Текст книги "Охота на сурков"
Автор книги: Ульрих Бехер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 48 страниц)
Моя К. отправилась в C.-Мориц на упоительное tête-à-tête [78]78
Здесь:свидание (франц.).
[Закрыть]. МЕСТЬ ЗА КОРВИЛЬЮ! – вот, видимо, ее лозунг. Откуда мне знать, что произошло в Американском баре у Пьяцагалли в атмосфере той всеобщей возбужденности, что усугублялась дурной погодой, когда мы с адвокатом укатили в Сильс? Быть, может, красавец солдат Ленц Цбраджен, Солдат-Друг, которого поманила Полари, похотливо похохатывая, уселся подле Ксаны. Быть может, Пола разыграла развлечения ради роль сводни. У Ленца изумительный чеканный профиль, да, безо всякого изъяна, нет… Но вот молодая женщина сняла плащ и подняла руки, чтобы положить на мои плечи, она хочет мне что-то сказать, но я отскакиваю назад, и мой негодующий голос заполняет наши крошечные комнаты.
– Моя К., моя К., моя К., хоть я настоятельно не советовал ей ехать, просто-напросто сбегает от меня в эту собачью погоду на какое-то свидание пли кто его знает куда, только-только после болезни, а ведь всего две недели назад она лежала с воспалением легких…
– Альберт… мадам Фауш…
– Чихать я хотел на твою мадам Фауш. Я зол как тысяча чертей! Показать, как я зол? Во-о-от!.. – Подкинутая правой ногой опанка взлетает высоко в воздух и исчезает за балконом. – Я тут с ума схожу из-за сбежавшей мадам! Жду целую вечность! Убиваюсь из-за нее! Целую вечность! И вот наконец она является мокрая до нитки, с эдаким безумным… сомнамбулическим… сомнамбулически-влюбленным лицом!
Ксана идет в наш спальный закуток, садится на стул. Рука ее прикрывает опущенное лицо. Она что, плачет? Но, приглядевшись, я обнаруживаю: она улыбается. Озябше-измокшая, она улыбается, переполненная новым для нее чувством довольства. Меня как по сердцу полоснуло.
– А я уже испугался, что моя К. сбежала, что скучно ей стало в изгнании со своим Дырявоголовым. Почему же ты не сбежала? Гоп-ля, в-о-от так… – И вторая опанка летит через перила. – …Не сбежала «Домой – в рейх»! Домой – к своему пенсионеру-циркачу…
Она поднимается, еще улыбаясь, и прикрывает тихо, но решительно дверь. А я остаюсь, этакий Отелло в носках.
Одевшись, я вышел на боковую террасу, спустился по довольно крутой и длинной лестнице, ведущей в подвал в прачечную. Там, где в солнечные дни мадам Фауш развешивает белье, я нашел одну опанку: одну. Совершенно подавленный, я прекратил поиски. Но, вернувшись в «кабинет», я перегнулся через ограду балкона и разглядел вторую. Она попала на балкой супругов Фауш. Из шпагата и разогнутой скрепки я соорудил удочку. После долгих усилий, испытывая собственное терпенье, я наконец выудил опанку; постучал в дверь и тотчас услышал:
– Войдите!
Ксана сидела на краю кровати в своей премерзкой рясе, но тут же поднялась без лишних слов и обняла меня, прижалась круглой щекой к моей скуле нежно, но твердо, и ее волосы, теперь расчесанные, хоть и прямые от влаги, висевшие прядками, придавали ей совсем юный вид, вид иллирийской Золушки; и я отправился купить что-нибудь недорогое на ужин; пока Ксана готовила его, а я подстраховывал (в действительности я готовил, а Ксана делала вид, что страхует), я сказал:
– Хвар. В древней Иллирии. Как ты думаешь, когда был заселен этот остров?
– Думаю, лет так тысяч шесть назад. Тебе не приходилось бывать в пещерах Покриваника и Грабака?
– Нет.
– Там нашли разрисованные черепки. Кажется, самое древнее графическое изображение корабля… в Европе. В Китае, возможно, есть и более древнее.
– Черт побери. А почему же, – вопрос-ловушка, – шесть тысяч лет назад люди поселились на этом острове?
– Ду-у-умаю, – протянула она, – они искали убежища, чтобы укрыться от людей, оставшихся на материке.
