Текст книги "Охота на сурков"
Автор книги: Ульрих Бехер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 48 страниц)
3
Мне стало не по себе. В жизни не видел, чтобы дышали так незаметно. На какую-то долю секунды мне даже показалось, что здесь совершено убийство с целью грабежа. Средь бела дня? В двух шагах от полицейского участка? В самой безопасной стране Европы? Поистине драматическая ситуация; в жизни она была маловероятной. Я ощущал себя актером на сцене театра ужасов, в роли фантастического детектива, героя многих детективных пьес, который именно в самой бессмысленной из них – возможное название «Убийство в питомнике спаниелей»– находит свой первый труп. Воображение подогревалось сознанием, что у меня в заднем кармане брюк лежит пистолет.
Но тут я обнаружил, что вся свора с удивительной беззаботностью заняла свои постоянные места среди этого хаоса, и навязчивая идея о детективной пьесе поблекла. Один спаниель вскочил в кресло, два улеглись на вывалившемся из шкафа пальто, третьи набросились на кости, четвертые принялись деловито облизывать друг друга. А какой-то спаниель с важным видом стал почесывать свое аллонжевое ухо, что тотчас нашло подражателей. Патриарху между тем удалось после многочисленных напрасных попыток вскочить и водрузиться на почетное место, на кровать. С едва слышным, нежнопротяжным «ху-у-у», любовно выдохнутым из раздутых защечных мешков, он пристроился под локоть спящего, уложив серо-зеленую морду на его окаменелую грудь, и опустил веки, предварительно послав мне крайне недружелюбный взгляд подслеповато-слезящихся глаз.
Прикосновение Патриарха вывело спящего из неподвижности. Оп шевельнул рукой, изо рта его вырвался хрип. И не успел он подать сей слабый признак жизни, как вся свора сорвалась со своих мест. Взрослые псы одним махом вскочили на кровать, стали ластиться к своему господину, сдержанно, но радостно потявкивая; малыши, которым не удавалось вскочить, подняли жалобный визг.
Хрип усилился, оборвавшись внезапным раскатом, челюсть захлопнулась. Глаза, часто моргая, открылись, белесоватоголубые воспаленные глаза, напоминавшие глаза Патриарха. Тупо-застывший взгляд уперся в пятнистый потолок. Сгрудившиеся на кровати псы присели на задние лапы и, округлив блестящие от ожидания глаза, можно сказать, с научным интересом наблюдали процесс пробуждения.
– Прошу прощения… Господин де Колана?
– Гр-р-р-нг-г-гунг-хе? – Слизисто-булькающее клокотание.
Взгляд выпученных глаз, опустившись с потолка, остановился на мне.
– Прошу извинить мое вторжение, господин де Колана. Я пришел, хм, да, я заинтересован…
– У-ээ… ээ… уах… – Зевок, подобный стону.
Воспаленные веки вновь смежились. Теперь грудь вздымалась и опадала ритмично, я счел, что он снова заснул. Но, поморгав, он опять уставился на меня осоловело-туповатым взглядом.
– Я хочу сказать, я пришел… купить. Хм, может быть, купить спаниеля.
Тупое безразличие постепенно сменялось проблесками сознания. Студенистые глаза с каким-то враждебным высокомерием затаенно выслеживали меня. Кряхтя и стеная, под радостно-приветственное вилянье девяти обрубков, он снял заляпанные башмаки с изножия кровати, пошатываясь, приподнялся, сел, съежившись, на край кровати, неверными движениями затянул узел черного галстука, застегнул длиннополый черный пиджак. Свет упал на лиловато мерцавший чирей, обезобразивший левую ноздрю его носа вполне благородной формы.
– Vacca Madonna [32]32
Грубое итальянское ругательство.
[Закрыть], – буркнул он, глянув на меня еще неблагосклоннее, чем Патриарх. – Как вы сюда попали… Кто прислал вас? – Он почти без акцента говорил по-немецки.
– Господин Пьяцагалли.
– Пьяцагаллй, хэ? – Кряхтение. Внезапно он оказался на ногах, вытянул губы под лохмами усов и издал какой-то поцелуйный чмокающий звук. – Сирио! Venga qui [33]33
Идите сюда (итал.).
[Закрыть].
