355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » А ты гори, звезда » Текст книги (страница 34)
А ты гори, звезда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 18:00

Текст книги "А ты гори, звезда"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 63 страниц)

Дубровинский бросился к столу, чтобы схватить, порвать оставшуюся там лежать тетрадку с подготовленными проектами постановлений, и не успел. Как не успели уничтожить свои записи на отдельных листках бумаги и все остальные.

– Господа! – громыхнул тяжелым басом офицер. – Прошу оставаться на своих местах. Не двигаться. Не делать каких-либо попыток к сопротивлению. Имеющим оружие сдать его мне. Вы все арестованы. Отдельного корпуса жандармов штабс-ротмистр Фуллон.

По его знаку дворники расставили стулья в ряд. Фуллон красивым, плавным жестом предложил арестованным сесть. Полицейские надзиратели прошлись вдоль ряда, спрашивая об оружии. Все только отрицательно покачивали головой.

– Мы протестуем против такого вторжения, господин штабс-ротмистр, – заговорил Дубровинский, когда полицейские надзиратели и дворники отошли в сторону. – Мы собрались, чтобы побеседовать о новых успехах в организации профессиональных союзов в Англии. И в этом нет ничего предосудительного…

– Разумеется, разумеется, господа! – отозвался Фуллон и, позванивая шпорами, приблизился к столу. – Профессиональные союзы в Англии – это чрезвычайно интересно. И вы еще будете иметь достаточно времени, чтобы об этом побеседовать. – Он взял тетради Дубровинского. – Судя по вашему движению к столу, когда мы входили в комнату, эти записи принадлежат вам, заявляющему столь энергичный протест. С вашего разрешения, позвольте взглянуть. – Развернул тетрадь и прочел вслух: – «Предвидя возможность ликвидации самодержавия путем народного восстания в ближайшее время и считая своей задачей стремиться к такой форме ликвидации, мы берем на себя пропаганду в широких рабочих массах идеи народного восстания и призываем народ к вооружению…» Так-с! Ах, какие канальи, эти профессиональные союзы в Англии, чем они занимаются! – И скомандовал надзирателям: – Обыскать всю квартиру и, буде кто еще обнаружится, доставить сюда.

– Этот черновик, господин штабс-ротмистр, никакого отношения к сегодняшней нашей встрече не имеет, – заявил Дубровинский. – Я не помню, откуда это переписано.

– И не трудитесь вспоминать. Мы достаточно осведомлены о ваших политических взглядах, если не ошибаюсь, господин Дубровинский. У вас есть при себе паспорт? Предъявите.

Дубровинский молча протянул ему паспорт.

– Вот видите, в Москве проживать вам запрещено, а мы почему-то встретились с вами именно здесь, – усмехнулся Фуллон.

– Здесь я проездом, – отозвался Дубровинский. – А встретиться с вами мы могли бы и в Питере, где градоначальником, если не ошибаюсь, служит ваш батюшка.

– Совершенно верно, – подтвердил Фуллон. – Приятно слышать, что вы об этом осведомлены. Теперь я попрошу и остальных, надеюсь также членов ЦК РСДРП, предъявить свои документы.

– Среди нас нет никого, кто имел бы отношение к Центральному Комитету, – быстро сказал Крохмаль, давая понять остальным, как следует держаться.

– Тем лучше, – проговорил Фуллон. – Ваши документы… Гм! Яголковский Флориан и так далее. И кто же вы по своей специальности? Что привело вас сюда и откуда?

– Я инженер-технолог. Как видите по прописке, живу в Пятигорске.

Фуллон прикрыл глаза. Так посидел, подергивая губами в веселой усмешке, как бы соображая, стоит или не стоит ему открывать уже сейчас свои карты, и все же решился:

– До инженера-то вы, господин Крохмаль, еще не доучились. И напрасно. А то, что бежали из киевской тюрьмы два с половиной годика тому назад, нынче же из архангельской ссылки, вряд ли приведут вас в прелестный город Пятигорск, где прописан ваш, то есть инженера Яголковского, фальшивый документик.

Следующим был взят паспорт у Гальперина. Фуллон его долго оглядывал, сопоставляя наклеенную на паспорт фотографическую карточку с другой фотографией, извлеченной из бокового кармана своего мундира, и, наконец, удовлетворенный, засмеялся:

– Стало быть, вы из Сидранска, Юлиан Иосифович? – спросил и, получив подтверждение Гальперина, продолжил: – И по фамилии Черепушко. Но из киевской тюрьмы вместе с господином Крохмалем ведь сбежал не Черепушко, а Гальперин. Как вы можете объяснить это?

– Никакого Крохмаля и никакого Гальперина не знаю, и ни в какую тюрьму никогда я не бывал заключен; надеюсь, так же, как и вы, господин Фуллон, – невозмутимо ответил Гальперин.

– Значит, теперь у вас есть надежда посидеть в тюрьме! – весело воскликнул Фуллон. – Следующий!

– Маринич Владимир Михайлович, сотрудник газеты «Одесские новости», – Квятковский подал свой паспорт.

– Возможно, возможно! – посмеивался Фуллон, складывая паспорта в стопочку. – Только что-то Маринича среди членов ЦК вашей партии не припомню. Следующий!

– Михаил Иванович Прокушев, студент, – сказал Розанов и протянул документ.

– Очень приятно! – Фуллон взял паспорт, не читая положил на стол. – А, извините, прилежанием в школе не отличались? Случалось бывать и во второгодниках? Для студента годочки-то несколько велики. Следующий!

– Теслюков Василий Дмитриевич, исполняющий дела секретаря при прокуроре житомирского окружного суда, – заявил Носков. – Паспорта при себе не имею.

– Напрасно! – сочувственно сказал Фуллон. – Хоть чужой, поддельный, а документ всегда надо иметь. Вдруг полиция поинтересуется. Так ведь недолго и в беспаспортные бродяги попасть. А тогда… – и повертел растопыренными пальцами. – Следующий!

– Беспаспортный бродяга, – сказал Сильвин.

– Я тоже, – присоединился Карпов.

– И я! – заносчиво воскликнула Александрова.

Фуллон слегка опешил. Это уже было дерзостью, неприкрытой насмешкой над ним. Видимо, он очень заигрался с этой публикой, позволил себе выйти из официального тона, обрадованный тем, что Дубровинский и по паспорту оказался Дубровинским, а Крохмаля и Гальперина он опознал по приметам, тщательно описанным в охранном отделении. Ему сейчас бросили вызов. Поднимать перчатку он не станет. Генерал Шрамм предупредил сразу, посылая на операцию по захвату главных деятелей РСДРП, приверженцев Ленина, что следствие будет серьезным и что руководить этим следствием будет лично он сам. Пусть Шрамм и сбивает с них спесь. Он умеет. Что же касается сопляка, вторым назвавшегося беспаспортным бродягой, вот-то, наверно, был бы он поражен, если сказать, что именно он, спасибо ему, потащил за собой филерский хвост к этому дому. А остальное уже не было трудным. И Фуллон, загадочно показывая пальцем на Карпова, произнес только:

– Благодарю вас! – А затем совершенно сухо предупредил: – Господа, вы все будете обысканы. Имеющим документы лучше сдать, не дожидаясь этого.

Из внутренних покоев вернулись полицейские надзиратели и привели с собой Андреева. Он вошел хмурый, сбычившийся, шаркая по полу домашними шлепанцами. Его красивое лицо, с цыганским разлетом густых черных бровей, отражало крайнюю степень презрения к вышагивающим позади него агентам охранного отделения. Чувствовалось, что его так и распирает желание садануть их под ребра согнутым локтем.

– Господин полицейский чин, – глуховатым, бухающим голосом проговорил Андреев, – эти ваши архангелы стащили меня больного с постели…

Фуллон поднялся, сказал с достоинством:

– Имею честь представиться, Леонид Николаевич! Отдельного корпуса жандармов штабс-ротмистр Фуллон.

– Не имеет значения, отдельного или не отдельного и штабс или не штабс, – сказал Андреев, обдергивая на себе длинную, неподпоясанную рубаху с расстегнутым воротником, не то стыдясь, не то, наоборот, гордясь своим затрапезным одеянием. – Что нужно штабсу от писателя Леонида Андреева?

– Не имеет значения – писатель или не писатель Леонид Андреев, – задетый за живое, ответил Фуллон, переменив спокойный тон на начальственные раскаты. – Вы арестованы как соучастник тайного совещания противоправительственных заговорщиков.

– Угу! Что еще мне приписывается? – хрипловато пробубнил Андреев. И вдруг озарился наивной детской улыбкой: – В ночном горшке под кроватью ваши подручные обнаружили гремучую ртуть?

– Шутить, Леонид Николаевич, у вас не отнимается право, – сказал Фуллон. – Но свободы лишить вас я обязан. До последующих распоряжений высших властей.

Выдержать это было невозможно. Дубровинский вскочил со стула, подбежал к Фуллону:

– Господин штабс-ротмистр, Леонид Николаевич не имеет решительно никакого отношения к нашему совещанию. Он даже не видел ни разу ни одного из нас, кроме меня, и то, когда я, совершенно незнакомый ему человек, имел дерзость попросить разрешения собраться вот здесь. Мы все свидетельствуем, что Леонид Николаевич болен и не показывался в этой комнате. Арестовывать знаменитого писателя лишь за то, что неизвестные ему…

– Господин Дубровинский, – оборвал Фуллон, – ваше свидетельство ни к чему, все это будет проверено следствием, в том числе и сколь незнакомы хозяину квартиры собравшиеся у него люди. Что же касается таланта Леонида Николаевича, перед коим и я преклоняюсь, смею напомнить: не менее знаменитый писатель Максим Горький, как вам должно быть известно, ныне также находится под арестом. И простите, Леонид Николаевич, если заимствую ваши слова, не за то, что обнаружено у него в ночном горшке под кроватью.

Он открыл портфель, вытащил из него бумагу и принялся составлять протокол о задержании группы подозрительных лиц и о произведенном у этих лиц, а также в квартире писателя Андреева обыске. Полицейские ощупывали карманы арестованных, выбрасывали на стол их записные книжки, портмоне, ключи, проездные билеты, все до мельчайших предметов, найденных там. Прибыли и еще чины в жандармских шинелях. Фуллон распорядился, чтобы они с понятыми приступили к осмотру и всех наружных помещений, слазили на чердак, открыли сараи и особо проверили поленницы дров, сложенных у забора.

– Леонид Николаевич, бога ради простите меня! – вдруг спохватился Фуллон, отрываясь от бумаг и обращаясь к Андрееву. – Я вас держу, так сказать, в неглиже. Будьте любезны, оденьтесь. И теплее. На дворе метелица, а вам и так нездоровится.

– Так вы что же намерены делать с нами, штабс? – брезгливо спросил Андреев. – Со всеми нами?

– Имею указания. С вашего разрешения, господа, в Таганскую тюрьму. С вашего разрешения, до суда прямо в Таганскую тюрьму. Там и вести дальнейшее следствие будут. А что после? Сами знаете, время у нас нынче суровое.

Дубровинский стиснул кулаки, ощутив на запястьях словно бы холод и тяжесть цепей. Таганская тюрьма – знакомая уже тюрьма – в Москве самая скверная. Да не в том еще дело, что она просто скверная и что конечно же посадят в нее надолго, торопиться со следствием не станут. Стисни зубы, собери всю волю в комок – и дни потекут, дни нравственных страданий от вынужденного бездействия, дни мучительного ожидания свободы. Дело в том, что из этой Таганской тюрьмы вряд ли скоро удастся подать голос товарищам. Хотя бы Красину или Любимову, единственным уцелевшим от ареста членам ЦК, а ведь сегодня, пусть в буре и грызне, принято важное решение.

Каким образом Ленин, для которого это не безразлично, узнает о нем?

Бесспорно, так или иначе, независимо от любого решения ЦК, а съезд все равно состоится, для партии он жизненно необходим.

Но разве партии все равно, остались ли некоторые ее доверенные представители при прежних своих заблуждениях или честно отказались от них и готовы теперь взять на себя все самое трудное и опасное!

Как об этом узнает партия?


Книга вторая


Часть первая
1

Небо, и всегда магнитно притягивающее к себе взгляд человека, на этот раз казалось особенно глубоким. Может быть, потому, что был поздний вечер и давно отцвели блеклые краски зимней зари. Может быть, потому, что высокие сосны, обступившие заснеженную аллею парка, заслоняли собою горизонт и только самый купол неба оставался открытым. Может быть, и потому, что много дней подряд озоровала вьюжная непогодь, заставляя отсиживаться в тоскливых стенах санаторной палаты, а теперь вдруг наступила торжественная тишина.

Жгуче горели далекие звезды, но если постоять даже немного, совершенно не двигаясь, можно было заметить, сколь быстро проплывают они над головой. Это текла в неизвестность река времени.

Врачебные предписания жестки. Перед сном небольшая прогулка на свежем воздухе, на ночь теплое молоко и микстура, унимающая кашель. Конечно, все это приятно. Точный распорядок дня, вкусная, обильная пища, мягкая постель с накрахмаленным бельем, ласковый говорок сестры милосердия, приносящей в палату лекарства, тихий, задумчивый парк. Но все это не для души, не для сердца. Что толку, если кашель становится реже, не так одолевает одышка, подушка под утро остается сухой, не промокшей от проливного пота, и ноги при ходьбе не дрожат; что толку от этого, постылой кажется сама жизнь, если она ради только вот такого приятного, размеренного существования.

И это в то время, когда ты можешь и обязан помочь товарищам, общему делу, когда вся Россия еще кипит революционной страстью.

Этот вечер можно гулять допоздна, нарушив режим. Все равно завтра отъезд. И хотя добрый хозяин врач Сатулайнен будет грустно покачивать головой, убеждая остаться в санатории по крайней мере на месяц (ведь лечение все же идет успешно), поддаться такому соблазну нельзя. Радости это не принесет. Гурарий Семеныч Гранов тоже вздохнет, он в крепкой дружбе с Обухом, и тот, конечно, в частном письме нарисовал картину весьма драматическую. Ох уж эти врачи! Если бы не доктор Обух, не его железные настояния, разве бы он, Дубровинский, поехал сюда, под эти тихие сосны, пить на ночь теплое молоко! Впрочем, Гурарий Семеныч, милый человек, только вздохнет, а уговаривать больше не станет, он прежде всего хороший психолог и знает, что бесполезно лечить тело, если страдает душа. Шесть недель, проведенных здесь, показались бы совершенно непереносимыми, если бы не ежедневные беседы с этим чудесным стариком, преданным делу революции не меньше, чем заботам о здоровье своих пациентов.

Всяк должен быть на своем месте. Обух – прекрасный оратор и образованнейший врач, наибольшую пользу приносит, вращаясь в близких ему интеллигентных кругах Москвы. Ему пока нет надобности уходить в глухое подполье. Гурарий Семеныч, умелый конспиратор, особенно по части передач нелегальной литературы и укрытия товарищей от преследования полицейских ищеек; он сам побывал однажды в их лапах и в ссылке и теперь работает здесь, в Финляндии, где революционеров порой и видит петербургское жандармское око, да зуб неймет, – здесь свои государственные законы. Ну, а Дубровинскому, «Иннокентию», должно быть только в самой гуще борьбы, безразлично, какими последствиями потом ему будет это грозить. Характер свой не переделаешь. Да и зачем переделывать? Работать надо всегда в полную силу. А лучше, если сверх сил.

И быстрой чередой пронеслись в сознании события минувшего года, с той поры, как захлопнулась скрипучая дверь общей камеры Таганской тюрьмы, а потом, через восемь месяцев, вновь распахнулась, и в глаза ударил слепящий свет октябрьского дня; народные толпы, выкрикивающие радостно: «Свобода! Свобода!»; в растерянности стоящие у тюремных ворот городовые; они, привычные к свирепому разгону любого скопления людей, не знали, как держать себя теперь, после царского манифеста, провозгласившего неприкосновенность личности.

Но этот светлый день тут же померк и заполнился бьющим в лицо злым ветром, когда пронеслось: «На Немецкой улице железным ломом убили Баумана…» И тяжкий стон вырвался, казалось, даже из камней мостовых. Вот он, манифест, вот кому – черносотенцам пожалована полная свобода! Провожать Николая Эрнестовича в последний путь собралась вся пролетарская Москва, гневная, негодующая. И все тот же ледяной ветер взвивал красные флаги, перехватывал дыхание, когда, взявшись за руки, цепью, с непокрытыми головами, они, друзья Баумана, шли впереди гроба. А скорбная медь духового оркестра проникала в самое сердце:

 
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу!
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу…
 

Дубровинский остановился. Слова похоронного марша, словно далекое эхо, доносились не то из торжественной ясности морозного неба, не то из глубин застывшего в неподвижности леса. Мерещится? Конечно, мерещится, когда неспокойно на душе, когда скорее хочется быть снова там…

 
За вами идет свежих ратников строй,
На подвиг и на смерть готовый…
 

Это прямо относится к нему.

И закашлялся, хватил большой глоток холодного воздуха. Сразу заныл коренной зуб. Гурарий Семеныч убеждал повозиться с ним, залечить как следует. Да ведь разболелся он в самые последние дни. Не откладывать же отъезд из-за этого! Лаврентьева в свое время предупреждала: «Товарищ Иннокентий, сомнителен ваш зубик. Зайдите-ка еще разок месяца через четыре. Зайдете?» Да, так было. Именно четыре месяца назад…

…Давняя зубная боль, резкая, ноющая, вернулась к нему словно бы нарочно как раз в ту минуту, когда он остановился, разглядывая в полутьме гравированную медную табличку на парадной двери одного из домов на Николаевской улице: «Дантист Ю. И. Лаврентьева».

Моросил мелкий ноябрьский дождик, так свойственный Петербургу. Фонарь на перекрестке казался мохнатым желтым шаром, от которого к стеклам окон в ближних домах тянулись узкие радужные лучики света. Из водосточной трубы, закрепленной неподалеку от крыльца, журча, выплескивалась тонкая струйка, долбила однотонно кирпичную отмостку.

Пешеходы шагали торопливо, неровно, припрыгивая в замешательстве перед глубокими лужами. Иногда на рысях проезжали легкие экипажи с поднятым кожаным верхом. Жидкая грязь с шипением разлеталась из-под колес.

Он привычно повел головой направо, налево: нет ли чего подозрительного? – долгие годы подполья выработали охранительный автоматизм – и нажал кнопку электрического звонка. Оглядываться особой надобности не было, улица тихая, явка «чистая», и, окажись этим вечером у порога квартиры Лаврентьевой по делу, касающемуся только его самого, он вошел бы в дом с совершеннейшей бестревожностью. Однако на этот раз было нечто особое. Он пришел сюда для встречи с Лениным, первой личной встречи за несколько лет заочного знакомства, и не мог даже и мысли допустить, что вдруг приведет за собой «хвост». Именно поэтому в тот миг, когда дверь чуть-чуть приотворилась, он еще раз окинул улицу внимательным взглядом.

В узкую щелочку, через цепочку, женский голос объявил, что время позднее и прием больных закончен. Он на это отозвался словами пароля, сообщенного ему утром Красиным, и цепочка, тоненько звякнув, тотчас слетела.

Его встретила уже сама хозяйка квартиры, подала руку, теплую, мягкую. Повела в прихожую и показала, куда повесить промокшее пальто. Снять помогла горничная, та, что открывала дверь.

«Иннокентий», – назвал себя он, непослушными от холода пальцами приглаживая волосы и думая, что эта прихожая и вешалка очень напоминают вход в квартиру доктора Весницкого, у которого здесь же, в Питере, год назад перед встречей с Землячкой ему довелось укрыться от преследования филера. Он тогда пообещал Весницкому подарить со своим автографом какую-нибудь книгу, но слова не сдержал. Как это нехорошо! И как бы это исправить?

«Юлия Ивановна, – представилась хозяйка. – Вас ждут. Но, может быть, несколько минут вы согласитесь посидеть в этой страшной комнате?»

Откинула тяжелую портьеру, за которой находился зубоврачебный кабинет. Мерцали в электрическом свете какие-то склянки, никелированные инструменты. На столике рядом с бормашиной громоздилась толстенная книга – стоматологический справочник.

«Мне приходилось сиживать, и не минутами, а долгими месяцами в комнатах куда пострашнее этой, – сказал он, поддерживая веселый тон хозяйки. – И я охотно провел бы сейчас необходимые минуты ожидания именно в таком вот целительном кресле».

Он слегка коснулся ладонью щеки. Лаврентьева приняла этот жест за шутку, улыбнулась и, кивнув головой, исчезла. Из-за портьеры донеслось тихое: «Настенька, приготовьте чаю, покрепче и погорячее. С лимоном. Подайте сюда. Нет! Подайте в столовую, когда наш новый гость перейдет туда».

Одолевал кашель. Зуб поднывал нестерпимо. Это началось в Таганской тюрьме, незадолго до выхода на волю, а потом добавил еще кронштадтский ледяной ветер. Надо бы, конечно, давно обратиться к дантисту, да ведь все некогда. А сейчас вот и врач здесь и кресло… Он легонько потрогал гибкий шланг бормашины, и зуб, точно испугавшись, сразу притих.

Почему Лаврентьева предложила немного подождать? Занят с кем-то другим Владимир Ильич? Или, скорее всего, отдыхает? Ленин ведь сегодня прямо с вокзала. Женева, Стокгольм, Гельсингфорс – добрую неделю в дороге. Вероятно, очень устал, изнервничался. Да еще чуть ли не в первый час по приезде повидался и очень обстоятельно побеседовал с Красиным, с Лядовым. Успел побывать и на Преображенском кладбище, где похоронены жертвы Кровавого воскресенья.

И вспомнилось…

…Улица, запруженная народом, не знающим, что творится там, впереди. Возбужденные голоса, золотые хоругви, качающиеся далеко, во главе колонны. Праздничными, цветастыми платками окутанные головы женщин. Детишки, весело припрыгивающие на морозе. Опять и опять возникающая мелодия гимна: «Боже, царя храни!.. На славу нам, на страх врагам…» И потом эта же толпа, рассеченная надвое конными казаками, словно спелая рожь под замахом косца. Сверкание обнаженной стали. Проклятия, стоны, кровь. Всюду кровь…

Да, тогда бы немного еще, и лежать ему под копытами лошадей. Впрочем, «немного» – постоянный спутник каждого революционера, его добрый гений. И разве всего лишь две недели назад не это же самое «немного» опять сберегло ему жизнь?

…Кронштадт. Луна на ущербе, глухая ночь, пустынная окраина, где только что прошли каратели, прочесывая все закоулки и стреляя без оклика в любого, кто возникал у них на пути. Далекий, неясный шум у казарм, окруженных прибывшими из Петербурга войсками, последние минуты восстания. Восстания стихийного и грозного, как извержение вулкана. А все же сломленного, подавленного силой оружия. Пушки против винтовок, пулеметы против штыков.

Начали матросы хорошо. Петербургский комитет партии решил кронштадтцев поддержать всеми мерами. Он, Дубровинский, тайно пробрался на мятежный остров, чтобы сообщить об этом восставшим. «Рабочие Питера на вашей стороне, товарищи! А Кронштадт – неприступная крепость. С его фортов разговаривать будем с приспешниками самодержавия языком тяжелой артиллерии. К бою! Победа будет за нами!» Матросы ответили громовым: «Ура!» Захватили радиостанцию, отдали приказ всем кораблям присоединиться к восстанию. И вдруг ужасающая весть. Старшина, которому приказали подготовить пороховой погреб к подаче снарядов, заперся в нем изнутри. Дверь автоматическая, и открыть ее снаружи невозможно. Разве что взорвать погреб вместе с предателем-старшиной! Но что это даст? Немо глядят расчехленные пустые дула орудий на Ораниенбаум, откуда уже черной тучей движутся карательные полки…

И вот он после тяжелого, проигранного боя, увертываясь от бесчисленных патрулей, прокрадывается сквозь весь город к окраине. Впереди открытое шоссе, ведущее к морским причалам. Там свои – надежное укрытие. Но вдруг из-за угла еще один отряд карателей с винтовками наизготовку. Мелькнула чья-то тень перед ними, и острые языки пламени с сухим треском прорезали туманную полутьму. Офицер отделился от солдат, вышагивающих по-прежнему ровно, приблизился к упавшему человеку, пошевелил его ногой. «Штатский!» – с досадой выкрикнул, догоняя отряд…

Вздрагивающей рукой Дубровинский провел по волосам. Закашлялся. Что это: жарко натоплено здесь, в квартире Лаврентьевой, или от нахлынувшей слабости бросило в пот?

…Тогда он тоже был в «штатском», но в кармане пальто лежал револьвер, важные и потому особо опасные документы, которые следовало передать в Петербургский комитет. Что делать? Вступить в неизбежно гибельный бой? А бежать некуда. Привлеченные выстрелами, спешат сюда каратели. Тяжелый топот слышится за спиной. Какая-то доля минуты – он окажется у всех на виду. И тогда – залп.

Подтолкнула неведомая сила. Вот телеграфный столб. Обхватить его руками, шатаясь пьяно…

А штыки поблескивают совсем рядом, и холодное дуло офицерского браунинга тычется снизу в подбородок: «У-у, нарезался, сволочь!» Тогда: «В-ваше вскок-благ-родие, с ребятами м-мы х-хороший п-подвальчик разбили… Р-рекой тек-кло… в-виноват, в-выпил малость… Ур-ра царю б-батюшке!.. К б-брату иду… Д-дорога на п-причалы эта?» Браунинг еще свирепее потыкался в подбородок: «А ну, шагай! – Брезгливо и грозно: – Живее! Да по линеечке. Морда!»

Какое «немного» тогда удержало палец офицера на спусковом крючке?

Особенно сильно разболелся зуб именно после этого. Кажется, офицер весьма основательно долбанул в челюсть. Да еще и нервное напряжение…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю