli.
Что шептала Ксана в ту вовсе не весеннюю майскую ночь (мы тогда услышали от товарищей из Санкт-Галлена краткую весть о том, что Максим Гропшейд погиб в концлагере Дахау)? Что она шептала в ту ночь, когда я нашел ее понуро сидящей на скале у озера?…В ту ночь, когда, как видно, началась эта ужасная история, в которой я чувствовал себя теперь вконец запутанным, в ту ночь, когда я пытался утешить ее цитатой из репертуара маэстро Заламбучи в кукольном театре в Пратере: «Поверьте, сударыня, быть излишне чувствительной, право же, неразумно». Какие слова она тогда шептала? Что-то вроде: «Немыслимо жить в мире, где с людьми так обращаются». Ну хорошо! Вернее, не ну хорошо, а ну плохо! Не будем медлить, надо действовать, чтобы не бездействовать! К черту! Пора сражаться с чертом! Пора решиться! Вешай вешателя! Но действовать надо не в жанре «лезть на рожон от отчаяния», а став хитроумным борцом против насилия. (Одиссей не был «божьим страстотерпцем», я уверен, что им не был и Иисус из Назарета, которого иногда сравнивают с Одиссеем.) Никакой истерии, надо бороться в здравом уме и в твердой памяти, и притом с надлежащим коварством. И не обязательно в стиле воинствующих марксистов, которым дисциплина не позволяет предпринимать «единичные акции». Следует повиноваться только императиву, своему нравственному требованию, и не следует стесняться ни друга, ни врага – да, и друга тоже. Не надо стесняться своих порывов, свойственных, быть может, шиллеровским героям. Да здравствует тот, кто рискнет совершить патетический поступок, ведь они вот-вот подожгут весь мир с четырех концов! «Aux armes, citoyens! [213]213
К оружию, граждане! (Марсельеза) (франц.).
[Закрыть]Ça ira! [214]214
Пойдет! (Карманьола) (франц.).
[Закрыть]Иди и покажи Ксане Джакса, как преступают препоны, когда речь идет о преступниках. Ейты это обязан показать!
Понедельник. День аттракциона ужасов. 11 ч. 30 м.
– Я позвала мадам к телефону. Местный разговор, – шепотом сказала через окошко Фауш и привычным незаметным жестом крупье из казино, где играют в баккара, подвинула мне письмо, отправленное спешной почтой. На конверте, надписанном незнакомым почерком, значилось, что письмо адресовано Ксане – отправитель А. T., Poste restante – до востребования Мурскя-Собота, Королевство Югославия.
Я незаметно препроводил нераспечатанное письмо в нагрудный карман пиджака.
Дверь, соединяющая мой «кабинет» со спальней, оказалась запертой. Я постучал.
– Ты нашла завтрак?
– Да, – ответил мне голос Ксаны. – Я проспала почти до одиннадцати. А потом позвонила Пола. Вчера вечером они приехали из Цюриха с двумя огромными догами. Они пригласили нас к ленчу.
– Доги? – Я не мог удержаться, чтобы не задать этот вопрос.
За дверью воцарилось молчание.
– Почему ты, собственно, заперлась?
(Ксана обычно не запирает ни чемоданов, ни дверей.)
– Одеваюсь. Сейчас буду готова.
Это противоречило моему стратегическому плану: я не хотел брать Ксану в Санкт-Мориц, но не стал возражать. Мне все равно надо было отвести машину в «Акла-Сильву».
Если она знает все…стало быть, она наденет черный костюм и черные туфли. Неужели она молча выйдет из дверей вся в черном…
И она вышла. Вышла вся в белом, в своем белом труакаре, который отдавала в чистку, после того как «взорвалась» бутылка «небиоло» и красное вино залило ей все платье. Лицо ее – не только нос, но и все лицо – было, пожалуй, слишком «сделано», id est [215]215
То есть (лат.).
[Закрыть]напудрено, губы, принимая во внимание время дня, чересчур ярко накрашены, они были цвета киновари. Мне показалось, что… она чуть-чуть перестаралась и ее лицо приобрело благодаря этому нечто напоминавшее маску, нет, нет, оно вовсе не походило на маску клоуна.
– Нам надо поторапливаться, – сказала она.
– Почему? Ведь к ленчу не являются раньше часа.
– Во-первых, Йооп уже раз пять справлялся о своем «крейслере». Так мне сказала Пола. И во-вторых, сперва мне надо зайти к…
– К кому?
– Скажу по дороге.
– Сегодня тебя, по-моему, тошнило? – спросил я вскользь, выводя машину со спущенным верхом из Понтрезины.
– Откуда ты взял? – Встречный вопрос Ксана задала в том гоне, который не требовал ответа. – Вот ты-ы-ы сегодня утром говорил во сне.
– Я? Го-во-рил?.. Что именно?
– Нечто явно нечленораздельное.
– Черт возьми. Не хочу тебе мешать, сегодня я переночую где-нибудь в другом месте. (Где я переночую, знали одни боги. В тюремной камере? В морге?) – Скажи, пожалуйста, мадам Фауш, чтобы она перебазировала меня. Постелила на диване в «кабинете».
– Как знаешь. Впрочем, разве мы не собирались завтра уехать?
– Куда?
– Обратно в Цюрих, к примеру.
– Дорогая моя, ты же видела вчера. Как только мы спустились с гор, у меня опять началась ужасная аллергия.
– Но мы ведь могли бы поехать… в Сольо. Там уже все скошено.
– Сольо? Для меня Сольо слишком близко от муссолиниевско-итальянской границы.
– Однако ты не считал этого, когда…
– Когда?
– Когда спал со мной на заброшенном кладбище.
– Нет, тогда мне не казалось, что Сольо слишком близко от границы.
Мы проехали мимо холма, на котором красовалась церковка Сан-Джан.
– Требла, как, собственно говоря, прошло твое интервью с Валентином Тифенбруккером?