Примерно девятимесячный спаниель с черной как смоль шерстью, отливающей юным глянцем, послушно подполз к нему на кровати. Де Колана, качнувшись, ухватил его за загривок, шагнул ко мне и бесцеременно сунул мне под нос, чуть ли не швырнул его мне в лицо.
– Тысячу двести франков! – проскрипел он.
Из залохмаченного рта едко пахнуло кислым спиртовым духом.
У меня и в мыслях не было покупать собаку; как нам, беженцам, бездомным, взять себе домашнее животное? Но цена меня все-таки ошеломила. Я поглядел на Сирио. Он висел перед самым моим носом, не дергался; олицетворение послушно страдающей невинности, он таращился на меня юными кругло-ониксовыми глазами.
– Тысячу двести? Не дороговато ли?
Де Колана посадил Сирио на кровать с поистине трогательной осторожностью, что ему, еще валкому с похмелья, давалось нелегко. И стал ерошить свалявшуюся шерсть на роскошных ушах Патриарха, прильнувшего к его ноге.
– Дорого, сударь, зато он чистопородный. Шотландский коккер-спаниель, древняя родословная, Кинг Чарли… Сирио Бэнкбёрнский… Хоть до Милана дойдите, хоть до Цюриха, и, если отыщете подобную собаку, э-э! – заявил он высокомерно, – тогда я выложу вам тысячу двести монет… Дешевле я его не отдам. Если вам цена слишком дорога – так мне он очень дорог. Можете не покупать.
Взмах руки, этакое потряхивание, выражавшее презрение, и, повернув мне спину, к которой пристали две-три пушинки, он уставился, не переставая почесывать Патриарха, на выцветших гномов. Мне показали на дверь.
– Тогда, стало быть, извините еще раз, что побеспокоил, и большое спасибо за информацию. Ваши псы действительно превосходны, должен признать, но тысячу двести… исключено. Мы, надо вам сказать, из Австрии… экс-Австрии… Особые обстоятельства нынче, вы понимаете…
И что это я, непрошеный гость, разговорился, вместо того чтобы уйти?
Но он внезапно обернулся и, слегка покачиваясь, уставился на меня: на монокль, потом на лоб.
– Мое почтение, господин де Колана.
Я поклонился и, повернувшись, зашагал из этого хаоса, из этой помеси музея со свалкой, зашагал по гулким, потрескивающим плиткам прихожей. Но тут за мной послышалось шарканье и стук трости о пол.
– Хе-е! Господин из Австрии, – гулко громыхнуло сзади.
На нем была широкополая черная шляпа, в которой он напоминал патриархального крестьянина и еще, пожалуй, священника. Вокруг него резвилась вся свора.
– Вы куда направились?
– Я? Да вот, назад, к Пьяцагалли. Жена ждет меня там.
Он подшаркал ближе. Враждебное высокомерие как будто улетучилось. Из-под раскосмаченных усов глянула легкая ухмылка, он что-то грыз.
– В пьяцагаллиев Граубюнденский зал? – Он грыз мятную лепешку, очистившую его проспиртованное дыхание. – Так-так… А не троицын ли завтра день, хэ?
– Совершенно верно.
– А что, если мы позволим себе… эхм-хм… в честь этакого дня рюмочку кьянти «Антинори»?
Невзирая на чирей, сверкавший на носу пьянчуги, он с завидной непринужденностью разыгрывал добропорядочного пуританина, позволяющего себе единственно в канун троицы рюмочку вина; разыгрывал превосходно.
– Позвольте проводить вас и угостить бокалом вина.
– Буду от души рад.
Прощание с псиной сворой превратилось в своего рода церемонию. Не на ретороманском, а на превосходном итальянском он произнес утешительную речь, которую заключил благословляющим жестом. Только Патриарх Арчибальдо получил привилегию сопровождать его. Последний огорченно-преданный взгляд восьми пар спаниелевых глаз, и де Колана захлопнул дверь, запер ее, пользуясь длиннющим ключом. Опираясь на палку с янтарным набалдашником и сбитым резиновым наконечником, он двинулся в путь; я прикинул: таким темпом мы прошагаем до Пьяцагалли минут двадцать. Но тут адвокат предложил подождать, а сам, и за ним вперевалку Патриарх, потопал за угол дома.
