Текст книги "Охота на сурков"
Автор книги: Ульрих Бехер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 48 страниц)
Пфифф замолчал и спрыгнул с радиатора, как только я затормозил у лестницы. Шурша серой тафтой, с нее спускалась бабушка Куят в «маленьком вечернем платье», невзрачная, хоть и в норковом палантине, хвостики на концах которого, казалось, зачахли с тоски. Плаксиво дрожащим, почти хны-кающе писклявым голоском она воскликнула:
– Ах вот и они наконец-то наши умники-разумники! Ах, ах, какие же вы нарядные! Ученая Ксаночка-женушка с осиной талией, и Требла, благородненький рыцарек пролетариата!
«Пролетариат-и-ка!» – так и хотелось мне ее поправить. Бабушка Куят, урожденная Дитгельмина фон Плессенов, дочь мелкого бранденбургского помещика, которую дед, ехидно поддразнивая, называл «Гельма, Кирасирова доченька», а порой и «Владетельная принцесса», принадлежала к тому типу прусских женщин, у которых в старости резко меняются черты лица. Некогда миловидные, они не просто расплылись, они, можно сказать, были утрачены. Некогда грациозная фигурка, рядом с которой юный Selfmademan [149]149
Человек, самостоятельно выбившийся в люди (англ.).
[Закрыть]Генрик Куят выглядел еще более мощным, не то чтобы располнела, но стала какой-то бесформенной. Характер бабушки проявлялся главным образом в голосе, а он и в ее девичьи годы имел склонность к плаксивым интонациям. «Ныла она еще девчонкой, а с тех пор, как из санатория в санаторий переезжает, от ее хронического хныканья житья не стало», – утверждал Куят с подчеркнутой бессердечностью. «Я-то в тропиках себе всего две хвори, да и то со смехом подцепил – малярию и расширение сердца, а Кирасирова доченька столько их в себе раскопала, что уж до ста годков наверняка дотянет». Однажды дед со всеми подробностями рассказал мне, как он, вернувшись в первый год нашего века с Амазонки «каучуковым королем», встретил крошечную Дитгельмину на балу берлинского общества альпинистов, как стесненный в средствах помещик отдал ее в жены «германо-бразильскому первопроходцу» и какой разразился скандал, когда обнаружилось, что папаша Генрика Куята, который до поры до времени держался в тени, всего-навсего бывший берлинский ломовой извозчик, владевший захудалым магазинчиком дешевых копилок.
– Кирасирова доченька тебя, Требла, терпеть не может, ведь ты из Австрии, – хихикал дед в восторге от того, что выдал секрет, – Тестя твоего до небес превозносит, это же хороший тон – превозносить знаменитого на весь мир клоуна, к тому ж она числит его итальянцем. А о твоей жене даже всплакнула: «Наша Роксана и впрямь стала красавицей, но со всей своей классической филологией осталась глупышкой». – (Ксана это замечание восприняла как величайший комплимент: она получала чертовское удовольствие, когда ее считали дурашливой красоткой.)
Бабушка Куят обожала уменьшительные формы слов, но они не имели ничего общего с бесчисленными шутливо-ласкательными словечками, которые рассыпала Эльзабе Джакса. В уменьшительных словечках бабушки, возникших в общении с многочисленными внуками, порой скрывались преострые колючки.
– Добрый вечер, бабушка, – сказали мы в одно слово.
Я выскочил из машины и, поцеловав бабушке руку, на ощупь точно пергаментную, пробормотал:
– Мое глубочайшее почтение, сударыня, – хотя прекраспо знал, что она презирает подобные «венские фигли-мигли», и тут же углядел, что Ксане помогал выходить из машины Пфифф, хотя не в ее обычае было принимать в этих случаях помощь.
– Поужинать успели, «супруги-деточки»? Нет? Так живо в дом! В Павлиньем зале вас ждет холодная кашка.
Но тут Пфифф с выражением такого смущения и таинственности, каких я за ним ранее не замечал, объявил:
– Извиняйте, госпожа Куят, шеф приказал мне незамедлительно препроводить господина Треблу в башенный кабинет, и одного, шеф подчеркнул – одного.
– Ну, так оставим наших господ Всезнаек одних, – захныкала бабушка, – Бутербродик Требле и в башне перепадет.
А тебе не очень скучно посидеть с старой больной бабусей часок, а то и два, Ксаночка-милочка?
– Мне никогда не бывает скучно, бабушка-милочка, – ответила Ксана.