– Чтобы укрыться от людей, оставшихся на материке. Ну да, это было в каменном веке. Кстати, я сегодня написал Гюль-Бабе. На бланке со штампом адвоката Гауденца де Коланы, который я сумел раздобыть. И даже автограф де Коланы стоит под моим текстом.
– Для чего такие фокусы? – Но в ту же секунду Ксана поняла. – Из-за нацистской цензуры.
– Ну, конечно же, под именем де Коланы я весьма и весьма прозрачно дал понять твоим родителям, что им следует уже сейчасехать на Хвар, к Душану Мличу. Сейчас. А не через две недели.
– Сейчас? В середине, а не в конце июня? Но это же не соответствует намеченной ими программе.
– Программапрограммацирковаяпрограмма…
– Ну, пожалуйста, не волнуйся. И не швыряй больше опанки с балкона. Под таким дождем операция «Поиск» не слишком большое удовольствие…
– Дождьдождь, я не волнуюсь и планирую операцию не «Поиск», а совсем иную. Как сказано: операцию «Джакса».
Несмотря на смесь славяно-германо-романских черт, благодаря которым любители-морфологи при случае определяли Джаксу как помесь Гарибальди с Бисмарком, в облике этого невысокого человека было что-то ветхозаветное; казалось, он принадлежит к куда более древнему народу, чем, скажем, евреи. Раздвоенный подбородок Джаксы свидетельствовал о неиссякаемой энергии, а едва ли не шаровидная форма носа и кустистые брови придавали ему неуловимое сходство с первобытным человеком, в нем было что-то налеоантроиоидное (а в переводе на язык мифологии: кентаврообразное), что он и сам прекрасно сознавал и но поводу чего однажды заметил: «После моей кончины прошу снабдить мой череп эмалированной табличкой – «ДЖАКСА»; не хочу, чтобы спустя тридцать лет меня откопали как неандертальца номер два».
Десятки раз я заходил в его уборную в различных городах Европы, то в цирке, то в варьете… Джакса, как правило, являлся за час до начала своего номера, чтобы «ротмистр» Магруч, в остальное время радевший о безупречной форме другого Джаксы – липицанского жеребца, сумел без спеха сделать ему массаж, а сам Джакса мог бы сосредоточиться. В эти минуты он любил общество членов своей семьи или своего импресарио, одного из друзей по цирку или репортера, заглянувшего с просьбой об интервью. Когда я впервые посетил Джаксу в венском цирке Ренца, неподалеку от венского драматического театра «Карлстеатр», ему было около пятидесяти пяти, и моя старая приятельница Пола Полари, которая, собственно, и ввела меня в святилище, доверительно шепнула мне, что сразу же послевыступления, обычно длящегося тридцать пять – сорок минут, Джакса никого, кроме Магруча и костюмера, не хочет видеть, даже Эльзабе или Ксану; он испытывал потребность без свидетелей преодолеть усталость, равно как и боли в спиле, вспыхивающие часто, а с возрастом едва ли не после каждого выхода. У Джаксы, как и у меня, было свое «слабое место» – тяжелая травма, полученная им в армии, еще на рубеже нового века, когда жеребец лягнул его в позвоночник – нокаут, полученный от коня, решил окончательно вопрос перевода Джаксы в резерв. Когда я входил в уборную и Джакса, сидя перед зеркалом, до пояса обнаженный, накинув на плечи махровое полотенце, тщательно покрывал фиолетовой краской нос, смахивающий на половинку граната, и приклеивал ярко-оранжевые, неестественно громадные усы, торчащие двумя лисьими хвостами, а на соседнем стуле висел наготове мундир Полковода Полковина, или Полковода де Марш-Марша, то меня при этом вновь и вновь повергали в изумление не выправка и мускулатура стареющего артиста, а белокурая с проседью растительность на его теле. Грудь, руки, лопатки густо покрывала поросль цвета осенних листьев: золотистая, сквозь которую голубела разбросанная повсюду, и даже на спине, исполненная шрифтами различной величины и рисунка, несмываемая татуировка: АИДА.
Джакса постоянно навещал свой родной остров, где его друг детства Душан Млич открыл опрятный, без единого клопика отель. С ранней юности Косто (Константина) при взгляде на соседний остров Амфорен занимал вопрос: с каких же древних-предревних пор людей обуревает жажда перемены мест. Когда он, уже став знаменитостью, в 1910 году совершал короткое свадебное путешествие и приехал со своей молодой женой на Хвар – именно здесь всегда были самые теплые январские ночи, какие знает человечество, и «розы там не отцвели», – Эльзабе обнаружила меты его бывшей страсти, ныне давно прошедшей: имя Аида. Но Эльзабе это ничуть не встревожило. (Ее почти никогда ничего не тревожит.)