Тарахтенье стартера, рев мотора, и из-за угла выполз заляпанный глиной «фиат». Я нерешительно подсел к Патриарху, горделиво восседавшему рядом с водителем. К моему немалому удивлению, де Колана уверенно пересек площадь и, развернувшись не без элегантной лихости, выскочил из коротенького переулка на Виа-Местра. При этом он сообщил мне, что хорошо знает Австрию, изучал в Грацском и Инсбрукском университетах юриспруденцию в 1905 году, а впоследствии еще и в Гейдельберге. Когда же я сказал ему, что полтора десятилетия спустя также был студентом юридического факультета в Вене и Граце, он коротко хмыкнул и, оживившись, прохрипел:
– Однокашник!
Ксана все еще читала газеты. Граубюнденский зал уже опустел, большая часть гостей разошлась по домам ужинать. Оставшиеся не могли сдержать взрыва хохота, когда я знакомил Ксану с де Коланой. Синьор Пьяцагалли почесывал свои рубцы, хихикал в кулак. Потом вихляющей походкой подошел и справился, едва сохраняя серьезность, не желаем ли мы отужинать в ресторане. Мы предпочли остаться у Анетты и заказали «яйцо по-русски», самое дешевое блюдо из всего меню; де Колана, не придавая этому обстоятельству значения, заказал то же самое (из вежливости, предположил я) и пригласил нас распить пол-литра кьянти «Антинори».
– «Маркиз Антинори Фиренце».
Арчибальдо, Патриарх, уселся в предоставленное ему плетеное кресло. Ксана с восхищением, ласково что-то приговаривая, любовалась плесневело-зеленоватой стариковской мордой. Адвокат хохотнул в нос, польщенный, а когда узнал, что и Ксана спустя четверть столетия после него училась в Грацском университете, занимаясь классической филологией, оживившись, прохрипел:
– Однокашница!
За бутылкой вина он полностью избавился от тяжелого похмелья и показал нам маленький шрам на виске, полученный в гейдельбергской студенческой корпорации «Саксоборуссия». По его кивкам все больше и больше оплетенных бутылок «Антинори» появлялось на нашем столе.
Празднество закончилось тем, что я чуть ли не на закорках доставил Ксану к машине адвоката. Сам снова сел рядом с водителем и был наготове в случае надобности перехватить у него руль. Однако наше ночное путешествие в Понтрезину, под аккомпанемент далеко-близкого позвякивания коровьих колокольчиков, закончилось без происшествий. Иногда де Колана вытягивал шею, чтобы взглянуть в зеркальце на Ксану, спавшую, свернувшись на заднем сиденье; и тогда вел машину еще более, если это возможно было, осторожно. В свете фар я перехватил его счастливую ухмылку. Молодая женщина позволила себе выпить лишнего (он и не подозревал, что это опьянение было первым в ее жизни) – это оправдывало до некоторой степени его собственное бражничество.
Да, он вел машину осторожно.
Супруги тен Бройки пригласили нас в воскресный троицын день на прогулку. Однако «спирто-водочная эскапада» Ксаны вынудила меня позвонить им и отказаться; прогулку отложили. Все праздники, а также вторник и среду я работал. Неумеренное потребление сигар начало сказываться на нашем бюджете. Подарок Максима Гропшейда я вновь упрятал в чемодан с рукописями. Мне изрядно прискучило разгуливать вооруженным. С каждым днем абсурдность моего подозрения становилась все яснее. Если на меня готовится покушение, то откомандированные для этой цели люди получили бы приказ действовать безотлагательно, они не проводили бы в пассивности день за днем, прибыв на место замышляемого преступления. Но в четверг после троицы между четырнадцатью и пятнадцатью часами произошла ВТОРАЯ ВСТРЕЧА.