– Вот как! Но мне еще надобно уложить бай-бай хеппен-геймовских малышей, а уж потом мы поболтаем… только, если позволишь, не на хи-хи-хинди, – всхлипывающее хихиканье, – но мне нужно прилечь.
– Мне тоже, – ответила Ксана.
– Что-о-о?
– Ммм, – промычал я, – у Ксаны недавно был бронхит.
– Ах боже мой, ах боже мой, – захныкала, приободрившись, бабушка, – мне принципиально ничего не рассказывают.
Я поставил «крейслер» у колодца, из коего мне опять не помахала отрубленная рука, и в стуке мотора мне послг, нпа-лись монотонные удары пинг-понгного шарика, а взглянув назад, на лестницу, ведущую в дом, успел еще заметить в последнюю минуту темно-красное мерцание нарядной накидки на плечах Ксаны. В нем мне почудился прощальный привет кому-то, кто пускается в долгое путешествие…
Пфифф незамедлительно перешел на «ты».
– А это чертовски-роскошное американское авто, надеюсь, не твое, товарищ?
– Бог свидетель, нет.
– Взял напрокат?
– Нет.
– Одолжил?
– Нет.
– Стибрил?
– Стибрил, – подтвердил я. – Закрыть верх?
– Так дождя-то не будет.
– Нет, чтоб запереть машину.
– А у тебя там что, драгоценности? Тут место надежнее, чем у Шикльгрубера в его Адлерхорсте.
– Никаких у меня драгоценностей пет. Всего-навсего «вальтер», но и разрешения нет.
– Никуда он не денется, твой «вальтер». А на кой тебе эта громыхалка, товарищ?
– Так ведь война, товарищ, идет не только в Испании.
– Это ты о классовой борьбе? Так ведь она, известное дело, была и век будет.
– Я говорю о второй мировой войне.
– Второй мировой? – От слов этих, произнесенных на ярко выраженном прусском диалекте, так и разило войной. – Войне? – Пфифф отвернулся, вытащил из кармана фонарик и буркнул через плечо: – Все может быть. Нынешний-то мир на глиняных ногах. Не я ли это завсегда твердил у Ашингера [150]150
Владелец дешевых столовых, где хлеб выставляли на столы.
[Закрыть].
Пфифф махнул незажженным фонариком. В свете дворовых фонарей я разглядел глубокую озадаченность на заурядном лице неунывающего берлинского парня.
Ганс Пфиффке был сыном рабочего из берлинского района Рейникендорф; первого мая двадцать девятого года, когда традиционная майская демонстрация была запрещена берлинским социал-демократическим полицай-президентом Цергибелем, тощий парнишка шагал в рядах Союза красных фронтовиков, который игнорировал запрет, к Люстгартену. Рукопашная; резиновые дубинки; выстрелы; убитые. Ганс Пфиффке дотащился с раненой ногой до кустов в Тиргартене. Со стороны площади Большой Звезды двигался «родстер» со швейцарским номером, за рулем сидел гернулесовского слол<ения великан лет шестидесяти, в светлом весеннем костюме, видимо, наблюдавший схватку, возможно, репортер. С удивительным проворством он перенес раненого – парень был в весе жокея – из кустов в машину, развернулся, прежде чем подоспели цергибелевские полицейские, и, не обращая внимания на пронзительные свистки, унесся по Шарлоттенбургскому шоссе.
«Так я выудил Пфиффа, – вспоминал Куят, – из драки, с ходу увидал, что больно он мал для нее».
Отправляясь в Бразилию, в самое сердце Мату-Гросу, Куят взял с собой Пфиффа, и тот показал себя неутомимым наездником на местных карликовых лошадках. Теперь он шагал по булыжнику, в поблескивающих крагах, без шапки, в белой рубахе, темных бриджах, всем своим видом напоминая сухопарого жокея (оттого-то мне и пришел на память Фиц), а на фоне Павлиньего двора – оруженосца.
Проходя мимо двух машин под эркером, я поинтересовался:
– А что, кроме орды внуков, есть еще гости?
Пфифф включил фонарик, направил луч на номера, один из которых был с женевским гербом.
– Эмигранты-испанцы из Женевы. Среди них – важная птица. Директор Музея Прадо. Но вот попозже, прибудет персона так персона!
– Кто же?
Пфифф выключил фонарик.
– Ну, я так думаю, Требла, тебе-то я могу шепнуть… Валентин.