Вскоре после Хвара, в Будапеште, где Джакса выступал в цирке Фавёроши-Надя, Эльзабе поняла, что она в интересном положении (как тогда говорили). Врач, практиковавший в Офене близ Лукачбада, подтвердил это письменно. И они с мужем отправились на холм к могиле мусульманского святого, шейха Гюль-Бабы, что в переводе означает «Отец Роз». Лучшего места для погребения «правоверного в земле неверных» найти было трудно. Отсюда в этот сверкающий мартовский день как на ладони был виден рассеченный надвое широкой рекой город. У гроба Гюль-Бабы преклонил колена бродячий дервиш. И Эльзабе, всегда безудержно сыпавшая ласкательными именами, в этот счастливо-колдовской миг назвала из безотчетной благодарности (однонерожденное дитя она уже потеряла) именем Гюль-Бабы своего супруга.
Когда великий Джакса жил на Хваре, островитяне не слишком-то с ним носились: наш земляк хочет у нас отдохнуть. Но в июле 1936 года из Венеции на остров приехал один из величайших артистов, Паоло Фрателлини, которого я впервые увидел во время нашего с Ксаной венчания в реформистской церкви, на Доротеергассе, в обычной одежде; наголо обритый, он поражал тонкими чертами лица (его брат Альберт был еще красивее) и изяществом мефистофельских бровей. Одновременно по пути в Дубровник на Хваре остановилась, желая приветствовать Джаксу и почтить его исполнением ночной серенады, цыганская капелла лилипутов из Загреба под управлением Хусейндиновича. Сидя в лоджии отеля «Город Сплит», Джакса приготовился слушать концерт в свою честь бок о бок с Паоло, а на берегу собиралась толпа, увидевшая, что лилипуты вынимают инструменты: четвертушечные скрипки, крошечные, как скрипка Грока [79]79
Грок – псевдоним Адриена Веттаха (1880–1959), швейцарского клоуна-музыканта, пользовавшегося мировой известностью.
[Закрыть], которой он «выпиликал» себе мировую славу, виолончель размером с альт, детский ксилофон. Меня всегда глубоко изумляло фортиссимо, какое удавалось извлекать лилипутам из своих инструментов.
Под вечер следующего дня Джакса, Млич, лилипуты и я предприняли небольшую прогулку на яхте. Паоло с нами не поехал: известный библиофил, он пытался раздобыть инкунабулу хорватского гуманиста Ганнибала Лучича. Эльзабе и Ксана, дамы с очень тонкой и светлой кожей, остались в тени могучей пинии. Джакса украсил себя вишнево-красным гер-цеговинским беретом, несвойственная ему экстравагантность – остаточное явление его островного детства. Яхта отошла от Пальмицана и на всех парусах устремилась к Йеролиму, где на берегу паслось большое стадо овец. Джакса поднял на руки протестующего Хусейндиновича, первую скрипку цыганской капеллы, и спрыгнул на берег. В оливковую рощу с ручейком снесли две корзины закусок: маринованные стручки, жареных цыплят, печеную каракатицу, овечий сыр и халву, батарею бутылок белого вина поставили в холодный источник, присоединив к ним водку «влаховач» и «марушка». По хорватскому обычаю Душан провозгласил Гюль-Бабу и меня stoloravnatelj («гофмейстерами»), а лилипута – первую скрипку vunbatzitelj («вышибалой»).
– Позволь, милый Треблиан, – так порой называл меня Джакса, – взять тебя bras dessus, bras dessous [80]80
Под руку (франц.).
[Закрыть], – он редко брал кого-нибудь под руку, – и покинем-ка на четверть часика наш цирк.
Я почувствовал беспокойство. Я знал, что Джакса знает: с февраля тридцать четвертого года мой паспорт конфискован органами безопасности христианнейшего «корпоративного» государства. Вот он, видимо, и собирался спросить меня, каким манером удалось мне провести венскую полицию и не с фальшивыми ли документами въехал я в Югославию. Но вместо этого он кивнул в сторону Хвара, видневшегося сквозь корявые стволы олив, городская стена которого в сиянии предвечернего солнца казалась облитой золотом.