Полиция Швейцарской Конфедерации по делам иностранцев, предоставила нам, правда, временное право на жительство и вместе с тем строжайше запретила мне работать. В цюрихской ратуше, сразу же после моего драматического въезда в страну-убежище, до моего сведения довели, что на все время нашего пребывания в Швейцарии мне запрещено заниматься какой бы то ни было литературной работой. Я напрямик спросил, основано ли подобное запрещение на политических соображениях, ибо конек швейцарской полиции по делам иностранцев – это «угроза нейтралитету со стороны иноземных элементов». Меня отчитали в резкой форме: я тут временнотерпимый и, как таковой, обязан подчиняться «приказам властей». Приказ коротко и ясно гласил: запрещение литературной работы. Ага, но позволено ли мне, по крайней мере с любезного разрешения властей, делать заметки? «Заметки, заметки», – пробормотал с отвращением чиновник, нет, он не возражал.
Итак, я стал делать заметки.
Под псевдонимом Австрияк-Бабёф они публиковались одновременно в «Остшвайцерише арбайтерцайтунг», в бернской «Таг-вахт», луганской «Либера стампа». Я излагал историю Австрии от февраля тридцать четвертого до марта тридцать восьмого с собственной точки зрения. Гонорары переводились по условному адресу: Генрик Куят, Луциенбург в Домлешге.
Записки Австрияка-Бабёфа начали публиковаться, когда я еще над ними работал, а потому печатались с продолжением и назывались «За февралем приходит март».
– Ксана.
– М-м-м.
– Не хочешь ли подняться со мной на Корвилью?
– Кор… куда? – жалобно прострекотала Ксана.
– На Корвилью. Поедем от Шульхаусплац в Санкт-Морице по канатной дороге. Сверху можно увидеть доломиты. А с другой стороны открывается вид до Маттерхорна, при хорошей погоде. Погода превосходная, с работой у меня сегодня ничего не получается. Ты же знаешь. Я четыре дня безостановочно стучал на машинке…
– Ах, Требла.
– Ну что ты? A-а! Знаю. Оттого, что в субботу, в присутствии господина де Коланы… Но поверь, нет причин мучиться угрызениями совести. Когда мы… когда мы погрузили тебя, Анетта сказала, что здесь, в Верхнем Энгадине, такое случается с дамами из лучшего общества. По-видимому, из-за разреженного воздуха… Прошу тебя, забудь наконец, что ты была под хмельком, малыш.
– Малыш…
– Да?
– Я не была под хмельком. Я же была… без сознания.
Ксана в новом дешевеньком фланелевом халатике примостилась на краю кровати, сложив руки на коленях и опустив голову; копна бронзово-золотых волос скрыла от меня ее лицо. Но тут она откинула волосы.
– Так что, говоришь ты, сказала Анетта? Это от горного воздуха?
– Она так сказала.
Ксана отвела взгляд; казалось, она прислушивается к чему-то внутри себя. Внезапно она опять посмотрела на меня, очень внимательно.
– Ты не-на-видишь мой халат, Альберт.
– Я? – Я вздрогнул, точно схваченный на месте преступления, ведь она прочла мои мысли. – Эти… эти стилизованные цветы, правда, мне не совсем по вкусу. Пожалуй, больше смахивают на язвы, чем на цветы, но…
– Я знаю! Халат отвратительный! – Прервала она меня, довольно резко. – Но дешевый и теплый. Ты еще в городе сказал мне, чтобы я купила себе теплый халат, раз мы едем в горы. Это самый дешевый, какой мне удалось раздобыть в Цюрихе. В католическом универсальном магазине «Мондиаль».
С каких это пор ты покупаешь в католических магазинах? – едва не сорвалось у меня с языка; теперь я знаю, что это за рисунок – подражание Терезе фон Коннерсройт (чего я не высказал). Ах, Ксана с ее угрызениями совести, да еще в этом халате, этакой бесформенной рясе, ах, Ксана.
Я зашагал мимо энгадинских домов нижней части городка, сквозь выпуклые свежевыкрашенные оконные решетки которых пробивался горицвет. Солнце сияло, но я не ощущал томительной жары, и тени оно не нагревало. Стоило мне войти в тень двускатной крыши, и меня обвевала прохлада.
Перед отелем «Мортерач» плескался фонтанчик (местные коровы имели обыкновение собираться к нему на вечерний водопой), на бортике, кокетливо покачивая черно-затянутыми ножками, сидела мраморно-бледная кельнерша из служебного зала и болтала с Двумя Белобрысыми, чистокожий ей что-то нашептывал, прыщавый же довольствовался непрерывными ухмылками, но и те исчезли, как только он заметил меня.
– Фрейлейн Пипа, приветствую вас! – Я поднял в знак приветствия трость мадам Фауш.
Пина едва заметно кивнула и грустно улыбнулась.
Белобрысые даже не взглянули в мою сторону. Но меня вновь охватила тревога, правда совсем иная и едва заметная. Грустная улыбка огромных темных глаз отозвалась во мне легкой колющей болью.
Когда Пина подавала нам в служебном зале, я никогда как следует не успевал ее рассмотреть, хотя мы и толковали с ней иной раз. Так мы узнали, что она родилась в одной из деревень Вельтлина, среди виноградников. Я еще в зале заметил резкий контраст ее черных волос, глаз и бледного лица. Сейчас я впервые увидел Пипу на улице, в ярком полуденном свете, без фартука. Она сидела на бортике у фонтанчика, прислонясь к колонке, украшенной решетчатым колпаком, из которого свисал горицвет. Она кивнула мне и вновь опустила голову в профиль ко мне, глядя в плещущуюся воду, а чистокожий продолжал что-то ей нашептывать. Редко случалось мне видеть волосы такого натурально черно-смоляного цвета. Пина в черном тафтовом платье, такая бледная, такая мраморно-бледная, была словно изваяние – символ траура. Но она усмехалась. Бледное лицо и черное платье; стройные покачивающиеся ноги; и – глянь-ка! – чисто римский девичий профиль; а как она усмехается, грустно и в то же время с какой-то трогательной фривольностью. У меня екнуло сердце.
Поезд из Тирано прибывал через десять минут, вокзал на дне долины казался заброшенным. Только подросток-возчик в рубашке с короткими рукавами катил по платформе огромные молочные бидоны. Я ждал перед билетной кассой. В зале прозвучал дробный звонок, мужской одинокий голос громко говорил по-реторомански, видимо, в телефон. И вслед за тем железнодорожник в накинутой на плечи форменной куртке появился в окошечке кассы. Я купил билет до Санкт-Морица. Через окно маленького зала я видел, как железнодорожник, выйдя на платформу, что-то делал у картера, и опять раздался дробный звонок.
Я не спеша вышел на привокзальную площадь. На шоссе, что, извиваясь, шло в сторону городка, никакого движения. Сбегая с Бернины к юному Инну, искрился ручей Флацбах. Высоко вверху на мосту через ущелье Флацбах, по которому я сам только что перешел, я заметил двух пешеходов. По мельканию их белых гольфов. Но какое мне до них дело. Я даже, сам того не сознавая, облегченно вздохнул. Меня вполне устраивало, что братцы (они действительно могли быть братьями, по мне-то какое дело) отправились куда-то из нашего городка, быть может опять в долину Розег, ушли из городка, где оставалась Ксана. Меня одолевало физическое отвращение к ним. А не ревность ли, оттого что они так назойливо развлекали Пину?
Я перевел взгляд на здание почты, опознал черно-белых коров на лугу перед ним и наши окна. Вот… На балкон вышла Ксана. Ее ряса приветливо засветилась; даль сгладила грубость стилизованных цветов, и лицо Ксаны выделялось светлым пятном. Выпрямившись во весь рост, она застыла, недвижно куда-то глядя. Я помахал альпенштоком. Она но шевельнулась. Приветствуя ее, я изо всех сил махал руками, пританцовывал на месте. Теперь ее рука медленно поднялась, махнула раз, махнула другой. Ах, Ксана.
Я сидел в зале ожидания на скамье, не глядя более вверх, на городок, пока неслышно, точно на лыжах, к платформе не скользнула электричка из Тирано. От полуденного света разболелся мой правый глаз. Я вставил монокль, но это не помогло. Стоило мне посмотреть на свет, и глаз начинало ломить. С болью этой я давно сжился.
Зимой 1929/30 года моих родителей унесла, как принято говорить, эпидемия гриппа. Отец, фельдмаршал-лейтенант на пенсии, и мама жили в городе пенсионеров Граце, где занимали прелестную квартирку (с обязательной мансардой) вблизи Паулустор. Надо же случиться, что через два дома от нее впоследствии разместилось гестапо… Только ради отца я, окончив юридический факультет в 1925 году, получил университетский диплом, но отнюдь не собирался использовать его в профессиональных целях. Будучи репортером венской газеты «Арбайтер-цайтунг», я мотался между Веной и Грацем, а как двадцатишестилетний инвалид войны и ветеран, прилагал все старания, обучая республиканский шуцбунд.
Мама как-то сказала мне:
– Альберт, папа и я, мы, конечно, не против того, что ты устроил себе в мансарде холостяцкую квартирку…
– Ну, еще бы, водь ты подумай только, мама, на днях в городском парке я разговорился с подполковником Швертошеком из Повахта, служившим в шестнадцатом пехотном полку, так знаешь, где он живет? В «холостяцкой» богадельне.
Мама, рассеянно улыбнувшись, также рассеянно, но укоризненно сказала:
– Мы ничего не имеем против, но… почему обязательно пяте-ро? Не мог бы ты удовольствоваться одной! Или двумя?
– Но ма-а-ама… это ведь все те же пять. Если б каждый раз новые, другие, я бы понял вашу тревогу. Но вот уже два года постоянно все те же пять! Ты же знаешь, в этом единственном вопросе я консерватор.
– Ах, – ответила мама, рассеянно запечатлев поцелуй на моем шраме-выбоине.
И вот мои родители, она пятидесяти пяти, он шестидесяти шести, пали жертвами проклятой эпидемии гриппа – почти в один и тот же день. Горе сразило меня; не нуждаясь более в мансарде, я блуждал по огромной квартире и не впускал ни одну из тех «пятерых». Тогда-то на моем омраченном горизонте и появилась она.
Ксана. Студентка филологического факультета. Ксана Джакса.
Девушку эту (рождения 1910 года) я знал с семи лет, чтобы не сказать с младенчества. Весной 1917 года, когда я, восемнадцатилетний солдат с черепным ранением, Дырявоголовый, лечился на словацком курорте Тренчин-Теплиц, она буквально перебежала мне дорогу. По прошествии десяти лет (в течение которых я ее ни разу не видел) девчушка Ксанинка, подобно цветку гиацинта, вытянулась и расцвела. В семнадцать лет, играючи сдав экзамен на аттестат зрелости, она занялась в Сорбонне классической филологией, почему семейство Джаксы и обосновалось в Париже, где номер «Джакса и Джакса» долгое время значился в программе цирка Медрано на Монмартре. Затем Ксана училась один летний семестр в Граце, живя у своей тетки Ца, старшей сестры Джаксы (тот же, хоть и на свой манер, твердый характер, такая же своенравная и талантливая, как брат), госпожи медицинской советницы Милицы Цборовской. Госпожу Цборовскую трудно было назвать красавицей, она ходила в широкополой черной шляпе, туго накрахмаленном белом воротничке и черном платье – на первый взгляд смахивая на коренастого сельского священника. Между тем Ца была человеком известным в девяностых годах девятнадцатого века, она, получив стипендию, изучала в Цюрихе медицину, впоследствии вышла замуж за штаб-лекаря императорско-королевской армии (ныне уже давно умершего) Владимира Цборовского; она была первым врачом – членом социал-демократической партии в Австро-Венгерской монархии, и вместе со своим супругом (он социал-демократом не был) возглавила медицинскую службу в протекторате Босния и Герцеговина. Окружной врач в Баня-Луке, она долгие годы колесила на осликах по своему округу, принимая роды у магометанок и делая им прививки. Да, Ца первой удалось уговорить боснийских магометанок делать прививки…
Однажды в июне 1930 года, незадолго до начала каникул, Ксана и я гуляли по городскому парку в Граце, и разговор у нас зашел о тете Ца, как интереснейшей личности, о делах ее юности, об ее акушерских путешествиях на осликах…
…и тут Ксана, как раз напротив кафе «Глацис», внезапно и словно бы мимоходом сообщила мне:
– А знаешь, я на втором месяце.
Во лбу у меня бурно затикало. Выход я видел единственный: нас спасет доктор медицины Гропшейд.
Поначалу Ксана отказалась: Максим мой друг, а потому ей «неловко». Но в конце концов согласилась. Госпожу медицинскую советницу заверили: ее племянница отправляется на экскурсию со своей учебной группой в горы, на Высокий Тауэрн. На самом деле Максим Гропшейд после небольшого хирургического вмешательства укрыл студентку-филолога Ксану Джаксу на два дня в своей квартире, расположенной в рабочем квартале на Ластенштрассе (где помещался и его врачебный кабинет).
А затем Ксана уехала в Радкерсбург, в Мураухоф, скромное поместье ее отца на левом берегу пограничной речки Мур.
Но не успела она уехать, как я незамедлительно решил жениться на ней. Решение мне самому казалось абсурдным: мы никогда не задумывались над этой проблемой. Поразмысли я прежде, вполне возможно, что помощь Максима оказалась бы излишней. Жениться теперь, когда, согласно лицемерным требованиям буржуазного общества, все опять приведено «в порядок»? Нелепость. Нелепость, но для меня нравственная необходимость.
Ксана прощалась со мной на вокзале, высокая, стройная, но не такая уже горделиво-стройная, она чуть сгорбилась, быть может, от боли не только физической, бледная, улыбающаяся, лицо осунулось, но ни тени упрека. Образ ее преследовал меня день и ночь, «вплоть до ночных сновидений». Никогда прежде не был я так сильно пленен ею, как теперь, вспоминая ее прощально-горестный облик. Жениться на Ксане! Я был одержим этим решением. Оно стало для меня велением, законом, категорической нравственной необходимостью.
По как подчиниться этой необходимости, было мне чертовски неясно. Я обругал себя трусливым развратником и телеграфировал Полари: «На помощь!» Пола примчалась дня через два-три, и мы отчалили в Радкерсбург.
Эльзабе и Константин Джакса приняли нас с само собой разумеющимся радушием. Ксана на удивление быстро поправилась, цвела по-прежнему, словно сошла с портрета кисти Ренуара, и не заметно было, чтоб она хоть сколько-нибудь удивилась появлению как Полы, так и меня. Хозяин оказал мне честь, позволив прогуляться верхом на Джаксе VII. В обществе обоих тезок – человека и коня – я ехал рысью берегом Мура, и словацкие крестьяне с улыбками кланялись нам. Хотя я (бывший бравый драгун) неплохо сидел в седле, мне было совестно скакать на знаменитом, едва ли не сказочно-прославленном липицанце, тем более что почти шестидесятилетний отец Ксаны – он удовольствовался вороным, служившим ему также упряжным конягой, – сидел в седле как бог. Не успел я вернуться с прогулки, как у меня начался приступ сенной лихорадки, осложненной астмой. Судорожный чих и свистящее дыхание подлейшим образом препятствовали осуществлению моего решения. Пола, завербованная мною сваха, шепнула мне, что в таком состоянии я невыносим, просто невыносим. Я избегал Ксаны, избегал ясного, мерцающего цветочной пыльцой летнего дня и сидел, притаившись в затемненном углу кабинета, с хозяином дома, превосходным шахматистом, за бесчисленными партиями, которые чаще всего проигрывал.
Джакса играл молча, с неподражаемой сосредоточенностью (один из секретов его успеха). Игра отражала его характер: подтверждая превосходное знание стратегии, изобиловала неожиданными, даже забавными финтами и математическими каверзами, каких мне не подстраивал до сих пор ни один партнер. Время от времени я не в силах был удержаться, и между двумя приступами судорожного чихания, которые я пытался подавить, восклицая: «Прошу прощения!», громко хохотал над тем или иным его ходом, ставившим под удар моего короля. При этом я имел небывалую до того возможность обстоятельно изучить его незагримированное, незамаскированное лицо. Чеканные черты и седые кустистые брови делали Джаксу похожим одновременно на Бисмарка и Гарибальди; прорезанное сотней морщин и морщинок лицо было наглядным свидетельством основного свойства Джаксы: жизнеутверждающей иронии. Складывалось впечатление, что на его лице, словно иссеченном морщинами смеха всего человечества, которое он заставлял смеяться до упаду, выбиты памятные меты. II тем не менее черты его казались едва ли не прекрасными, напоминая к тому же – очень отдаленно – Ксану. Едва заметную таинственно-озорную усмешку, прятавшуюся в его морщинках, я приписывал удовлетворению от неизменных выигрышей. В чем я глубоко, как вскоре выяснилось, ошибался.
Так прошли десять дней, я чихал и сморкался, сопел и играл в шахматы, глотал эфедрин и пачкал бесчисленное множество носовых платков, но причину своего приезда так и не обнародовал. Эльзабе, уроженка Лифляндии, угощала нас с русским гостеприимством. Пола должна была возвращаться в Вену; накануне отъезда, за ужином, она без обиняков изложила наше дело. К моему великому изумлению, никто не выказал ни малейшего изумления, ни Джакса, ни Эльзабе. Ни Ксана. За курицей, ловко направив беседу, Полари отлично справилась со своей задачей, за омлетом уже обсуждалась формальная сторона вопроса.
Вернувшись с фронта, я включился в рабочее движение и порвал с римско-католической церковью. Джакса, убежденный либерал, был никудышным католиком, а Ксана – протестанткой, как и ее мать, предок которой, соратник Меланхтона, принес в Прибалтику идеи Реформации и перевел Библию на эстонский. Первая Австрийская республика не решилась ввести гражданский брак. Социалисты, дабы обойти церковное венчание, изобрели временную меру – регистрацию «спутников жизни». Я прекрасно понимал, еще прежде, чем он мне это объявил, что Джакса и не подумает отдать мне Ксану в «спутницы жизни».
– Как только меня не обзывали эти молодчики, и до войны, и во время войны! Эльзабе помнит: анархист, нигилист, большевик! Я терпеливо все сносил и даже чуточку гордился. Но в семье – понимаешь, Требла, – в семье я придерживаюсь крайне консервативных взглядов. В какой церкви – католической, протестантской, православной или мусульманской – будете вы венчаться, для меня нет разницы. Но венчаться вы будете, это я тебе говорю! А потому я решил, н-да, одним словом… – Из всех расселин-морщинок его лица брызнули насмешливоиронические улыбки. – Десять дней назад в Вене я сделал объявление о вашем браке. В протестантской церкви Первого района. Решил, ну, на всякий случай, понимаешь? Правда, твоих документов у меня с собой не оказалось, однако все уладилось. Спасибо нашей вечной безалаберщине. И для… э… будущего существа, э-э, лучше… в случае развода. Скажи-ка, сколько ты думаешь продержаться?
– Зная неисправимого Треблу, – выпалила Полари, – я скажу: самое большое год.
– А ты? – спросил я Ксану. – Сколько думаешь т ы, продержусь я?
Ксана покосила на меня горячим глазом.
– Год.
Было это восемь лет назад.
Хотя доктор Гропшейд не допустил ни малейшей врачебной ошибки и с гинекологической стороны у Ксаны «все было в порядке», но после первого ребенка, которого у нее по моему настоянию отобрали, Ксана оставалась бездетной.
От Бернинского вокзала к площади вел подземный переход под железнодорожным путем. Я спустился по лестнице. В сумраке перехода я смог, не испытывая боли, приоткрыть свой бастующий правый глаз. И увидел…
…как две пары ног в белых гольфах быстро топали вверх по лестнице из туннеля. Белые гольфы. Ага!
Почему – ага? Не зажмуривал бы ты от света глаза, ты бы ео ipso [34]34
Тем самым (лат.).
[Закрыть]обнаружил, что они ехали в твоем поезде. Следовало на всякий случай прихватить «вальтер». Э, что там. Пусть отдыхает среди рукописей. Неожиданно у меня из рук выскользнул альпеншток мадам Фауш. Резкий удар эхом прокатился в кафельных стенах, его, однако, тотчас перекрыло тяжелое надземное громыхание, от которого затрясся переход. Я нагнулся, но от толчка в плечо потерял равновесие. Рукой я непроизвольно схватился за стену и тут же вскинул глаза. Передо мной стояла небольшого роста девушка, без шляпы, с платиново-белокурой крашеной головкой, и что-то говорила, чего я из-за громыхания поезда не понимал. Я поднял палку, девушка с любопытством разглядывала меня, сунув руки в карманы ярко-зеленого свободного пальто, под которым резко обозначалась ее пышная грудь, я рассмеялся и счел смешным, что мой смех оставался неслышим в грохоте поезда, засмеялся еще громче, и во внезапном молчании подземного перехода мой напряженный смех раскатился, вызывая гулкое эхо.