– Какой Валентин? – переспросил я тоже шепотом.
– Ну, тот самыйВалентин, чудак ты.
– Что?! – меня точно током ударило. – Валентин Тифенбруккер?!
– Он, он. Четыре дня назад сбежал из Дахау.
– Боже, – прошептал я обрадованно. – Великий боже!
– Ну, не очень-то носись со своим великим боженькой, товарищ.
– Мать честная, а ты-то, Пфифф, не считаешь разве, что это замечательно, грандиозно, великолепно?!
– Я считаю, что это отлично. И парень Валентин отличный.
Пфифф глянул вверх на окно. Так мне показалось. Но я тут же понял, что он вглядывался в облака, гигантской паутиной затянувшие ночное небо.
– Фён предвещают, – объявил он. – Но до бури не дойдет. Завтра чем свет, в пять, он улетит.
– Валентин? Но куда?
– Ну уж не в Дахау назад, приятель.
Я не отрывал взгляда от ставен, прикрывавших замурованное окно. В отблеске фонарей я обнаружил то, что прежде, когда приезжал сюда даже днем, не бросалось мне в глаза.
На этих ставнях не было волнистых красно-желтых линий, как на остальных. Вставив монокль в слабовидящий глаз, я пригляделся к ставням, но тут послышался смешок Пфиффа.
– Хе-хе, Красный барон с моноклем.
– Я же тебе тысячу раз объяснял, что ношу его не из щегольства, а потому что правый глаз…
– Ну, ну, не лезь в бутылку, товарищ. А что ты там разглядываешь? Ждешь, может, что наша дурацкая Белая Лукреция сквозь стенку на балкон выплывет?
– Что еще за Лукреция?
– Да Белая фрейлейн, Лукреция Планта, приятель. Известно ведь, что так прозывается наш домашний призрак.
– Планта?.. А… Дай-ка фонарик, Пфифф.
Тоненький яркий луч фонарика медленно заскользил по ставням. Я обнаружил на обеих створках одинаковый выцветший узор. Да, павлиний хвост. Но где я видел такой же?
Несколько ночей назад. Когда, встревоженный тишиной в доме де Коланы на Шульхаусплац в Санкт-Морице, я залез в сад и пробрался к окнам его спальни. На стене над окном в ту бурную ночь я с трудом различил едва ли не начисто смытый дождями рисунок. Не прошло и часу, как я увидел «свет в озере».
2
Обе башни Луциенбурга были прямоугольной формы. Видимо, рыцарь, выстроивший их, предполагал хранить в них на случай осады зерно. В одной, выходящей на Павлиний двор, окон было немного, наверху – двухскатная продолговатая крыша, внизу – живописная арка, ведущая в соседний двор: ступенек нет, несмотря на крутой спуск, но достаточно высокая, чтоб пропустить всадника. (Отсюда рыцари спускались и сюда поднимались на закованных в броню конях.) Коротышка Пфифф пошарил узким лучом по стертому булыжнику, повел меня под аркой вальтерфогельвейдевских[ 151]151
Вальтер фон дер Фогельвейдс (ок. 1170 – ок. 1230) – крупнейший поэт-миниезингер. В политических стихотворениях выступал против папства.
[Закрыть]времен и дальше, по тесному темному дворику, где передо мной возникла отвесная стена мрачной второй башни – с плоской крышей и широкой галереей. Массивные зубцы, раздвоенные, подобно птичьим хвостам, четко вырисовывались на фоне приглушенно светящегося розоватого неба. И здесь, под самыми облаками, «орлиное гнездо» деда… Пфифф загремел связкой ключей, с усилием открыл железную дверь.
Шагнув следом за ним, я ступил на что-то, похожее на снег. Мука.
Не в первый раз входил я сюда, в эту башню, поражающую неожиданностью своего внутреннего вида. Дерево и алюминий. Своеобычная путаница спиралевидных желобов, штоков, роторов, стальных тросов, шарниров, день-деньской двигающихся, казалось бы, в хаотическом ритме, преодолевающих взаимное сопротивление, вибрирующих, вращающихся, скользящих, громыхающих и гудящих в унисон, словно гигантский часовой механизм; освещенную зарешеченными лампочками вертикальную шахту подернуло туманом мучной пыли. Сейчас в вертикальном лабиринте царила необычная тишина, все вокруг застыло, только мучная пыль держалась в воздухе спящей мельницы, словно удушающие, но без малейшего запаха испарения, словно снег, лежала на дощатом настиле, освещенном одной-единственной, тоже зарешеченной лампочкой, мы вступили на него, чтобы пройти меж двух штабелей плотно набитых бумажных мешков. Скудный свет лампочки придавал им розоватый оттенок, как и некрашеным кедровым доскам настила, и балкам, и белокурому пробору Пфиффа. Воспоминание о Двух Белобрысых вспыхнуло и погасло: оно казалось чем-то бесконечно далеким. Да, казалось, казалось в этот миг, когда меня охватило странное возбуждение.