– Взгляни-ка, милый мой, верящий в прогресс Требла. За триста пятьдесят лет до-о-о рождества Христова – это был полис. Свободный город-государство. Превосходно функционирующая островная демократия. Архонты и писатели. Законодательные органы. Правомочное народное собрание. Политически независимое государство. Свободное. Отправляло своих представителей на Олимпийские игры. Триста пятьдесят лет до н. э., а нынче? Так называемые Олимпийские игры в столице третьего рейха. Более четырех тысяч участников со всех концов света, самое большое число спортсменов, когда-либо собиравшихся на Игры с тех пор, как барон Кубертэн оживил античную традицию. Весь мир низкопоклонничает – на этот раз только в спорте – перед мелким филистером, который не только Ницше, но даже Карла Мая превратно понял. Этот Гитлер-Гюттлер-Шикльгрубер.
Не очень-то понимая, куда клонит Джакса, я не сразу нашелся, что ответить. Но он неожиданно спросил:
– Ты хочешь вернуться в Вену?
– Разумеется.
– А не лучше ли, чтобы вы с Ксаной остались здесь? Ты ведь знаешь, как тяжела будет для Эльзабе разлука с Ксаной, но… Я не вмешиваюсь, конечно, в твои дела, но… тебя то интернируют, то выпустят, то упекут в каторжную тюрьму, то опять выпустят, а то еще куда-нибудь упекут. Не пострадает ли… не говоря уже о вашем браке… твой поэтический дар, признайся? Тебе же известно, что я имею честь считать тебя писателем.
– Благодарю тебя, Гюль-Баба, но я долженвернуться.
– Должен. А если Шикльгрубер будет короноваться в соборе святого Стефана и станет германским кайзером – нынче всевозможно, – что ты станешь тогда делать? Ты, который метил лично в него своей « Сказкой о разбойнике, ставшем полицейским»? Который переправил в Германию листовки с песнями о его злодеяниях, подписав их своим полным именем?..
– Если он вернется в Вену… будет он короноваться или нет… мне придется уехать.
– Ладно.Но гляди, не окажись в каталажке у черных, когда придут коричневые.
– Постараюсь, Гюль-Баба.
– Гюль-Баба советует тебе ехать к деду, – сказал Джакса. – Тот ценит тебя очень и очень высоко.
Генрик Куят, владелец Луциенской мельницы в низменной части Швейцарии, который самому Джаксе не раз помогал выбраться из беды, с удовольствием выступит в роли нашего спасителя. У него обширные связи: даже в верхах германского вермахта. Если мы, к примеру, захотели бы эмигрировать в Латинскую Америку. Кстати, в Швейцарию с фальшивым паспортом въезжать не рекомендуется. Власти Швейцарской Конфедерации в этих делах не признают юмора.
– Так-то, мой Треблиан, а теперь позабудь на минуту свои горести и взгляни.
Шагая сквозь редкую рощицу олив и ясеней, мы срезали угол островка. Вдали, на мраморной гальке перед белоснежной скалой, почти не выделяясь на ее фоне, как вкопанная стояла белая лошадь. Она словно застыла и на расстоянии сотни шагов казалась наскальным рисунком: древнейшим в мире изображением лошади.
Мы шли к скале, и под ногами у нас хрустела галька, здесь Джакса остановился и позвал своим неподражаемым, фаготным голосом, хриплым на низким нотах, гнусавым на высоких, точно подал команду – отрывистая или протяжная, она звучала под куполами европейских и не только европейских цирков:
– Аргон!
Лошадь, едва различимая на фоне скалы, силуэт, высеченный на камне рукой доисторического художника, не шелохнулась.
– Ар-гон! – позвал Джакса, но уже резковатым голосом Полковода Полковина.
Лошадь едва заметно приподняла голову. Уже в двадцати шагах от нее я счел, что предо мной необычайно благородный, по всем статьям чистокровный, еще молодой конь, невзнузданный, пожалуй едва объезженный белый жеребец. Не умчит ли он в следующую секунду галопом, выбивая копытами искры из гальки?
– Аргон? – спросил я, поглупевший от dolce farniente [81]81
Сладкое безделье (итал.).
[Закрыть]жаркого вечера. – Так ты его знаешь?
Джакса не сразу ответил. Но когда мы, соблюдая известную осторожность, причем я невольно подражал Джаксе, приблизились к лошади, мне стало ясно: мой правый, слабовидящий глаз здорово меня подвел. Ухоженная старая коняга, которую возраст не в состоянии был лишить благородства, старый конь, исполненный жутковатой красоты.
