444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Манн » Размышления аполитичного » Текст книги (страница 16)
Размышления аполитичного
  • Текст добавлен: 7 августа 2026, 20:30

Текст книги "Размышления аполитичного"


Автор книги: Томас Манн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)

Я отметил внутреннее противоречие «Отечественной партии» и человека национально-демократического типа. Но никто не вправе говорить, что я утаиваю своё собственное и мне подобных. Это внутреннее немецкое противоречие, проистекающее из противоположности немецкости и сути политики, этой национальной противоположности, которую на фоне страстной политизации масс в 1813 году олицетворял Гёте, в 1848-м – Шопенгауэр, а после 1871-го – Ницше, которая актуальна и сегодня, как бы ни отрицали этого адвокаты политизации, то есть демократизации Германии. В Германии приятие национального включает в себя отвержение политики и демократии, и наоборот, иначе быть не может. Антиполитическое начинается там же, где и консервативно-национальное. С другой стороны, нельзя быть политиком и демократом, не будучи антинациональным космополитом-радикалом. В интеллектуальной сфере призыв к «политизации» Германии вовсе не равнозначен призыву к её господству – подтверждения тому мы видим ежедневно. Скорее это воля к революционизированию и политическому разложению Германии. С другой стороны, вполне вероятно, что те же самые национальные симпатии, привязанности, заставляющие человека желать победы, господства и исторического величия Германии, душевно-неотвратимо диктуют ему антиполитическую позицию и готовность подписаться под словами, в 1873 году обращёнными Овербеком к Трайчке: «Если наше немецкое прошлое действительно так скверно, если оно действительно самым жалким образом многократно доказывало нашу политическую бездарность, что не в последнюю очередь наглядно продемонстрировал нам и ты, тогда можно усомниться в том, что пальма первенства светит нам именно в политике, тогда можно думать, что с нашей нынешней политической горячкой мы в очередной раз влипли». Вот это «да-и-всё-таки-нет» – как раз мой случай. И это внутреннее противоречие, которое сглаживается не в логическом, а только в национальном чувстве, как противоречие противников – в антинациональном, я должен поставить себе в упрёк; это внутреннее противоречие данной книги, вознамерившейся его хотя бы описать, пусть не разрешить.

Это что касается меня. Если говорить о демократии, которой в голову бросается кровь, стоит лишь кому-нибудь сказать, что она менее консерваторов заинтересована в национальном, то её чувствительность в этом пункте – в лучшем случае непонимание собственной глубинной воли, если не лицемерие и не тактика. И вот в нужный момент моё внимание привлекает газетная заметка, весьма занятным образом относящаяся к делу. В ней говорится о прошении, направленном немецким населением Восточной Пруссии в обе палаты прусского ландтага и собравшем более шестидесяти тысяч подписей. В прошении, пишет газета, отражена «сильная обеспокоенность», которую у местных немцев вызывает политика имперского правительства, поскольку «предстоящее изменение прусского избирательного законодательства и логически вытекающее из него изменение коммунального избирательного законодательства приведут к усилению польского влияния в прусском ландтаге и полной полонизации пока ещё немецкой администрации большинства наших городов». Сообщение появилось в одной южнонемецкой газетке, возможно, по простодушию перепечатавшей его из берлинского консервативного органа; оно не появилось ни в одной крупной леволиберальной газете, где было бы тактически не opportune; ведь когда речь заходит о торжестве «справедливости», демократии плевать на национальную принадлежность представителей администрации Восточной Пруссии, на «сильную обеспокоенность» теснимой в этих краях немецкости.