Пфифф нажал кнопку, вызывая лифт.
– С лифтом-то ты знаком, нажмешь кнопку К, значит, кабинет. Ну, пока, товарищ, и гляди, не дай им себя скрутить.
– Но, Пфифф, кто же собирается?..
– Так я на всякий случай. Я ж завсегда говорил: чего уж они с нами сделают, разве что гремучим газом накачают да за воздушный шар продавать станут, не больше того.
Я уловил его ухмылку и понял: в ней не было неистощимого берлинского юмора, задора, скорее, за ней с трудом скрывалось замешательство. И тут же я вспомнил, задним числом вспомнил, что Пфифф избегал смотреть на Ксану, даже помогая ей выходить из машины. Ощущение, как при местной анестезии, знаешь, что тебя колют, а боли не чувствуешь.
Пассажирский лифт Луциенской мельницы в противоположность грузовому был не вместительнее небольшого платяного шкафа. И пока он, не торопясь, взбирался наверх, я осознал причину моей искусственной бодрости. Эфедрин. Мне дышалось легко, но зато у меня было такое чувство, словно я погрузился в небытие. Я сознавал всю реальность окружающей действительности и вместе с тем был словно чуть-чуть во хмелю, ощущал себя невесомым существом, плывущим в неведомые дали. Подумать только, эта самая шахта вела вниз, до погрузочной платформы, встроенной в ущелье бетонного гиганта, мельницы, мимо которой мы с Ксаной проехали. Архитектор Куята перехитрил Управление по охране памятников и доказал свой талант маскировщика, упрятав верхние этажи мельницы за нетронутым фасадом второй башни.
– Qué tal, qué tal?[ 152]152
Как дела, как дела? (исп.)
[Закрыть]– встретил меня дед. – Ты же говоришь по-испански.
– Да не очень.
– Последний гомо испано-австрияк не говорит по-испански?
– Я плохо, но бегло говорю по-итальянски.
– По-итальянски не говорит ни один испанец. А уж тем более баск. Будешь объясняться с ними по-французски, они сейчас уезжают. Je vous présente mon ami Trébla, antifasciste combattant! [153]153
Позвольте представить вам моего друга Треблу, борца-антифашиста! (франц.)
[Закрыть]
Кое-что меня насторожило. Пожалуй, впервые за все время нашей дружбы Куят опустил одну, не слишком для меня приятную церемонию: не представил меня громогласно как зятя Джаксы.
Одновременно я отметил, что дед очень бледен.
Размахивая огромной натруженной рукой, рукой человека, в юности выполнявшего тяжелую работу, дедушка Куят познакомил меня с сеньором и сеньорой Итурра-и-Аску – шепотом назвав мне их имена по буквам, – и с сеньором Монтесом Рубио. Последний, худощавый сорокалетний человек, – нос с горбинкой, крошечные с проседью усики, – а те двое – молодые люди двадцати с небольшим лет, красивы, как юные боги, оба в черном. (Вот и хорошо, мой смокинг не бросается в глаза.) Когда я входил, мне показалось, будто они понимающе кивнули друг другу.
Мы пили испанский коньяк из пузатых рюмок и жевали черные оливки. В башенный кабинет, в «орлиное гнездо» Куята – это была надстроенная верхушка башни, с низким потолком, прорубленными в трех стенах иллюминаторами, как в капитанской каюте, и с французским окном в четвертой, выходящей на юг, – мучная пыль не проникала, обставлен же он был подчеркнуто старомодно, как кабинеты в 1913 году. Вокруг курительного столика, в столешницу которого вделана янтарная пластина, подсвеченная снизу, стоят глубокие кресла, обтянутые темной лакированной кожей; рядом – французский бильярд, клеенчатый чехол поблескивает в свете висячей лампы; абажур совсем диковинный – из коней коралловых змей, у стен стойка с киями, книжный шкаф и открытый, заваленный бумагами секретер, на стенах множество пожелтевших фотографий, главным образом с видами Амазонки, и какая-то странноватая гравюра на меди. Дед, бегло говоривший по-испански и португальски, перешел на превосходный французский, в котором, однако, его берлинский акцент слышался куда явственней. Разговор шел о падении Кастельона, городка в ста примерно километрах севернее резиденции республиканского правительства – Валенсии, также взятой на этих днях, 15 июня, мятежниками.
Юный Итурра, которого жена называла Адан или Аданито, сдерживая волнение, покачивал головой – черные как вороново крыло локоны, изящный маленький нос, глаза редкого зеленовато-янтарного цвета (быть может, чуть-чуть сходного с цветом моих глаз), – Адан, внезапно разгорячившись, заговорил об оборонительных сооружениях вокруг Валенсии, созданных республиканцами в соответствии с французской оборонной стратегией.
– Хоть les fascistes [154]154
Фашисты (франц.).
[Закрыть]прорвались в апреле к Средиземному морю, но Модесто отбросит их назад! Модесто – военачальник с необычайно богатым воображением! Модесто со своей Agrupación Autónoma del Ebro [155]155
Особая группа войск «Эбро» (исп.).
[Закрыть], – взмахнул он небольшим кулаком, и юная жена взглянула на него с грустной нежностью, – удержит фронт, невзирая на непрерывные налеты легиона «Кондор», этих убийц, посланных морфинистом Герингом. No pasarân! [156]156
Они не пройдут! (исп.)
[Закрыть]
И трое испанцев изящным движением поднялись из кресел.
– Приглядись к старшему, – зашептал мне дед по-немецки, снимая трубку с телефона на секретере. – Был директором Музея Прадо в Мадриде; рискуя собственной жизнью, эвакуировал все сокровища из Испании, и представь себе, в Женеву… Алло, Пфифф? Сейчас я спущусь с испанцами! Alors, mes amis [157]157
Итак, друзья (франц.).
[Закрыть], – перешел он опять на французский, – я провожу вас в лифте вниз. Нет, уж этого меня не лишайте, но лифт, comme vous savez [158]158
Как вам известно (франц.).
[Закрыть], выдерживает только трех человек.
– Я обожду, – вежливо предложил спаситель сокровищ Прадо.
Юная басконка с миниатюрным золотым распятием на закрытом черном платье, сеньора Итурра-и-Аску, бросила мимолетный, едва ли не восторженный взгляд на мой лоб (я, надо думать, ошибся) и сказала глубоким низким голосом с удивительной твердостью:
– Vouz descendez en avant, messieurs [159]159
Спускайтесь первыми, господа (франц.).
[Закрыть]. Я буду ждать… чтобы еще раз un petit coup d’œuil на романтичную долину с вашей великолепной башни, grandpère [160]160
Взглянуть… дедушка (франц.).
[Закрыть].
С этими словами она накинула на плечи кружевную черную шаль, по всей видимости настоящую мантилью, и вышла на галерею.
Пока дед рылся в маленьких ящиках секретера, ища что-то, Монтес Рубио, вежливо и грустно улыбаясь, пожал мне руку:
– Bonne chance, monsieur [161]161
Желаю счастья, мсье (франц.).
[Закрыть].
– Возможно, я буду иметь счастье, мсье, – ответил я, – посетить вас в Женеве и осмотреть Музей Прадо в изгнании.
Но беглец из Мадрида ответил весьма загадочно:
– В этом я сильно сомневаюсь. Даже если вы благополучно вернетесь, мсье, чего я от всего сердца вам желаю, совершенно не известно, долго ли я буду иметь счастье охранять спасенные коллекции Прадо. Всего вам лучшего, единственное, что я могу вам пожелать, и спасибо.
Дед нашел, что искал: пристежной карманный фонарик; приладив свою находку, он вышел из кабинета в крошечную прихожую. Монтес Рубио последовал за ним.
Еще более удивили меня жесты и слова, с которыми прощался со мной юный Адан.
Он долго, очень долго пожимал мне руку. В свете лампы над бильярдом я обнаружил, что костюм его был из темно-синего габардина и потому черная траурная повязка почти не выделялась на правом рукаве.
– Для меня было честью, мсье, встретиться с вами.
– И для меня, мсье, также, – пробормотал я.
– Но это не просто façon de parler [162]162
Пустые слова (франц.).
[Закрыть]. Действительно, большой честью. – (Чем же это расхвастался дед, рассказывая испанцам обо мне?) – Сейчас, прощаясь с вами, я уже не успею вам объяснить, почему я сам… – Его янтарные глаза заблестели от вспыхнувшей в них гневной скорби или от скорбного гнева. – Я только хочу сказать, что Монтес Рубио, приверженец правого социалиста профессора Негрина, и я, баскский католик, всей душой преданы республике и убеждены, что обязаны сражаться за общее дело вместе с коммунистами против смертельных врагов нашей молодой республики. Malgré certaines difficultés [163]163
Несмотря на некоторые трудности (франц.).
[Закрыть]. – Неужели он принимает меня за одного из руководителей компартии? – Я знаю о вас не очень много, но достаточно, чтобы восхищаться вашим мужеством. И хотя вы атеист, мсье, позвольте мне, прощаясь с вами, сказать: господь, благослови вас! No pasarán! Au revoir! [164]164
Прощайте (франц.).
[Закрыть]
Он быстро отвернулся, и я увидел, как оба испанца – субтильные по сравнению с дедом, вошли вслед за ним в кабину, услышал гуденье спускающегося лифта. А потом я услышал какие-то другие звуки. Легкие шаги – видимо, надо мной.
Я вышел на галерею, на «оборонительную площадку», окаймленную зубцами, и увидел, что юная Итурра-и-Аску недвижно стоит меж двух зубцов спиной ко мне. По всей вероятности, она стояла в этой позе уже долго.
Зубцы, раздвоенные, точно ласточкины хвосты, смахивали на башенки высотой более четырех метров. Почти все они хорошо сохранились, и только от бывшего хода по крепостной стене, обегавшего башню, остались жалкие следы. С тех пор как я в последний раз был в Луциенбурге – вскоре после побега из Вены, – над кабинетом сделали новую надстройку из светлого кирпича размером не больше садового домика, с откидной, в настоящее время запертой дверью, к которой вертикально поднималась похожая на пожарную лестница, и с окном-фонарем, сквозь него на зубцы падал рассеянный зеленоватый свет. В эту минуту в окне на мгновение мелькнула тень человека и из надстройки до меня донеслись легкие шаги одинокого перипатетика.
Неужели Куят держал кого-то в плену в этой «воздушной темнице»? От деда я всего мог ожидать – особенно под воздействием трех таблеток эфедрина. Дул фён, ночное небо приняло фиолетовый оттенок, легкие облака разлетелись, звезды засияли на удивление огромные, точно надутые шары. Испанка стояла у решетчатого парапета, протянутого от одного зубца до другого, его заказал уже Куят (опасаясь за внуков). В свете, падающем из окон кабинета, ее изящный, резко очерченный профиль четко выделялся на фоне неба. Опершись о перила, я кивнул на неправдоподобно близкую, черно-фиолетовую вершину:
– Voilà le Bévérin [165]165
Это Беверин (франц.).
[Закрыть].
Она не шевельнулась. Голос у нее был низкий, как у Ксаны, но хрипловатый и все же мелодичный, типично иберийский альт.
– Quand partez-vouz en avion? [166]166
Когда вы летите? (франц.)
[Закрыть]
– Я? Когда я лечу? – (Черт побери, что же это насочинил обо мне своим гостям дед?) – Я был… да, много лет назад я был летчиком… во время войны…
– И теперь опять война. И вы опять полетите. На этот раз в Испанию. Чтобы помочь нашим.
(Черт побери, что это дед им…) Я собрал все свои познания во французском и начал:
– Madam…
– Mademoiselle, – прервала она меня, стоя неподвижно, точно страж на башне, обнаруживший в долине первые признаки врага. – Аданито – мой брат.
– Ах, извините, я ошибся.
Из окна-фонаря исчезла тень, и сверху послышался стук. Но эта женщина, эта девушка Итурра-и-Аску не шелохнулась. Только сейчас я разглядел, как похожа она на юного баскского бога: лишь чуточку длиннее нос и не волнистые, а черно-гладкие, стриженные под мальчика волосы. Пытаясь загладить свою ошибку, я легко, словно говорил о чем-то давно прошедшем, сказал:
– Однажды я путешествовал с дамой и выдавал себя за ее сводного брата… кельнерше-итальянке. Хотя вовсе не был сводным братом той дамы.
– А кем же?
– Кем?.. Ее мужем, – сказал я запинаясь. – Дело давнее, – солгал я, – Во всяком случае, кельнерша, не задумываясь, посчитала нас братом и сестрой. Так легко человек обманывается.
– Но Адан действительномой брат.
– Разумеется, сеньорита. Naturellement [167]167
Разумеется (франц.).
[Закрыть].
– Нет! Вовсе теперь не разумеется.
– Простите?
И она хрипловато-приглушенным голосом воскликнула:
– Теперь-вовсе-не-разумеется-что-у-тебя-есть-брат!
Я едва догадывался, что она имеет в виду, и не знал, как ей отвечать. Глаза сеньориты Итурра-и-Аску, когда она взглянула на меня, блеснули необычно ярко. В рассеянном свете, пробивающемся мимо силуэта запертого дедом в «каземат» графа Монте-Кристо, я разглядел, что они у нее янтарные, как у Адана. Редкий цвет зрачка и – черт-те что! – мой цвет! Легкое дуновение, да, именно дуновение фёна донесло до нас сладковато-чувственный аромат цветущей липы. И опять раздалось тихое постукивание. Несравненная Итурра-и-Аску, имени которой я не знал, казалось, и не слышит его вовсе. Ее руки, приподняв мантилью, протянулись ко мне. Что она делает? Снимает с себя цепь с распятием и, преодолев мгновенное замешательство, опускает в мой нагрудный карман. Что это выкрикнула она, нисколько не пытаясь приглушить свой низкий мелодичный голос?
– En reconnaissance! [168]168
В знак признательности (франц.).
[Закрыть]В благодарность! И поклонитесь за меня земле Испании.
В этот миг для меня не существовало ни вопросов, ни ответов. После короткого, на сей раз точно бы судорожного замешательства она прильнула ко мне маленькой упругой грудью – бирюзовая серьга сверкнула, точно летящий мне в глаза светляк – и поцеловала меня, с фанатичным пылом безумицы, пылом, который сообщился и мне. В этот миг не существовало ли ответов, ни вопросов.
– Notre terre brûlée – et sanglante! – гортанные звуки, вырвавшись у восхитительной, хотя и безумной, сеньориты Итурра-и-Аску, словно влились в мою гортань: наша сожженная, залитая кровью земля.
Когда загудел, поднимаясь на тридцатиметровую высоту, лифт, она при свете лампы над бильярдом с детской поспешностью начала приводить в порядок грим на лице, причем явно перестаралась. На меня она даже не смотрела. В комнату из небольшой прихожей, где рядом с лифтом виднелась кухонная ниша, вошел Куят. У бильярда стояла девушка-иберийка в черном, на голове – мантилья, лицо-маска, густо покрытое желтоватой пудрой, рот – ярко-красная прорезь. Сама сдержанность, она едва кивнула в мою сторону и застучала каблучками мимо хозяина дома, предложившего мне, уходя, еще глоток коньяка.
Я примостился на ручке кресла, попивая испанский коньяк, и ждал деда. Но он не торопился. Я встал, принялся изучать пожелтевшие фото, развешанные на стенах: бурильные вышки в венесуэльской глуши, каучуковые плантации на Амазонке, девственные леса, свайные хижины Белем-о-Пара, домишки мавзолейного типа в Манаусе, и на каждом можно было увидеть юного колосса Генрика Куята, то на приземистой лошади или в каноэ посреди безбрежно-широкой реки, то в кругу индейцев. По были снимки, на которых далеко не сразу можно было разглядеть «германо-бразильского первопроходца»: он так органично вписывался в тропический пейзаж, что приходилось его отыскивать, как на загадочной картинке.
И странноватая гравюра оказалась тоже загадочной картинкой. Череп непомерных размеров, скалящий зубы в ухмылке; но стоило подойти к ней на расстояние в метр, и обман рассеивался. Никакой не череп, а семь обнаженных пышных дам, прикованных друг к другу в древней темнице, сваленных друг на друга, сплетенных в тесных объятиях друг с другом, – сию минуту похищенные сабинянки. (Не столько из-за приступов головокружения, сколько из-за этой шутки начала нашего века бабушка бойкотировала кабинет в башне.)
Я ждал деда, сгорая от желания задать ему тысячу вопросов, ждал, но он не торопился, и я вновь услышал легкие шаги, приглушенный стук молотка надо мной, а из далекой глубины стук захлопнувшейся дверцы.
Внезапно надо мной включили приемник. Музыка, поначалу ревущая, хрипящая, тут же зазвучала чище, на уменьшенной громкости – Оффенбах, баркарола из «Сказок Гофмана».
Ночь любви! К тебе пою.
Ты насытишь страсть мою, —
пел тенор. Вот причудливая игра случая, подумал я. Четверть часа назад эта музыка вполне соответствовала бы самой короткой любовной сцене, в которой я когда-либо принимал участие, сцене, словно вырванной из драмы, какую полностью мне знать не дано.
Песнь гондольера оборвалась так же внезапно, как и началась; и вновь – тихое постукивание. (Граф Монте-Кристо дедушки Куята, кажется, был радиолюбителем.) Наконец-то я опять услышал гуденье поднимавшегося лифта, я слышал его, слышал так долго, словно лифт поднимался не с первого этажа, а с восьмидесятиметровой глубины, с погрузочной платформы, с бетонного цоколя, встроенного в ущелье. Время у меня было; я вытащил из кармана цепочку с золотым распятием. На оборотной стороне выгравировано:
М. И.-и-А.
С.-Себ. 1929
По всей вероятности, девочка М. Итурра-и-Аску из Сан-Себастьяна получила цепочку в подарок к первому причастию, а значит, сейчас ей еще не было двадцати.
Из кухонной ниши протиснулся дед, отстегнул фонарик от чесучового пиджака, поглядел на меня, вставившего для изучения инициалов под правую бровь монокль, с недоверчивой усмешкой. Включив фонарик, направил луч мне в лицо. Сухой смешок прозвучал укоризненно:
– Эй, приятель, Требла, мальчик мой, да ты чистый Казанова-с-моноклем-в-смокинге.
Я машинально убрал цепочку и монокль, но смокинг я убрать не мог.
– Что это за обычай такой вы завели в Луциенбурге?
– Какой такой, Казанова из Казанов?
– А светить мне карманным фонариком в лицо да иронизировать над моим моноклем.
Он выключил фонарик.
– Кто же еще так поступил? Пфифф? Который пожаловал тебе после февраля тридцать четвертого звание почетного пролетария? Ну, онничего дурного не имел в виду.
– Знаю. Но ты, дед, ты… уж такое у меня ощущение… имеешь что-то дурное в виду.
– Вот что я скажу тебе… Бразильскую? – Он плюхнулся в кресло, вытащил с полки под курительным столиком черноватый ящик с сигарами. – Голландскую? Это для больных-сердечников.
– Нет, благодарю.
Прежде чем обратить внимание на третью зажженную мною спичку, дед маленьким ножиком, висящим на его часовой цепочке, отрезал кончик удлиненной темно-желтой сигары, понюхал ее, покрутил сигару между губами.
– Вот что я скажу тебе… Я и сам не признавал моногамии. Но мой принцип – жениться только одинраз. Американцы помешались на разводах, по это не для пас. Зато изредка флирт à discrétion [169]169
Сколько заблагорассудится (франц.).
[Закрыть]. A dis-crétion. Однако чтобы твоя старуха не страдала. К тому же я никогда не пожирал детей. Молоденьких девочек до двадцати лучше не трогать…
– Бога ради извини, что я тебя прерываю, дед. Я хотел бы обсудить важную, мучительную для меня…
– Секунду, сын мой! Не так быстро. – Он выпустил дым, поднес горящий кончик сигары к своему утиному носу, устало, хотя и с явным наслаждением, понюхал, а потом сбросил попел в одну из пепельниц, которые на шарнирах выдвигались из столешницы курительного столика. – Правда, мой кардиограмматик из Кура уверяет, будто мне не следует курить даже эти сигары-для-сердечников, но… «нет смысла в пресной жизни»… Послушай, вот что я хотел сказать. Вот что. При твоем бракосочетании с фрейлейн студенткой-филологом Роксаной Джакса можно было держать пари – десять против девяноста, – что ваш брак продлится в лучшем случае одингод. А между тем Ксана прожила уже восемь лет со своим столь же очаровательным, сколь и прожженным Казановой. И у наблюдателя, сидящего в третьем ярусе – а наблюдать чужой брак с более близкого расстояния неприлично, – не возникает чувства, что Ксане живется скверно. По-моему, Требла, это твоя заслуга. Ты ведь знаешь, ты знаешь, что не только мой кастелян, шофер и тайный курьер в одном лице, не только Пфифф, ценит тебя, по и я… – Клубы дыма. – Верно-верно. – Клубы дыма. – И все же в вашей идиллии имеется свое «но». – Клубы дыма. – У вас нет детей.