– Мне ли не знать моего Аргона. Джакса Пятый, – представил его Гюль-Баба. – Липицанский жеребец на пенсии. Пенсионер Номер Шесть три года назад сломал себе, как ты, верно, помнишь, здесь, на Хваре, ногу, пришлось его умертвить. А это Помер Пять, мой липицанец времен инфляции. Перед выходом он иной раз чуть нервничал. Я, впрочем, тоже, когда вспоминал, что мой гонора]) за вечернее представление утром наполовину обесценится. Обитает ныне здесь, на Йеролиме, вместе с овцами. Душан ежедневно посылает справиться о нем… Аргон, – шепнул Джакса старой коняге. Точно выйдя из оцепенения, тот поднял невзнузданную голову и шевельнул ушами. Джакса ласково потрепал его. – Да-да-да-мой-милый-не-на-до-нервничать-нет-не-надо-нервничать-нет-нет-нет.
От ноздри древнего липицанца тянулись узловатые вены к глазу. Гладящую руку почтили слабым-слабым пофыркиванием. А глаз был недвижный, мертвенный, затянутый молочной пеленой, радужные переливы угасающего адриатического дня отражались в нем, как в матовом стекле. Глаз был слеп.
Джакса проверил второй глаз.
– Левым он еще видит.
Ощупал утолщенные колени передних ног, что-то бормотнул себе под нос, обеими руками взял благородную морду лошади, и та вскинула ее пугливым и неловким движением, но разрешила Джаксе осторожно, под шепот и уговоры раздвинуть челюсти. То, что Джакса там увидел, заставило его седые кустистые брови дрогнуть. Он легко наклонился, сполоснул в луже морской воды руки, вытер их свежим носовым платком и сказал деловито, без следа разочарования или сентиментальности, скорее даже сухо:
– Мой старый партнер, Аргон, не узнает меня. Andiamo [82]82
Пошли (итал.).
[Закрыть].
Мы возвращались, снова галька хрустела у нас под ногами.
– Ты ведь тоже был искушен в работе с лошадьми, Треблиан. Собака узнает хозяина и после долгих лет разлуки – вспомни-ка пса Одиссея. Когда Хитроумный, э-э, муж, искушенный и бедах, возвратился наконец в Итаку, переодетый нищим, кто узнал его? Собака. Конь наверняка на это не способен.
Одолев небольшую дюну, на которой агавы раскинули свои мечеподобные листья, мы увидели, что вокруг нашего лагеря толпились любопытные овцы, а еще раз оглянувшись, увидели, как дряхлый липицанец удаляется на негнущихся ногах по серповидно изогнутому берегу.
– Поистине гордый красавец Аргон. Он был, без преувеличения, необычайно красив. Первый жеребец, которого я купил в Пибере близ Граца, после того как в восемнадцатом прикрыли императорско-королевский конный завод в Липице. Прямой потомок знаменитого жеребца Конверсано. Аристократ без единого признака вырождения.
Я подмигнул:
– Что ты на менясмотришь? Если бы мой дед по отцовской линии не женился на словацкой крестьянке, статной великанше, я, может быть, уродился бы таким же малышом, как Хусейндинович.
– Ха-а-а-ха, – выдохнул Джакса (это не был смех). – Аристократ и акробат. Черт возьми, когда вспомню, как Аргон справлялся с полупрыжком на месте, с passo е salto [83]83
Опорный прыжок (итал.).
[Закрыть]. А какой полный прыжок! Я летел, как на Пегасе…
Аргон остановился. Поднял голову, медленно повернул ее, застыл в этой позе, словно глядел единственным зрячим глазом в нашу сторону. Не отрывая от нас взгляда, он внезапно издал дрожащее, почти слившееся с едва различимым шумом прибоя ржание.
– Черт побери, – тихо проговорил Джакса. – Точно из иного мира донеслось.
– Слушай-ка. – Я непроизвольно тронул Джаксу за плечо. – Может, он все-таки вспомнил тебя?..
– Вряд ли. Хотя вид у него такой, будто он понимает, что цирку пришел конец. Согласись, в эпоху радио и кино цирк кажется чем-то архаичным. После курса дрессировки, каковой ныне проводит Гитлер-Гюттлер…
– Шикльгрубер…
– …вполне может случиться, хоть шанс и не велик, что дрессировка вовсе выйдет из моды. На ближайшие сто-летия. Цирк может захиреть. Смотри-ка, на протяжении более шести тысяч лет лошадь служила человеку. Шесть тысяч лет назад люди изобрели колесо, создав колесо, изобрели телегу, а для нее приручили лошадь. Не говоря уже о куда более древних кентаврах, к которым ведь и я сам принадлежу. – Впервые за нынешний день Джакса отрывисто хохотнул. – Впервые о лошадях еще задолго до Троянской войны написал некий хетт. À propos [84]84
Кстати (франц.).
[Закрыть], о Троянской войне, – Агамемнон и К° в сражении под Троей не верхами выезжали, а сидя в колесницах. Мощные кавалерийские атаки ввели куда позднее, а существование дохристианских монархий, знаешь ли, вообще не мыслимо без коня. Позже наименование тех, кто восседал на конях – «рыцари», – перешло на целую эпоху. Эпоха рыцарства. Нет другого создания, столь тесно связанного с судьбами человечества. А судьбой человека до недавнего времени чаще всего была?.. Ну, что? Война.Не будь лошадь от природы глупа, она не сдружилась бы так с человеком. Что хорошего может получиться от дружбы с этим канальей? Законным будет вопрос, почему же я, такой отпетый пессимист – мизантроп, пожалуй, слишком сильно сказано, – так долго до колик смешил этих каналий? Не в последнюю очередь ради презренного металла. Знаешь, голод нанес мне в детстве неизгладимую травму. Когда град побивал виноградники отца, ему трудно было помочь в беде и он дорого бы заплатил за добрый совет. Вот его сын и решил смешить людей, да за дорогую плату…
Редко бывал Гюль-Баба столь разговорчив со мной, как в этот час. Аргон, неотрывно глядевший назад, словно очнулся и поплелся, деревянно переставляя ноги и склонив голову, к острию серповидно изогнутого берега.
– Шесть тысяч лет спустя в судьбе лошади наступает поворот. Ей приходит конец. Первый признак тому: этот сверхчеловек из сверхчеловеков, этот Гитлер-Гюттлер…
– Шикльгрубер…
– …при всем своем фатальном пристрастии к героической позе и фальшивой романтике ни разу не сел в седло. Нельзя же ему свалиться с лошади, исчез бы тотчас бесследно окружающий его ореол покорителя мира. Представь себе: Наполеон без лошади. После шести тысяч лет онасвое отслужила. Отмучилась. Смотри, вон она трусит, мирно куда-то трусит…
Отойдя уже довольно далеко, Аргон кое-как перепрыгнул, скорее даже переполз через стену агав и двинулся к хижине, окруженной тутовыми деревьями.
– Иди-ите назад! – донесся крик Душана, ответ Джаксы гремит оглушающе. А мне он коротко шепнул:
– Пошли.
И посмотрел на небо, я проследил за его взглядом, и внезапно мы увидели – тонкий-тонкий серпик юного месяца повис на ветвях сосны; до сих пор вечерняя мгла скрывала его.
– Ave luna – юная луна, приветствую тебя!
По боснийскому обычаю Джакса послал серпику воздушный поцелуй, вполне галантный жест.
– Подумать только, луна у нас – мужского рода, вот уж поистине самое большое недоразумение в германской мифологии. Гляди-ка, разве тут над нами не маленькая и нежная богиня – Луна, а там, на горизонте, разве не господин Гелиос мчит на семерке багряных коней…
Гюль-Баба закурил трубку и ткнул ею в сторону острова Вис, во мгле, объединившей небо и море, я увиделколесницу, влекомую шестеркой или семеркой лошадей. Казалось, колесница медленно удаляетсяв облаке розоватой пыли. Я увидел и Аргона – в относительной дали, среди тутовых деревьев, – розовато-багряный годовалый жеребенок, изготовившийся к прыжку, чтобы умчаться галопом, выбивая копытами искры из гальки.Сгорая от желания узнать, не стал ли мой спутник также жертвой оптического обмана, я взглянул на Джаксу и обнаружил, что багряный цвет его берета слился с багрянцем солнечного захода.
– Теперь Аргон похож на мустанга, – сказал Джакса. – Не находишь?
Стрекот цикад и тут же другой стрекот: с восточной стороны Йеронима застрекотали на неправдоподобно высоких нотах скрипки.