Я лишь хотел обратить внимание, удержать эту мелкую подробность, снова возвращающую меня, собственно, к теме данного фрагмента – к вопросу о выборном праве, по которому, плохо ли, хорошо ли, а высказаться придётся. Должен признаться, нравственные и духовные аргументы в пользу равного избирательного права представляются мне донельзя слабыми, донельзя малоубедительными. Вот, говорят, война, причём из-за понесённых народом жертв, дала мощный толчок демократическим взглядам, воле к участию в государственном строительстве на основании демократического духа и демократических форм. Но война дала мощный толчок и подкрепление любым взглядам, любым устремлениям, консервативно-национальным не меньше, чем демократическим; и «не меньше» – это ещё слишком слабо сказано. Я знаю немцев, даже немок, пожертвовавших в войну самым дорогим (то есть потерявших самое дорогое) и сдвинувшихся за эти годы вовсе не «влево», а куда как «вправо». Утверждавшие, что это не исключение, а, скорее, правило как раз в высших, чтобы не сказать просвещённых слоях общества, которые духовно всё и решают, не преувеличивали; и пополнение рядов «Отечественной партии» недостаточно объяснить её расходами на пропаганду. Никто из умеющих слышать не вернётся сегодня из поездки по Германии в убеждении, что политическое суждение немецкого народа «демократизовалось»; я говорю это по личному опыту, а он доказал мне скорее обратное. Постучитесь к купцу, учёному, художнику (я, правда, не имею в виду литераторов-интеллектуалов), а ещё лучше, к признанному во всём мире представителю немецкого художничества – музыканту; расспросите Пфицнера и Штрауса об их благорасположении к демократии и «равному праву голоса», и для вас настанет чёрный, вовсе не «красный» день календаря; вы узнаете, что в художественном пространстве радикализм прекрасно уживается с откровенно консервативными политическими взглядами… Я своими ушами слышал, как один знаменитый капельмейстер воскликнул: «Дело дойдёт до того, что оркестр станет голосовать, как играть тот или иной фрагмент – piano или mezzoforte!» Кому это покажется несерьёзным, пусть почитает, что Ницше говорит в «Человеческом, слишком человеческом» об отношениях народа и правительства как об эталоне отношений между учителем и учеником, хозяином и прислугой, отцом и семейством, полководцем и солдатом, мастером и подмастерьем.

Однако всесильная пресса заявляет, что в сети «Отечественной партии» попадаются политические невежды, любители, дилетанты и простецы in politicis, что они оказывают сопротивление демократии. Но разве не демократия учит, что политика вовсе не «тайная наука», что политического дилетантизма, политического любительства не бывает? Так что же, политическая зрелость существует только в прессе? Или лучше всё-таки остаться с правдой Вагнера, признав, что как раз демократия «существует у нас только в прессе»? Кстати, необходимость дать нам демократию обосновывают именно тем, что мы якобы для неё «созрели». Созрели для демократии? Созрели для республики? Какой вздор! Те или иные государственные, общественные формы либо подходят народу, либо не подходят. Народ либо создан для них, либо не создан. «Дозреть» он никогда до них не дозреет; некоторые южноамериканские народности обзавелись республикой и «свободой» не потому, что «созрели»…

Принцип всеобщего и равного избирательного права есть принцип народного голосования, а с ним предпочитает не связываться и самая крепкая демократия, коль скоро речь заходит, к примеру, о спорных территориях. Тут вдруг народное голосование становится доктринёрским требованием, тут, запинаясь, принимаются кивать на огромные трудности, связанные с его проведением, и сомневаться, действительно ли оно оно отразит народную волю. Всегда, дескать, найдутся крупные группы или какое-нибудь сильное меньшинство, которые назовут результаты голосования подложными либо несправедливыми, а кто знает, может, они-то и объединили самые важные элементы… Словом, налицо непоследовательность, забывающая, что одни и те же сомнения возникают против всеобщего и равного избирательного права и когда речь идёт о территориях, на семьдесят пять процентов населённых неграмотными людьми, и когда вопрос о выборном праве ставится перед массой, получившей приличное школьное образование. Если народ «нечто большее, чем сумма его частей», то, опросив эти части по отдельности, голос народа не услышать. Утверждение, что народ может иметь иную волю, нежели «сумма», масса, – не просто логическая игра. При механически-демократическом голосовании подавляющее большинство Германии на третьем году войны с жалкой вероятностью высказалось бы в пользу немедленного и безоговорочного, то есть гибельного, мира. Но тем самым принцип голосования доводится ad absurdum, ибо это была бы вовсе не воля народа. Воля исторически поднимающегося народа неотторжима от его судьбы.

Повторяю, на мой взгляд, все позитивные аргументы в пользу равного избирательного права, едва начинают притязать на духовность и нравственность, рассыпаются. Я со своей стороны предлагаю вместо них следующее решение: там, где невозможно дать каждому своё, не остаётся ничего другого, как дать всем поровну. Это несправедливо, но доступно просто, а мы живём в эпоху, которой под стать не тщательнейшим образом продуманное право, а наиболее простое. Для меня нет никаких сомнений, что именно в таком дифференцированном народе с большими духовными расстояниями между людьми, как немецкий, мудро организованное избирательное право, устанавливающее различную цену голосам отдельных лиц, интересующееся заслугами, возрастом, уровнем образования и духовного развития, учитывающее наличие у избирателя сыновей, благодаря чему его участие в устройстве государства является не просто эгоистически-личным, но более дальновидным, – что такое выборное право было бы относительно справедливее равного, поскольку при всяком человеческом правовом устройстве справедливость бывает лишь относительная. Однако чем продуманнее, аристократичнее, остроумнее, изобретательнее в поисках справедливости будет такое ступенчатое выборное право, тем менее справедливым оно покажется массам, коим справедливостью всегда видится лишь самая простая, грубая, примитивная её разновидность, безо всякой там канители дающая всем поровну. То, что подобный вид справедливости в представлениях массы даже абсолютен, нравственно уполномочивает последнюю противиться любому аристократическому праву с такой страстью, что путь к осознанию несовершенства любого правового порядка перекрывается напрочь и указанная справедливость выходит победительницей. А сегодня политику можно делать, только опираясь на массу и её примитивно-антиаристократический правовой пафос. Все потуги духа, мудрости, острой проницательности в политических вопросах, которые мы видим у политических мыслителей, например у Адама Мюллера, чьи размышления на ниве науки о государстве, возможно, самое изящное, самое верное, что когда-либо было сказано на данную тему, – всё это, повторяю, на фоне фактической, не подверженной никаким влияниям, не знающей никакого удержу политической эволюции, по прямой ведущей к радикально-демократическому примитиву массовой справедливости, производит впечатление красивой, роскошной и бесплодной игры. Это нужно постулировать и признать с тем почтением, с каким подобает относиться к року. Однако именно из того факта, что духу, философии, самому рафинированному мышлению в политике совершенно очевидно делать больше нечего, сказать больше нечего, вытекает необходимость отделить духовную жизнь от политической, отпустить последнюю на все четыре роковые стороны, а первую приподнять повыше этого рока, до весёлой независимости. При таком положении дел нет ничего более бессмысленного и бессовестного, чем требование «политизации духа», как будто дух должен подналечь на политику потому, что политика на дух не способна и всё больше подвергается своего рода риторической люмпенизации. Но духовная жизнь – это и есть национальная жизнь, её-то и нужно отделить от политической – решение, которое, правда, консервативному политику может и должно показаться трудным или невозможным. И всё же ему не следует забывать, что национальная культура не только экстенсивно простирается дальше, чем государство, чем общественная, урегулированная правом жизнь (а в немецкой империи, включающей в себя далеко не только немецкое культурное пространство, так и есть); что она, безусловно, более интенсивна, более личностна, чем правовой порядок, а потому было бы неверно придавать последнему преувеличенную важность в деле устроения более высокой жизни, собственно жизни нации. Сколь мала сегодня духовная возможность полного растворения личности в государстве (именно поскольку государство всё более утрачивает свой метафизический характер, а политическая жизнь всё менее совпадает с религиозной), столь же мала способность правопорядка вбирать в себя и воспроизводить высокое личностное начало, национальную культуру. То, что государство, правопорядок на добрую (или просто бóльшую) часть дело интернациональной цивилизации, а не национальной культуры, – правда, с которой так трудно примириться консервативному политику и с которой ему тем не менее примириться придётся. Может, правы те, кто отрицает существование особой «немецкой» свободы? «Свобода, – говорит бюхнеров Дантон, и, надо думать, я цитирую эти слова не в последний раз, – свобода и продажная девка – самые космополитичные вещи под солнцем». Вероятно, требовать от свободы национальности действительно слишком. С другой стороны, существуют высказывания о свободе, доказывающие, что осознание неполитизируемости абсолюта не одна лишь немецкая прерогатива. «Изо всех миражей свобода самый призрачный, – писал Рёскин в своей книге 1849 года «The Seven Lamps of Architecture». – Во Вселенной её нет и быть не может. У звёзд её нет. У Земли её нет. А нам, людям, эта насмешка, эта видимость свободы даётся лишь как тягчайшее из наказаний». Эти слова мог бы сказать и Гёте, и Шопенгауэр, и даже Адальберт Штифтер, однако их сказал человек, родиной которого была страна, породившая политическую свободу. Наверное, политику не стоит подавать под слишком национальным соусом. Не тот материал, не стоит того…

Но разделять, чётко отличать духовную, национальную жизнь от политической – весьма немецкий, кантианский способ разделения и отличения. Разница между духом и политикой есть разница между чистым и практическим разумом, и предоставление всеобщего и равного избирательного права населению Пруссии даже мне сегодня кажется постулатом практического разума, хоть и далеко от того, чтобы когда-либо стать предметом моих духовных восторгов. Поставленный перед необходимостью принимать решение, даже я подаю за него голос. Этого можно было бы избежать, если бы правительство вовремя обнаружило готовность к реформаторским уступкам; но при нынешнем положении вещей нашествия всеобщего избирательного права не остановить, не подвергая опасности само государство, и ставить ему палки в колёса по духовным, принципиальным причинам, вероятно, имело бы следствием политическую невозможность и безбудущность Германии, как и идеологическое обоснование всевозможных заблаговременных уступок вовне. Подобный патриотически-оппортунистический демократизм, хоть и недопустим духовно, в конце концов имеет практически-политическое право на жизнь. И хорошо бы человеку духа, художнику, имеющему национальные привязанности-повязанности и потому желающему политического величия Германии, именно эта привязанность не помешала, а, напротив, подтолкнула сказать своё слово в защиту демократической государственной техники в Германии, поскольку он понимает, что нельзя переоценивать значение правопорядка для национальной жизни, и, кстати, при всех духовных оговорках, про себя уверен в том, что немецкое «народное государство» будет существенно, во многом национально отличаться от демократии ритора-буржуа.

* * *

Большего я не требую. Данным квантумом «политики» в домашних условиях я обойдусь. Тут можно заметить некое несогласие с тем, что гражданское воспитание и есть, дескать, воспитание. Не немецкие слова, как бы простодушно ни звучали голоса, их произносящие. Воспитание – это просвещение, созидание человека, а немецкий дух никогда не будет понимать под «человеком» исключительно или даже преимущественно человека общественного. Никогда не поверит, что культура – средство и сводится к обузданию природы, а также максимально равномерному распределению добытых таким способом благ; всегда будет придерживаться того мнения, что культура – «самоцель», что её задачи имеют значение сами по себе, вне зависимости от пользы, без учёта, скажем, государства. В остальном данные принципы ничуть не противоречат выдвинутому войной требованию народного государства. Если это в самом деле требование народа, оно тем самым перестаёт быть просто требованием. Народное государство нельзя пожаловать; оно есть, коли есть государственно мыслящий и чувствующий народ. И мои сердце, разум – с молодёжью, которой по возвращении с войны придётся доводить до сознания, даже силой, политический факт; не хотел бы оставить в недоумении по данному вопросу ни себя, ни других.

Народное государство, политизация народа, повторим ещё раз, необходимы, поскольку Германия «в седле» и не вправе грянуться оземь, поскольку она чувствует своё призвание к решению задач господства. Но решительно нестерпима для меня мысль, что может создаться хотя бы видимость, будто демократический прогресс в духе британских министерских речей навязан нам извне, будто Германии пришлось духовно уступить и смириться. И всё же национальная опасность видится мне как раз в том, что «народное государство» в его внутреннем и внешнем воплощении перепутают с демократией в западном смысле и понимании; более того: а вдруг не получится воплотить его иначе, как в духовных и политических формах Запада; и даже: а вдруг это произойдёт по разумению тех, кто под политизацией Германии понимает не столько народный облик наших общественных учреждений, не столько бо́льшую теплоту, подлинность, доверие в отношениях между нацией и государством (кто бы не счёл это желательным, а равно необходимым!), сколько полное огосударствление и ореспубликанивание нации, что действительно было бы равносильно такому изменению в структуре немецкого духа, в котором иному приятнее будет увидеть скорее неизбежность, нежели желательность, а именно: нивелирование, зауживание, обеднение, превращение мирового народа в политический, «летящий клином», который «в любом собрании выстраивается для пробной революции или однодневной республики». В таком случае демократизация стала бы подгонкой под иностранное, под мировой уровень цивилизации, и в этом смысле национализация стала бы денационализацией, низведением немца до уровня общественного и политического животного, разнемечиванием – а тогда, ради всего святого, какой смысл в немецких задачах господства?

Невозможно? Да этот процесс идёт полным ходом! Он сцеплен с делом жизни Бисмарка, пользовавшегося, правда, аристократически-консервативными, а не демократически-либеральными методами. Государство и нацию канцлер различал, а на идею (демократическую) Великой Германии ему было плевать. Итак, государства Великая Германия нет, а является ли демократия логически необходимой комплектующей подробностью для Малой Германии, ещё вопрос. И всё-таки, несмотря на свой антилиберализм, Бисмарк считал демократию инструментом национального государства в такой степени, что наряду со всеобщей воинской повинностью ввёл всеобщее избирательное право; затем его мощная континентальная держава двинулась в централистском, империалистическом направлении; и фаза немецкой политизации и демократизации, в которую сегодня вцепились (или втиснуться в которую силятся посредством пропаганды), есть не что иное, как новая фаза того запущенного Бисмарком процесса, коему Ницше сопротивлялся «в консервативных интересах», по немецки-охранительным причинам. Однако маловероятно, что этот прогресс примет политические формы, отличные от вовсе себя не оправдавших, дошедших до нас прецедентов; что он сможет стать иным, чем-то бо́льшим, нежели колченогая подделка не просто под нечто сомнительное, а откровенно себя не оправдавшее; ведь все громко раздающиеся сегодня требования, выходящие за рамки самого рядового, касаются прогрессирующей механической демократизации, реформы избирательного права и формирования парламентаризма.

«В целом, – пишет Ницше, – мне бы хотелось, чтобы пока в Германии, в отличие от латинских рас, не пустили глубокие корни идиотизм цифири и суеверное поклонение большинству, чтобы наконец-то in politicis придумали ещё что-нибудь! Бессмысленно и опасно позволить недолгой пока и легко искоренимой привычке ко всеобщему выборному праву закрепиться на нашей почве, ведь оно было лишь вынужденной, краткосрочной мерой». Полагаю, «привычка» эта уже довольно долгая и не так «легко искоренима». Но от Пауля де Лагарда, который смотрел на вещи не с такой головокружительной высоты, как Ницше, судил не так походя и надменно, а среди своих слыл простым, хоть и страстно-проницательным патриотом, можно услышать очень похожие слова о выборном праве и народной воле.

«Придётся уяснить, – говорит Лагард, – что народ состоит не из прирождённых избирателей. Точно так же полотно Рафаэля (как полотно Рафаэля) состоит не из холста и молекул красок. <…> Индивидуумы как таковые, как эгоизмы даже противоположны народу. <…> Голос народа вовсе не в голосах отдельных индивидуумов, из которых народ состоит. Голос народа слышен только тогда, когда устами индивидуумов <…> говорит народость (я рад использовать это весьма уместное, но забытое выражение Гёте), то есть (можно и повторить эти прекрасные слова, я очень их люблю; они, мне кажется, полностью показывают, насколько политика вообще приличествует, полагается народу и художнику, человеку духа. – Т. М.) – то есть когда у отдельных людей одних корней, одного происхождения пробуждается, проясняется сознание их связи с великими историческими событиями. О том, какими были войны 1866 и 1870 годов, народ выскажется, даже если опросить лишь некоторых его членов. <…> Об отдельных законах, отдельных административных мерах народ будет молчать как рыба, и если обойти всех по очереди и от каждого получить ответ. Народ как целое мыслит только о целом. <…> А там, где всеобщее выборное право становится последним словом мудрости, голоса не взвешивают, их подсчитывают. Моим ученикам следовало бы признать такой способ достижения цели безнравственным».

Так полагает Лагард. При всём том он недвусмысленно исходит из той демократической, если угодно, идеи, что народ имеет право слова по касающимся его вопросам. И всё же его можно назвать консерватором, поскольку быть немецким консерватором – значит стремиться сохранить не всё имеющееся, а лишь немецкость Германии. Последняя же состоит прежде всего в том, чтобы не путать народ с состоящей из индивидуальных атомов массой. «Принципы 1789 года, – говорит Лагард, – были пересажены в Германию, их последователей именуют либералами. <…> В Германии эти принципы, разумеется, применимы ещё менее, чем во Франции. Ибо будучи порождены не нуждой и истиной, а теорией, уже при Луи-Филиппе утратив бескомпромиссную честность своих отцов-мечтателей, по убеждению несущих и идущих на смерть, они больше нигде не имеют права быть принципами; специфический, очень кельтский привкус, принесённый ими из Парижа образца 1789 года, не прибавил этим принципам ни удобоваримости, ни правомочности для Германии, которую в силу её изначальных аристократических склонностей кельтская уравниловка может сделать только менее немецкой, а потому более несчастной». Это, правда, звучит не по-демократически, но аристократизм и консерватизм нашего praeceptor Germaniae непринуждённо сочетаются с полнейшей доброжелательностью к народу, и нет ничего более национального, чем этот синтез. Когда Лагард требует «открыто признать, что в Германии пока нет возможности ни для свободы, ни для самоуправления, а есть только правительство, однако, всерьёз занявшись настоящим просвещением немногих, избранных не по рождению, а по этическим и интеллектуальным способностям, можно создать делегированный народом, работающий для народа, авторитетный благодаря этим добровольным трудам, свободно принимающий пополнение из толщи народной класс, который когда-нибудь возьмёт в свои руки самоуправление»; когда он далее требует «преумножить потенциал страны таким образом, чтобы этот класс владел и внешними, обеспечивающими его независимость средствами, без которых самоуправление – либо смехотворный балаган, либо мученичество», а также «положить конец» речам и голосам безвластных, не представляющих народ парламентов, то требования эти будто были выдвинуты не в 1878 году, а в 1917-м. Они чрезвычайно актуальны и сегодня, а подспудно были актуальны всегда; они неразрывно связаны с требованием социальной свободы, возможности беспрепятственной карьеры, аристократического отбора, которое сегодня куда важнее всех исключительно политических требований свободы; они не демократические, но народные; и если, по мнению Лагарда, дабы проложить дорогу идее о том, что народ имеет право голоса по касающимся его вопросам, нужно не просто подсчитывать голоса, так это лишь другая формулировка желания Ницше «наконец-то in politicis придумать ещё что-нибудь».

Европейский философ не говорит, чтó это может быть за новое, а национальный политик почти не даёт описания институтов, раскрывших бы природу немцев. Так где же художнику, который, из-за потрясений времени забросив свои непосредственные, странно-личные занятия, размышляет о судьбе народа, пытаться дать больше них! Он может лишь по глубочайшему внутреннему убеждению повторять вслед за великими представителями своего народа – за Ницше, Лагардом, Вагнером, – что демократия в западном смысле и вкусе нам чужда, она нечто переводное, «существует только в прессе» и никогда не сможет стать немецкой жизнью и немецкой правдой.

«Германия должна политизироваться!» И кто-то полагает, что, скопировав чужие политические институты, введя парламентаризм и без веры, без надежды заковыляв вослед западным народам в область откровенно себя не оправдавшего, она политизируется? Если немцам не хватает политических способностей для выработки собственных, оригинальных, то есть национальных институтов, собственной, национальной разновидности свободы, а, коли всё это имеется, для их сохранения; если немцы считают, что им никуда не деться от подражания «по-настоящему политическим народам», то пусть не воображают, будто имеют хоть какое-то призвание к политике… Да и что такое свобода? Со всех концов я слышу: возможность жить по собственным жизненным законам. Но – назовите то учёностью, бюргерством, отсталостью, хоть безвкусицей – это так и никогда не изменится: политизация немецкого понятия свободы уже означает его извращение. Вся история нашей религии, философии даже на полного неуча действует так, что, загнанный войной в угол национального самоосмысления, он не может думать и чувствовать иначе. Символом немецкого разделения духа и политики, радикальной теории и жизни, «чистого» и «практического» мышления служат два отдельных, но стоящих рядом тома двойного критического труда Канта. Я хорошо понимаю, чистюле не к лицу в сто первый раз обдумывать сто раз думанную мысль, пусть она и верна. Но тут дело не в ценности новизны и редкости мысли, а в простой, вечной истине. И если недостойно при помощи отживших истин, кои тоже стареют и умирают, пытаться одолеть новое, то существуют истины, дряхлению не подверженные, не банальные и не презренные (или превращающиеся в таковые лишь в глазах снобов и политических эстетов) – факты народного духа, накрепко привязанные к его структуре и стареть не способные. Один из таких фактов, одна такая непритязательно-несокрушимая истина, по моему убеждению, заключается в том, что немецкое понятие свободы никогда не утратит своего духовного измерения; индивидуализм, дабы отлиться в политические формы, с необходимостью должен создать какие-то другие институты, нежели у абстрактно-голого индивидуализма политического Запада и «прав человека». Лагард, видя задачу в достижении внутреннего единства Германии, призывает вспомнить подлинно немецкий индивидуализм наших отцов, ведь, втиснутый в железные рамки, он больше не причинит особого вреда. «Важнее всего, – говорит историк, – ввести отдельного человека в его права, а для этого нужно, с одной стороны, создать институты, приподнимающие его над самим собой, и с другой – уничтожить все те, что мешают ему развить истинную самобытность, и в первую очередь ликвидировать прусскую систему образования». Считаю некоторой своей заслугой, что единственная политическая критика, которую я позволил себе в писательских изделиях, имела отношение к пруссифицированной средней школе!

Стало быть, долой чужеродный, отвратительный лозунг «демократический»! Никогда механически-демократическое государство Запада не получит у нас прав гражданства. Даже если германизировать словечко и сказать вместо «демократический» «народный», выйдет прямая противоположность, ибо немецки-народный означает «свободный» – внутри и снаружи, но не «равный» – ни внутри, ни снаружи. Кто же против более народного облика имперского и государственного естества? Ручаюсь, никто из всеми силами противившихся определённого рода демократизации, политизации Германии. Германия как res publica – никаких возражений. Но Германия как республика, как государство добродетели – с общественным договором, демократическим народным правительством и «полным растворением индивидуума в целом» в придачу, – Германия как государство и более ничего, немецкий человек как якобинец и citoyen vertueux с подтверждающей его гражданские доблести справкой в кармане – это был бы кошмар! И прежде всего это была бы уже не Германия. Раскрытие, развитие, особость, многообразие, богатство индивидуальности всегда являлись основным законом немецкой жизни. Эта жизнь противилась централизации, никогда не оглядывалась на столичное средоточие. Немец был свободен и неравен, то есть аристократичен. Реформация, правда, демократическая штука, поскольку эмансипация мирян – это демократия и в политической сфере именно то, что Ницше называет «литераторскими разглагольствованиями всех про всё». Но подлинное, глубинное воздействие Лютера не лишено и аристократизма: перенеся во внутренний мир и тем самым навсегда вытеснив свободу и самодержавность немецкого человека из пространства политической распри, он довёл их до предела. Протестантизм вытащил у политики духовное жало, переведя её в практику. От Канта у нас вера в господство «практического разума», этики; от Канта у нас социальный наказ. Однако явление Гёте стало новым подтверждением легитимности отдельного существа, огромным художественным опытом Германии после метафизически-религиозного опыта Лютера; явление Гёте стало опытом просвещённости и чувственности, очень человечным, чуждым всякой абстракции, враждебным всякой – сперва патриотической, а затем вообще всякой политической – идеологии. Нации, извечно и навечно не имеющей иного, чем у других, отношения к политике, «современным идеям», к громким жульническим заклинаниям о «человечестве», «свободе», «равенстве», «революции» и «прогрессе», не даётся такой дух, как Гёте, она просто его не создаст.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю