Текст книги "А ты гори, звезда"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 63 страниц)
Дубровинский не находил себе покоя с той самой ночи на 12 декабря 1897 года, когда в дверь снятой им квартиры по Докучаеву переулку вдруг громко и требовательно постучали. Он силился и не мог разгадать, в чем заключалась его личная ошибка. Ведь соблюдалась же строжайшая конспирация! И тем не менее выследили, захватили…
Это был первый обыск в его жизни. Он судорожно позевывал, поднятый с постели, еще одурманенный крепким сном. В комнате толклись полицейские, ежились у стены двое понятых, приглашенные из соседних квартир. Пристав Мороховец, известный всем в этом доме – со «своего» участка, – погромыхивая тяжелой шашкой, когда задевал ею мебель, разгуливал из угла в угол. А на столе с пугающим штампом Московского отделения по охранению общественной безопасности лежало предписание: И. Ф. Дубровинского арестовать.
Нашли, конечно, все. Мороховец потирал руки, составляя протокол обыска и давая его на подпись понятым и самому арестованному. А в три часа ночи за Дубровинским уже захлопнулась тяжелая дверь одиночной камеры Сущевского полицейского дома.
Ноги стыли на холодном каменном полу, он пытался согревать их бесконечным хождением по камере. Одолевала усталость. Пощелкивали зубы. На дворе вьюга, мороз, а камера почти не отапливается.
Захватили при бесспорных уликах. Выследили, подстерегли. Что это – ставшая жупелом какая-то особая прозорливость охранки с момента назначения Зубатова ее начальником или черное предательство кого-то из своих же товарищей?
Дубровинский припоминал, уносился мыслью к тем временам, когда, следуя настояниям Владимирского и Радина, уехал в Калугу, поступил там на службу в оценочно-статистическое отделение земской управы. Вскоре туда перебрались многие орловские и курские друзья: Никитин, Семенова, брат ее Максим, Сергей Волынский. Завязались новые знакомства. Нет, нет здесь ни малейших подозрений!
В Калуге довольно быстро удалось установить связи с рабочими заводов и фабрик, расположенных в ближней и дальней округе. Полотняный завод, Троицкое, Кондрово – там сложились крепкие марксистские кружки. В «Рабочем союзе» были очень довольны. Приходилось частенько наезжать в Москву. За советами, взаимно делиться опытом. Тут тоже соблюдалась предельная осторожность.
Много помог тогда Леонид Петрович Радин. Он дал чертежи «своего» мимеографа, объяснил, что можно купить в готовом виде, что приспособить и какие детали надо потихонечку изготовлять на заводах.
Вместе с Леонидом Петровичем посетили они тогда Марию Николаевну Корнатовскую. Там случилась и Анна Егоровна Серебрякова. Ах, какие это действительно умелые подпольщицы и фанатичные революционерки! Расхваливая их, Радин не ошибся. Обе высокообразованные, умные, энергичные, отлично осведомленные обо всем, что творится на белом свете. Яростной ненавистью к самодержавному строю дышали их речи.
На следующий день Леонид Петрович принес полученный от Корнатовской экземпляр «Манифеста Коммунистической партии» – издания, недавно арестованного в Москве и вообще находящегося под строжайшим запретом. От имени «Рабочего союза» Радин поручил Калужской организации напечатать четыреста экземпляров.
Было это в конце октября. А в середине ноября Радина арестовали. И еще шестьдесят человек, причастных к «Рабочему союзу». Привез в Калугу тяжелое известие Дмитрий Ульянов. Сказал: «Организация разгромлена почти под корень. Надо ее восстанавливать. С очень большой осторожностью. Неизвестно, кого еще держит под своим прицелом охранка. Но ты, Иосиф, сомнений нет, там на учете не состоишь. Берись за дело еще ответственнее. Как один из руководителей. Очень надеемся на тебя». – «А как быть теперь с „Манифестом“? Все же печатать?» – «„Манифест“ теперь нужен еще больше, чем когда-либо! Пусть чувствует охранка, что мы неуловимы, живем». – «Причину провала удалось установить?» – «Нет. Наша умница Мария Николаевна сумела проникнуть на свидание к Леониду Петровичу, перемолвилась с ним. Он в полном неведении. И мы тоже. Зубатов! Как там ни говори! Остерегайся всячески, но „технику“ пускай в ход как можно скорее».
Деньги на покупку «ремингтона» – пишущей машинки – дал Константин Минятов. Он же оплатил и различные приобретения для мимеографа. И вообще Минятов отдает почти все доходы со своей Жуковки! Без Кости никак не справиться бы с поручением «Рабочего союза». А нужно было еще найти и подходящее помещение и человека, умеющего на шелковой трафаретке выбить «ремингтоном» текст брошюры – сорок восемь страниц! Тут выручила Семенова. Сама сумела это сделать.
Надежда Павловна, «Надеждочка» Минятова, любуясь своим Костей, вдохновенно говорила, что если удобно устроить «технику» в их Жуковке, работать там, пусть приезжают. Весь дом будет в их распоряжении!
Но это не было удобно. Это было просто опасно – поселиться целой группой надолго в маленьком имении человека, находящегося под надзором полиции. Нет, нет, устраивать «технику» надо в городе. Среди множества людей легче спрятаться. Тем более, что и Никитин, и Семенова, и сам он, Дубровинский, имеют тихую, незаметную службу в Калуге. Ничем они не скомпрометировали себя в глазах калужской полиции.
С февраля началась работа. Надеждочка переслала в Калугу все, что ее муж закупал на свои деньги. Надо только представить, как ловко и расторопно проделала все это Надежда Павловна!
В статистическом отделении сотрудники посмеивались: «Иосиф, ну что ты за службист такой! Сидишь все время крючком над своими таблицами. В двадцать лет хочешь себе заработать чиновничий геморрой?» И собирались группами, обсуждали потрясшее всю Россию известие о самосожжении Ветровой в знак протеста против издевательств тюремного начальства над политическими заключенными в Петропавловской крепости. Он не вступал в такие разговоры, подчеркивал, что политика его совсем не интересует: следовало соблюдать конспирацию.
А вечерами с Семеновой печатали «Манифест», и вся их квартира – общая с Семеновой и Никитиным, – вся их квартира была затянута веревками, на которых сушились отпечатанные листы. Алексей Никитин вскоре уехал в Москву, он там был очень нужен. А Лидия осталась. Работа легла на двоих. От духоты, тяжелого запаха краски тошнило, кружилась голова. Ему было трудно. Как Лидия Платоновна переносила все это?
Дубровинскому вспомнились рождественские праздники прошлого года, проведенные в имении у Минятовых. Лидия Платоновна и Надежда Павловна – обе невысокие, черноволосые и темноглазые, только и разницы, что у Лидии волосы подстрижены в скобку и зачесаны на косой пробор, а у Надеждочки закручены в жгут на затылке, – они плясали возле елки, живо, весело, а потом с таким же задором пели революционные песни. Константин аккомпанировал на гитаре.
Где, когда и как охранка сумела запустить свои липкие щупальца в их тесный товарищеский круг? Нет и нет, ни в Орле, ни в Калуге, ни у Минятовых этого быть не могло!
С Лидией Платоновной работалось хорошо. Она умела поддерживать настроение и тогда, когда их обоих валила с ног смертельная усталость. Намеренно обостряла любой спор. Не то сама длинно рассказывала какую-нибудь пустячную, но смешную историю. И время летело незаметно. А сырые листки постепенно заполняли собой все натянутые веревки. Можно понять, почему ею так дорожит Никитин. И непонятно лишь, что им препятствует стать мужем и женой, а не сожителями, как их все называли в Орле, включая даже и тетю Сашу. Лидия Платоновна однажды сказала: «А вы знаете, что такое любовь?» Она только на девять лет старше Иосифа, а в тот раз посмотрела на него, как на ребенка. И назвала так, как называли его только в своей семье. «Ося, вы ничего еще не понимаете в этом. Хотела бы я посмотреть на вас, когда вы станете это понимать»…
Потом они задумали выпустить отдельной брошюрой «Четыре речи рабочих», те самые речи, что были произнесены в Петербурге на первой маевке шесть лет назад и не потеряли своей силы. Одна из них принадлежала Василию Сбитневу, с которым когда-то так странно свела Иосифа судьба в поезде. Семенова успела напечатать лишь трафаретку и уехала к Никитину.
Одному стало совсем тяжело. Ценой огромнейшего напряжения сил и воли он сумел закончить «Манифест», а «Четыре речи» к майским дням опоздали.
За вещами Лидии в апреле приехал Никитин. Алексей Яковлевич привез хорошую идею. Пока их «техника» еще в действии, напечатать воззвание «Ко всем московским рабочим» за подписью «Рабочий союз» и пометить июлем 1897 года. Напечатать и приберечь до времени, а «технику» спрятать в надежное место. И так непозволительно долго находилась она в работе все в одном городе. Надо быть осторожнее.
Они тогда сделали это быстро. Алексей Яковлевич запаковал прокламации и увез в Орел, оставил под видом домашних вещей у какого-то своего прежнего сослуживца Джунковского… Не здесь ли пробита маленькая брешь в каменной стене? Нет… Нет! И Джунковский вполне порядочный человек, и, главное, все было так умно запаковано, что не могло вызвать ни у кого ни малейшего подозрения.
А когда Семенова с Никитиным в Москве поменяли квартиру и поселились в Луковом переулке, Лидия Платоновна съездила за «вещами» в Орел, забрала их от Джунковского. Новая квартира была хороша, предполагалось пустить в ней в дело истосковавшуюся «технику». Только один ящик с запакованными в нем «Манифестами» до поры остался в Орле. Семенова передала его Владимиру Русанову на хранение. Не он ли повинен в провале? Нет! Володя не мог подвести. Он с Родзевичем-Белевичем все эти годы отлично вел в Орле марксистские кружки, поддерживал связи с «Рабочим союзом».
Товарищи из Москвы торопили: «Иосиф, тебе надо тоже переехать сюда. Здесь ты нужнее. Будем устраивать стачки на заводах, будем разъяснять, что новый закон об установлении твердого рабочего дня – вынужденная уступка правительства – на самом деле ничего не дает. „Сократили“ рабочий день до одиннадцати с половиной часов и сократили праздничные дни. Как говорится, вышло баш на баш, в расчете на год нет никакой разницы».
В сентябре он переехал в Москву. Началась новая полоса в жизни, завязались хорошие знакомства с рабочими. Ястребов, Романов, Дроздов… Семенова передала все заготовленные в Калуге воззвания… Да…
Да… А седьмого ноября арестовали Дмитрия Ульянова, и Розанова, и Вольского, и еще многих-многих товарищей.
Дубровинский опять и опять перебирал в памяти все, что было между арестом Радина и этими арестами. Нет, ничего общего не устанавливалось. По-видимому, просто каждая из этих групп провалилась обособленно, цепочка сразу обрывалась. Иначе охранка разве стала бы дремать?
Но и они ведь не дремали! После провала группы Розанова с Ульяновым начали действовать быстро, прятать концы. Семенова тотчас же увезла так и не распакованную еще «технику» снова в Орел, оставила ее в доме отца. Казалось, что-вернее? И тем не менее этот ящик Алексей Яковлевич все-таки забрал из Орла, свез очень тайно в Курск к переплетчику Мухину, женатому на его сестре. Тоже правильно – Мухин, как и Джунковский, не знает, что находится в ящике. Он никогда не участвовал ни в каких рабочих кружках. Пасть на него подозрение полиции не могло. Восьмого декабря Никитин вернулся в Москву, стократ проверяя: нет, никакого «хвоста» не привез с собой! Одиннадцатого декабря он сам, Дубровинский, навестил Никитина и твердо убежден: за ним слежки не было. Все шло отлично. В течение последних дней он сумел раздать добрую половину воззваний, осталось на руках немногим более сотни, и вдруг этот ночной стук…
А теперь целую неделю мучают одни и те же неотвязные мысли: что, этот арест только собственная его ошибка, выслежен только он, или это провал всего «Рабочего союза»? Глухо! Ни единой весточки с воли за всю неделю. Остался там, на свободе, кто-нибудь из своих? Цела ли «техника» в Курске? И главное, все-таки, все-таки… Как это случилось? Ошибка или предательство?
Дубровинский расхаживал по камере. Он припоминал передовую статью нелегальной киевской «Рабочей газеты», несколько экземпляров которой было завезено и в Москву. «Наступает пора, когда отдельные, разбросанные всюду рабочие кружки и союзы должны превратиться в один общий союз или одну общую партию». Да, да, ведь именно к этому стремились и в петербургском «Союзе борьбы», который был создан Ульяновым, стремились и в их московском «Рабочем союзе». Сама жизнь настоятельно требует этого. А Владимир Ульянов в сибирской ссылке. Провалы социал-демократических организаций следуют один за другим. И неизвестно, какие последствия для московского «Рабочего союза» принесут вот эти разгромные аресты.
Загремел засов, скрипнула дверь. Надзиратель принес обед. Ломоть черного хлеба, миску чуть тепленькой овсяной похлебки. Надзиратели менялись посуточно. Этот заступил на свое дежурство уже в третий раз. Он был симпатичнее других. Немолодой, с крестьянской окладистой бородой. Снять бы шинель с него – ни дать ни взять пахарь из села Кроснянского. Он всегда заговаривал первым, справлялся о здоровье, сочувственно поддакивал жалобам Дубровинского, что в камере холодно. И объяснял: «Метель утихнет, и у тебя потеплеет, чичас все через трубу ветром выносит». Предлагал табачок, Дубровинский не курил, отказывался, но всегда с благодарностью. Он понимал: этот надзиратель предлагает табак от чистого сердца. Полицейская служба ему, может быть, противна, да вот поступил когда-то и тянет лямку. Но поговорить обстоятельнее не удавалось, зайдет на минутку-другую, поставит или заберет миску, и вон.
Только раз надзиратель немного замешкался. Выждал, когда Дубровинский сядет к столу, и подал ему маленький сверток.
– Не положено без разрешения начальства, – вздохнул, – да очень уж одна дама просила. И ты сам, парень, славный.
Дубровинский встрепенулся. Первая передача с воли.
– А от кого? Как зовут эту даму?
– Ну, это, парень, мне не до спросов было. Получай, что дано, и тихо. Я ушел.
В свертке из плотной синей бумаги не было ничего, кроме золотистой, поджаристой кулебяки с вязигой, которые обычно продавались в постные дни в булочной у Филиппова. Самым тщательным образом исследовав обертку, Дубровинский убедился, что письменного сообщения на ней нет. Сама кулебяка тоже была целехонька. Разочарованный, он разломил ее пополам, стал жевать. Вторую половинку сунул в изголовье постели – полакомиться еще и вечером. К похлебке он даже не прикоснулся.
Дождался, когда надзиратель зайдет взять посуду. Спросил нетерпеливо:
– Да как же все-таки выглядела та дама? И неужели ничего не сказала?
Надзиратель минутку помедлил. Стоя уже на пороге, ответил:
– А как? Вроде барыня. Моложавая, приятная. А сказать ничего не сказала сверх того, кому передать.
И бессознательно свободной рукой коснулся кармана. Дубровинский понял: взята была передача не даром.
Но кто же эта «барыня»? Семенова одевалась всегда очень просто, на «барыню» она не похожа. Надежда Минятова? Возможно. Это как раз в ее духе. Купила в булочной горяченькую кулебяку и скорей побежала со своей передачей. Не подумала даже, что ему два-три слова сейчас во сто раз дороже самого вкусного пирога. Конечно, и за это спасибо…
Да, но ведь она почему-то же обошла стороной все обязательные «инстанции»! Сунула сверток дежурному надзирателю. Сумела заранее выведать, кто будет дежурить сегодня, сумела подкараулить его за воротами. И полтиной или целковым соблазнила грешную душу надзирателя. Умело, умело сделано…
Дубровинский замер. Да, но если умело… Если умело… Какой резон таким рискованным способом посылать лишь одну кулебяку, без письменного сообщения? И тогда это вряд ли Надеждочка, все-таки простоватая в действиях. И тогда…
Он торопливо вытащил остатки кулебяки из-под изголовья постели, раскрошил на мелкие кусочки. Да! Да! Это, оказывается, он неумелый. Это он мог вместе с вязигой изжевать и записку. Ловко она запечена. Не в булочной всунута. И какая же удача, что записка оказалась во второй половине, а голод был не так уж силен!
В записке значилось: «Тяжело заболели Сеня с Ниной и еще пятеро соседских ребят. Остальные дети, слава богу, здоровы. М.».
– Так… Так… «Тяжело заболели» – арестованы… «Сеня с Ниной» – кто это? Сеня… Семен… Семенова!.. А «Нина»? Никитин?.. И еще пятеро. Кто же?.. Но, главное, «остальные, слава богу, здоровы». Действительно, слава богу! Значит, не все корни охранке удалось вырубить. А от корней новые ветви быстро пойдут. Жить можно!
Дубровинский бросился на койку, закинул руки за голову. Показалось теперь даже не так уж и холодно.
Но кто же такая эта «М»? Все же Минятова? Нет, нет, это не она, такого Надеждочке еще не сообразить. Литера «М» для маскировки может означать и «мама», коль разговор идет о детях. С нее начинается также имя Мария.
Мария… Он внимательнее пригляделся к почерку. Очень решительная, твердая и – вдруг представилось ему – красивая женская рука «барыни». Да ведь это же Мария Николаевна Корнатовская! Ну, конечно, она! Какая умница! Недаром ею всегда так восхищались и Дмитрий Ильич и Леонид Петрович. Вот золотая женщина, золотой человек! Ох, как еще на свете жить можно!
Ему теперь не лежалось. Он вскочил, забегал по камере. Черт побери, в понедельник он подал прошение в охранное отделение, чтобы отдали книги, взятые при обыске, его личные книги, обычные, не крамольные, по которым люди учатся, пополняют свое образование, и вот неделя уже на исходе, а ни книг, ни даже ответа внятного все нет. Надо будет завтра заявить решительный протест! Письменные принадлежности, правда, вчера принесли – тетрадь с пронумерованными листами, – но предупредили, что это не для сношения с «волей». Можно пока писать лишь самому для себя. И то дай сюда. Хоть попрактиковаться в алгебре, в геометрии.
Сгущались ранние зимние сумерки. Он уселся за стол, принялся в уме составлять примеры для уравнений с тремя неизвестными. Но опять загремел замок, взвизгнула дверь, и на пороге появился тот же надзиратель.
– Дубровинский! Одевайся! На выход. Без вещей.
За спиной надзирателя маячили два жандарма.
10Метель кружилась остервенело. Возок качался на мягких снежных сугробах. С Тверской повернули направо. Дубровинский узнал: Гнездниковский переулок. Значит, везут в охранку. Зачем? Допрашивают по политическим делам в жандармском управлении…
Возок приткнулся вплотную к крыльцу, и Дубровинский, не успев оглядеться, оказался уже в помещении. Здесь было по-настоящему тепло. И ничуть не похоже на какую-нибудь полицейскую часть, с ее истертыми полами, провонявшими табаком стенами и грязными, непромытыми окнами. Помещение охранки блестело чистотой, расторопно, но без суеты сновали по коридору сотрудники, одетые по большей части в штатское платье. Дубровинского вежливо попросили снять пальто, и два жандарма повели вверх по крутой винтовой лестнице с поскрипывающими слегка ступенями.
Здесь опять открылся широкий чистый коридор, который закончился просторной, очень светлой комнатой. В ней работало много людей, деловито стучали пишущие машинки, на столах были навалены груды папок. Ни дать ни взять калужская земская управа, где Дубровинский, занимаясь статистикой, прослужил более года.
Еще комната, теперь небольшая, полная проволочных дуг с нанизанными на них листками, словно бы от календаря. Похоже на адресный стол.
И совсем уже маленькая полутемная передняя. Дежурный жандармский офицер остановил их, приподняв руку, исчез за дверью на несколько минут и вновь появился. Любезный, улыбающийся.
– Прошу вас! Проходите!
За дверью оказалась еще комната в два окна. И лишь потом, как догадался Дубровинский, кабинет Зубатова. Но прежде чем войти в него, пришлось опять немного задержаться. На пороге, спиной к Дубровинскому, стоял коренастый, с толстыми ляжками мужчина и завершал какой-то веселый разговор с хозяином кабинета.
Ожидая, Дубровинский оглядывал стены, выклеенные отличными обоями. Ничего лишнего. Барометр, отрывной календарь. Между окнами торжественно-чинный портрет Судейкина, начальника петербургской охранки, несколько лет назад убитого террористами «Народной воли». В уголке – стол в виде конторки, при нем крепчайший дубовый стул, обитый кожей. Все!
Мужчина закончил разговор. Повернулся, так и сияя душевной удовлетворенностью. Тихо ахнул: «Виноват!»
Жандармы подтянулись.
– Здравия желаем, Евстратий Павлович! – отчеканили дружно.
«Ага, это и есть Медников», – подумал Дубровинский.
А тот слегка изогнулся, будто приказчик в мануфактурной лавке, приглашающий важного покупателя выбрать нужный ему товар.
– Милости просим!
«Как они все любезны здесь…»
Зубатов встретил Дубровинского стоя. Вышел из-за стола, долго и крепко пожимал ему руку.
– Будем лично знакомы, Иосиф Федорович, – сказал, кивком головы предлагая сесть в кресло. Жандармам сделал знак удалиться. – Меня зовут Сергеем Васильевичем. Вы курите?
– Нет, – сухо ответил Дубровинский.
И сел. Он чувствовал блаженное тепло в ногах. Вот где по-настоящему он сможет отогреться. А кабинет хорош. Просторный, тихий. Ни единого звука сюда не доносится ни с улицы, ни сквозь закрытую дверь. Только снежная метель стучит в потемневшие окна.
Зубатов прошелся, закуривая на ходу. Шаги его скрадывал толстый мягкий ковер. Повернул выключатель, и кабинет, весь сразу испестрившись тенями от многорожковой люстры, стал как-то еще уютнее. Словно бы отделился от стены, выплыл на середину комнаты поясной портрет Николая II, написанный художником не по-казенному. Император смотрел тоже с доброй улыбкой.
– Испортили мы вам рождественские праздники, Иосиф Федорович, – сказал Зубатов участливо. Уселся в кресло и выпустил в потолок струйку голубого дыма. – Но что поделаешь – служба! Да и сама обстановка сложилась так, что больше медлить уже не годилось. Вы согласны?
Дубровинский молча пожал плечами. Зубатов был старше его лет на двенадцать-тринадцать, но держал себя в разговоре как с одногодком. Тем не менее чувствовалось: хозяин здесь он и власть у него очень большая.
– Итак, вы задумали, – Зубатов сделал рукой поясняющий жест, – имею в виду не только вас лично, – вы задумали создать «Рабочий союз». Судя по названию, в защиту интересов рабочих. Понимаю и сочувствую. Положение рабочих у нас в России действительно ужасное. А предприниматели безжалостны. В этом мы с вами, кажется, полностью сходимся?
– Моя фамилия, имя, отчество вам известны. Где я родился и год моего рождения, полагаю, тоже. Вероисповедания православного. Холост, – сказал Дубровинский. – На какие вопросы еще я обязательно должен ответить? Сверх этого мне отвечать просто нечего.
Зубатов чуть-чуть улыбнулся, вежливо, не оскорбительно. По столу подтянул к себе чугунную пепельницу, осторожно мизинцем сбил в нее с папиросы белый пепел.
– А я ведь не допрос веду, Иосиф Федорович. Не наше это дело. Просто хочу по душам побеседовать. Вот в ваших кругах говорят: «охранка, охранка…» Да, конечно, «охранка». Но что мы охраняем? Спокойствие государства, спокойствие народа. А чем это плохо? Вот в ваших кругах еще говорят, что мы защищаем господствующие классы, иными словами, тех же предпринимателей. Нет более досадного недоразумения! И я рад, что мы можем сейчас сделать попытку добраться до истины, – он поудобнее устроился в кресле. – Припоминаю свои гимназические годы. Как и вы, принимал участие в тайных организациях, в студенческих кружках, сочинял прокламации. Увлекали смелые обличительные речи…
Он замолчал, выжидая, как откликнется на это его собеседник. И Дубровинскому захотелось сказать что-нибудь очень резкое, вроде такого продолжения незаконченной Зубатовым фразы: «…а потом я предал своих товарищей и пошел служить в охранку». Но он сдержался и только спросил:
– Почему же эти смелые и обличительные речи перестали вас увлекать?
– Потому что они оказались несправедливыми, – с живостью разъяснил Зубатов. – И потребовалось время, тщательное, добросовестное изучение предмета, чтобы это понять. Вы, Иосиф Федорович, и ваши единомышленники глубоко заблуждаетесь, возлагая на самодержавие всю вину за несчастья, переживаемые русским народом. Наоборот, только оно, единственное оно, в российских условиях и способно облегчить тяжкую участь крестьян и рабочих, о которых особенно вы печетесь. Не согласны? Возражайте! Давайте будем спорить! В споре рождается истина.
– Я слушаю вас, – сказал Дубровинский. Вступить с Зубатовым в политический спор – значит признать свою принадлежность к «Рабочему союзу». А это пока как будто действительно не допрос, но и не простая «беседа». Ушки надо держать на макушке. Неизвестно, какими еще уликами, кроме взятой при обыске нелегальщины, располагает охранка. А поэтому – отрицать. Все отрицать.
– Я слушаю вас, Сергей Васильевич, но не понимаю главного: почему я арестован?
– Это великое благо для России, что во главе ее находится государь-самодержец, – пропуская вопрос Дубровинского мимо ушей, продолжал Зубатов. – Он и только он может быть равно справедливым по отношению ко всем сословиям, ибо власть его неограниченна и ни от кого не зависима. Он и только он может любого непокорного заставить подчиниться своей власти. И разве многие благотворные реформы последних десятилетий недостаточно убедительный результат именно неограниченных прав государя? А вы твердите: «Долой самодержавие!» Долой… Ну, а что дальше? Естественно, что в таком случае власть окажется захвачена буржуазией, предпринимателями. И поверьте, отношение их к рабочим станет тогда еще жесточе, нежели теперь, в известной степени сдерживаемое властью царя… Вся власть в руках самих рабочих? Но ведь народ наш темен. И нет в истории таких примеров, где бы одни лишь рабочие правили государством, а все прочие сословия были бы от этого отстранены. Кстати, и уничтожены физически? Вы очень начитанны, Иосиф Федорович, вы, может быть, сумеете назвать мне примеры?
И снова чуть было не сорвались у Дубровинского резкие слова: «Мы видим проявление власти самодержавного царя лишь в одном: вот так, как меня, хватают каждого, кто выступит в защиту прав рабочих. Вы, господин Зубатов, пугаете захватом власти предпринимателями. Однако сажаете в тюрьмы не их, а нас. Вы спрашиваете об исторических примерах. Каких? Которые заканчивались неудачей? Таким примерам и мы сами следовать не хотим. А пример удачи рабочего движения – вот он. То, что сейчас делаем мы, и чего вы так боитесь».
Но вслух он сказал, как и до этого, очень сдержанно:
– Я совсем не начитан, Сергей Васильевич. В Москву приехал, чтобы подготовиться к поступлению в институт. И не понимаю, за что меня арестовали.
Вертя между пальцами папиросу, Зубатов помедлил с ответом.
– Не понимаете? – мягко спросил он. – Ну что ж, попытаюсь объяснить. В борьбе за интересы рабочих я ваш сторонник, а не враг. Меня давно томит одна отличная идея: организовать рабочих для такой борьбы. Не заговоры, не подстрекательские прокламации, не разжигание страстей, а открытая, честная, легальная защита своих прав. Под покровительством самодержавного, всесильного царя. Как это ни печально, аристократия, высшие классы, владельцы крупных состояний, в силу веками складывавшихся взаимоотношений с верховной властью самодержца, оказывают ныне огромное влияние – и даже давление – на государя. Такое неправильное воздействие необходимо уравновесить. И это сделать вполне возможно. Именно созданием крупных, открытых рабочих организаций, на которые царь может твердо опереться, проводя политику всеобщего благоденствия и справедливости, заставляя предпринимателей подчиняться его неограниченной власти. Может ли государь опираться на всяческие подпольные «Рабочие союзы», которые первой своей целью провозглашают свержение самодержавия?.. Вот почему приходится вас арестовывать…
Зазвонил телефон на стене. Зубатов подошел, крутнул никелированную ручку, снял трубку. И лицо его засветилось.
– Сашенька? Виноват, виноват, дорогая… Ну что же я поделаю! Да, да, и сегодня не раньше двенадцати… Бога? Бога, Сашенька, боюсь, но земные дела тоже обязывают… Как? Как?.. Из Владимирской губернии привезли?.. Ах, да! Пуда на два? Прекрасно!.. Сашенька, просьба к тебе, дорогая! Между твоими заботами просмотри, пожалуйста, Британскую энциклопедию… Говорил уже? Ну, прости… Да, Томаса Мора… и Кампанеллу… Фому Аквинского обязательно! Сама позвонишь? Спасибо, дорогая!.. А Коленьке не давай за роялем засиживаться. По морозцу, по морозцу пусть побегает… Пустяки! Какая метель!..
Он повесил трубку, дал отбой. Все еще светясь, вернулся к столу, надавил кнопку электрического звонка. Появился дежурный, Зубатов сделал ему знак. Дежурный наклонил голову, исчез, и сразу же вошел жандарм с большим подносом, на котором стояли стаканы, сахарница, пузатый фарфоровый чайник и тарелка с грудой румяных сдобных булочек.
Было видно, что Зубатову нравится показывать, как четко, слаженно действует людской механизм в его учреждении. Он принялся радушно угощать Дубровинского, приговаривая заботливо, что надо бы чаек заказать давным-давно, что Иосиф Федорович, вероятно, сильно уже проголодался, – он понимает: на хлебах полицейского дома не будешь сытым.
Некоторое время оба они молча прихлебывали горячий чай. Дубровинский решил не стесняться. Ему действительно очень хотелось есть. А булочки были вкусны.
Потом опять заговорил Зубатов.
– Вспоминаю свою давнюю восторженную принадлежность к народовольческим кружкам. О, тогда я так же, как вы, был упрям и фанатично убежден в непререкаемой правоте нашего дела – извечное свойство молодости! Революционные идеи – благородные идеи! – они, как первая любовь, захватывают человека всего целиком и делают его удивительно сильным, способным на любые жертвы, на подвиги. И тогда я готов был все разрушать, весь этот неправедный мир. Разрушать! Не вдумываясь совершенно, а что же после выстроится на месте разрушенного. И не сразу, совсем не сразу созрела во мне наконец здравая и потому предельно простая мысль: разрушать ничего и не надо – надо совершенствовать то, что есть. Это и быстрее и по результатам надежнее. А главное, это не влечет за собой пролития человеческой крови, ненужных, абсолютно ненужных страданий и жертв, обязательных при революциях.
Дубровинский дернулся всем телом. На это он уже не мог не ответить, что бы потом ни случилось. Но Зубатов, произнеся свою тираду и не заметив непроизвольного движения Дубровинского, поднялся. Разминаясь, потоптался на месте.
– Подумайте, Иосиф Федорович, подумайте. Торопиться нам нет никакой надобности. Вы главным образом молчали, но ведь молчание – это тоже форма разговора. И подчас весьма содержательная. Однако, надеюсь, для вас не единственная. Если вы ничего не имеете против, давайте после святок встретимся снова, продолжим нашу беседу.