– Хусейндинович. Или пифагорова музыка сфер, а? Чуть-чуть философии и математики, теорема Пифагора и музыка, астрономия, и лирика, и мирное состязание, и игровое представление, игра… и смерть.
– Извини?
– Олимпиада у Шикльгрубера – ну и ну! Взбесившаяся мелкобуржуазная душонка, а туда же – подражает великим грекам. Орфей Фракийский играл на своей лире перед диким зверьем и в конце концов даже получил разрешение сыграть в царстве мертвых – а все любовь! Кроме шуток, это же что-нибудь да значит! Тебе, конечно, известно, что первые Олимпийские игры были орфическим культом мертвых. Наиболее изысканная форма варь-е-те. На Олимпийских играх музицировали, философствовали, дискутировали, декламировали, занимались математикой, жонглировали, метали диск или бегали… в честь милых сердцу теней…
Он внезапно пошел прочь, оставив меня на заросшем агавами холме. Легко лилась речь (словно у опытного лектора) этого обычно столь молчаливого человека, а звучание отменного, но благодаря австриацизмам своеобычного немецкого языка, окрашенного не только энергичным раскатистым южнославянским «р», но и тембром всех языков мертвой двуединой монархии всейДунайской земли, я слышал еще долго, пока его не поглотили неправдоподобно высокие звуки скрипки. Сквозь стройные стволы сосен и своеобразно искривленные стволы олив я не мог разглядеть музыканта, а видел лишь толчею огромного стада, средь которого взад-назад сновали, едва возвышаясь над светло– и темномастными овцами, лилипуты в панамках. Но какого бы цвета ни были овцы, все и вся уравнивал багряно-розовый отблеск заката.
Собравшись уже вступить вслед за Гюль-Бабой на исчезавшую во мху тропинку, я увидел, что он шагает к стаду. Его светло-серый полотняный костюм, залитый багрянцем последних минут заката, стал очень похож – что впервые бросилось мне в глаза – на шкуру белого липицанца. Джакса не размахивал руками, а заложил их по своей мапере за спину. Возможно, из-за рыхлой мшистой почвы, шагая, он высоко поднимал ноги, сгибая их в коленях, как иноходец или липицанец, выполняющий по всем правилам искусства pas d’amble [85]85
Шаг иноходью (франц.).
[Закрыть].
– Очень мило, Требла, что ты так тревожишься.
– Тревожусь?
– За него.
– Я не за него тревожусь. Не хотел бы только, чтобы…
– Я тебя хорошо понимаю. Но извини, ты его плохо знаешь.
– Как это я его плохо знаю. Я знаю Гюль-Бабу с…
– И все-таки ты его плохо знаешь, если полагаешь, что, скрывшись за именем адвоката де Коланы или всего федерального совета Швейцарской Конфедерации, сможешь побудить его искать спасения в бегстве.
– Но зачем же ему «искать-спасения-в-бегстве»? Я хотел бы добиться только одного: чтобы он вместе с твоей матерью уехал. На Хвар. Сей-час-же.
– Он предупредил Душана, что приедет двадцать девятого.
– Значит, все довольно просто. Вместо двадцать девятого он выедет шестнадцатого. Письмо де Коланы я отослал спешной почтой.
– Подумай только… – Ксана умолкла.
– Думаю.
– Подумай только. – (Словно она и не слышала меня.)
– Я все еще думаю.
– Подумай, как один из этих геббелесовских писак в «Ан-грифе»… Кажется, его звали Видукинд Вайсколь, как этот писака в геббелесовском «Ангрифе»…
Непроизвольный (и как всегда у меня визгливый) взрыв смеха.
– Хи-и! Откуда у тебя этот Геббел-е-с?
– А ты разве не заметил, что Максим Гропшейд никогда не называл его иначе? «Геббелес – колченогий германец, ученик еврея Гундольфа, обанкротившийся последователь Стефана Георга, Геббелес, который тщетно пытался получить место редактора у постоянного издателя Джеймса Джойса – еврея Даниеля Броди в Цюрихе…»
– Это тебе Максим рассказал? Об истории с Броди я ничего не знал. Откуда она известна Максиму?
– Он был лично знаком с Даниелем Броди. А ты этого не знал?
– Мне он никогда о том не рассказывал, – пробормотал я.
– А мне рассказывал. В те дни, когда я у него… Как бы сказать… недолго… была на лечении.
Я молчал; она молчала. Мы оба молчали, а в окно били струи дождя.
Наконец Ксана:
– …Этот Вайсколь, или как его там, напал в «Ангрифе» на «Джаксу и Джаксу», номер-де «Полковод Полковин» в варьете «Скала» разлагает боевой дух нации или что-то в этом роде…
– Национально-боевой дух.
– Или препятствует укреплению национально-дурацкого духа, а может, еще что… «Джакса и Джакса» препятствуют укреплению национально-боевого духа, и преступному сему действу следует положить конец», да, что-то в таком роде написал Вайсколь. В ответ Гюль-Баба, как тебе известно, досрочно расторг договор с Дуисбергом и покинул Германию в товарном вагоне, приспособленном для перевозки лошадей… так сказать, демонстративно в одном купе с Джаксой Седьмым.
– Об этих подробностях мне не известно.
– У тебя тогда полно было хлопот с шуцбундом. Немецким таможенникам Джакса, пересекая чехословацкую границу, не преминул разъяснить: «Приглядитесь внимательно к этому лнпицанцу, господа, это враг вашей нации».
– Уму непостижимо. А я никогда не слышал об этой истории…
– Вот теперь услышал. Из Австрии, однако, он не уедет в товарном вагоне. Во-первых, насколько я его знаю, его едва ли можно в чем-то убедить или разубедить. Если он решил ехать на Хвар двадцать девятого, так шестнадцатого он ни за что не поедет… И во-вторых, его вера в табу.
– В табу?
– Да… его… его ощущение, что он персонифицирует некое табу.
– Хммммммм? – (Мой невнятный вопрос.)
– Его неколебимая уверенность, что он – одна из австрийских достопримечательностей. Почти… почти легенда. И кто бы ни правил Австрией, пусть даже заклятый враг Джаксы, и тот не осмелится пальцем его тронуть.
Я промолчал, прекрасно понимая: мерзко молчать с моей стороны.
Во вторник ливьмя лил холодный дождь, я сидел за своим старым «ремингтоном» и кончал серию статей, подписанных Ав-стрияком-Вабёфом, а Ксана, подобрав ноги, пристроилась на кровати в своей рясе и писала, подложив под лист бумаги иллюстрированный журнал; кроссворд, занимавший целую страницу этого журнала, она решила в два счета. По заказу амстердамского издательства «Аллер де Ланж» она работала над новым переводом романа «Золотой осел. Метаморфозы» Луция Апулея. Не отрываясь от машинки, я «послал» ей свое мнение:
– Не знаю, выдаст ли тебе РотмуНд, начальник полиции по делам иностранцев, разрешение на перевод хоть одной-единственной строчки этого очаровательного… ммм… и к тому же… ммм… способствующего разложению нравов произведения.
«Ответ» поступил только через пять минут:
– Ну его к чертям, этого Ротмуида. Как бы ты перевел phallos?
– Да просто – фаллос.
– Ну знаешь, это не слишком-то аллегорично.
– Тогда переведи: хвост.
– Но это, это может привести к недоразумениям, ведь речь идет об осле.
– Тогда переведи: колокольня.
– Как тебе эт-то пришло в голову?
– Я вспомнил Падающую башню в Пизе. И Падающую башню в Санкт-Морице.
– У негоколокольня? Считаешь, что во втором веке уже были колокольни?
– Позвони Йоопу, спроси его. Может, он даст тебе лучший совет.
Мой запас сигар истощился; я набросил дождевик, зашлепал по лужам к отелю «Мортерач», купил у слуги пачку сигар. Пина не появлялась, видимо, у нее был «час отдыха». Как раз когда я вышел на порог, мимо шагал отряд пулеметчиков пограничного 61-го полка, пожалуй, менее роты. Восемь мулов тащили повозку, на которой горбился оливково-зеленый брезент, им наверняка были укрыты пулеметы. За погонщиками мулов – группа примерно из сорока солдат, в куполообразных стальных касках и оливково-зеленых плащ-накидках. Один вышел из рядов. Плащ сидел на нем криво, каску он повесил на руку, как кошелку, а карабин болтался у него на груди точно игрушечный; пригнувшись, солдат встал под огромный зонт, который раскрыла пожилая крестьянка, видимо отправляясь в верхнюю часть городка. Он даже подхватил ее под руку, что она позволила с глуповато-самодовольной ухмылкой, и тут я узнал Солдата-Друга, Ленца Цбраджена. Он узнал меня тоже и доверительно кивнул, мокрое лицо юного Ахиллеса сияло от удовольствия.