Текст книги "А ты гори, звезда"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 63 страниц)
И, вникая во вкус и аромат различных настоек и закусок, медленно жуя, Гапон со всей обстоятельностью передал содержание беседы с Рутенбергом, переиначивая ее, где это было нужно, на свой лад. Он сказал, что даже не представлял себе, сколь широк размах заговора Боевой организации эсеров и сколь трагичны для государства могут быть его последствия. Невиданное счастье в том, что удалось соблазнить Рутенберга…
– Но, – развивал свою мысль Гапон, – он не так прост, чтобы все выложить мне. Он настаивает на личной встрече с вами, хотя и обижен до крайности неловкой выходкой ваших людей в ресторане Контана, и требует деньги вперед, через меня.
Рачковский задумчиво тискал вилкой ломтик лимона, выдавливая из него сок и затем обмакивая в этот сок тонкий пластик семги. Подержал на весу, любуясь, как нежно-розовый цвет семги от лимона становится еще нежнее и светлее.
– На месте Рутенберга я, пожалуй, поступил бы точно так же. И это делает ему честь, – заметил он. Опрокинул в рот наперсточную рюмку калганной настойки и закусил семгой. – Впрочем, это делает честь и вам, Георгий Аполлонович. Без вас нам в этот стан врагов нелегко было бы проникнуть. На все условия Рутенберга я в принципе согласен. Пять тысяч больше или меньше – особого значения не имеет. Однако дайте точный ответ: что принесет с собою наш приятель при встрече? Вы этого сейчас не можете сказать? Тогда повидайтесь с ним еще раз. Я не расположен играть втемную.
И Гапон про себя чертыхнулся. Своей сверхосторожностью Рутенберг все жилы из него вытянет! Значит, опять предстоит мучительный разговор, затяжная торговля. Хотя в общем дело сделано. А Рачковский продолжал:
– Теперь позвольте, Георгий Аполлонович, вновь вернуться к моему лично вам предложению. Право, много думать над этим нечего. Что вам сулит будущее? Ничего! Если вы не займете должного и подобающего вашему таланту положения у нас. А возможности неограниченны. В ожидании вашего согласия держу должность чиновника особых поручений. Она необходима в качестве первой ступени. И тогда, через малое время, я подаю в отставку, указывая на вас как на наиболее достойного преемника. А там вы при ваших способностях – уже и директор департамента полиции! Ну, посудите сами, после Зволянского, за неполных четыре года, Плеве, Лопухин, Гарин, Коваленский, ныне Вуич… Боже мой! Не на ком добрую память остановить, мелькают, как тени бесплотные. Плеве ушел в министры, Лопухин перед государем сподличал, остальные – тополевый пух. Отчего и вам со временем не стать министром? Посмотрите, как возвысился Трепов! Не подставь Плеве ножку Зубатову, ого-го куда бы шагнул Сергей Васильевич! Впрочем, Плеве сделал то же и в отношении меня. Но теперь я уже стар, чтобы строить себе дальнейшую карьеру. А вы… – Рукой он прочертил в воздухе кривую вверх.
– Дорогой Петр Иванович, я чрезвычайно растроган и вашей откровенностью и вашим теплейшим участием в моей судьбе, – сказал Гапон, торопливо вынимая платок и прикладывая его к сухим глазам, – и я знаю, что путь, который вы предлагаете, наилучший. Однако прежде всего должны быть вновь разрешены на законном основании ранее созданные мною «отделы». Позвольте и мне ответить вам полной откровенностью. Революционные партии, и главным образом эсдеки, – а это сила, вы не можете отрицать, – уже сейчас всячески пытаются чернить меня в глазах рабочих. Что будет, если я стану чиновником департамента полиции? Не вам мне объяснять! Но если восстановятся «отделы» и я вновь стану во главе их, такое сочетание…
– Вы хотите целиком повторить Зубатова, – мягко перебил его Рачковский. – Вряд ли это убедительный пример.
– Но вы не точны, Петр Иванович! – воскликнул Гапон. – Сергей Васильевич создавал свои организации, служа в полиции, а я их должен воссоздать ранее поступления в департамент.
– Признаться, существенной разницы не вижу, – заметил Рачковский. И словно бы прозрел: – Те-те-те, вы дальновидны! Хороший ход! Мнением рабочих вам действительно сейчас нельзя пренебрегать. Идет! По этой вашей заботе, минуя Вуича, я буду опять беспокоить непосредственно Дурново…
– Успеть бы предотвратить заговор против него, – сказал Гапон.
Рачковский тут же подхватил:
– Да, да, вы не теряйте времени. А я готов повстречаться с Рутенбергом, – он заглянул в памятную книжку, – хоть в пятницу. И даже за городом. Я согласен.
Они еще недолго поговорили, уже о разных пустяках, закончили завтрак и расстались.
Дома Гапона ожидал рассыльный с запиской Рутенберга в запечатанном конверте. Гапон спросил пароль, чтобы убедиться: посыльный свой. В записке значилось: «Приезжай в Озерки во вторник с поездом, отходящим из Петербурга в 4 часа пополудни. Буду ждать близ мостика на главной улице. Вези с собой 30 тысяч. В крайнем случае как аванс 15 тысяч. Или – все к черту! Мартын». А ниже добавлено: «Записку верни». Не стесняясь посыльного, Гапон выругался площадной бранью. Присел к столу, сжимая гневно кулаки. Трус? Или жадюга? Посыльный стоял, терпеливо ожидая ответа. Что делать? Бежать за советом к Рачковскому? Тогда и тот может послать к черту. А вторник – завтра. И ничего иного не остается, как ехать в эти проклятые Озерки и вдолбить наконец Рутенбергу в мозги, что он дурак или подлец.
– Приеду, – сказал посыльному глухо. Но прежде чем вернуть записку, снял с нее копию.
Вечер он провел в одиночестве у Кюба. Заинтересовавшая его дама не появилась, обер-кельнер ничего определенного о ней не смог рассказать, кроме того, что она приезжает довольно часто и всякий раз с новыми спутниками. Значит, оставалась надежда…
Из кабинета хозяина ресторана, попросив проводившего его туда метрдотеля удалиться, он позвонил на квартиру Рачковскому. Сказал, что едет в Озерки и хорошо бы за спиной иметь парочку толковых агентов, но только, боже упаси, своим усердием чтобы они не помешали делу. Рачковский пообещал выполнить просьбу. Сказать же ему что-либо относительно ультиматума Рутенберга у Гапона язык не повернулся. В конце разговора Рачковский спросил: «А вы слышали: вчера в Твери убили генерала Слепцова? Действуйте энергичнее. Боюсь за Дурново». Черт! Может быть, удалось бы под эту тревогу выколотить у него немедленно хотя бы десять тысяч? Да очень уж неловко, будет шито белыми нитками.
Сходя с поезда в Озерках, Гапон вдруг спохватился: надел шубу ту, что потеплее, а револьвер переложить в нее забыл. Хотя, конечно, он и не понадобится, а все-таки с оружием в кармане как-то веселее. И тут же успокоился. Солнце еще не закатилось, приветливо поблескивали в его лучах оконные стекла. Кое-где с крыш еще свисали последние тонкие сосульки. Шумела детвора у подтаявшей снежной горки. По льду речки скользили два лыжника, словно спеша насладиться последними благами уходящей зимы. Еще день-другой – и полностью обнажится земля. По главной улице тянулись вереницы гуляющих. А за спиной поодаль шли два «студента», оживленно беседуя между собой. Гапон всей грудью втянул влажный воздух – воздух весны.
«А хорошо в Озерках, – подумал он, – надо будет на лето где-нибудь здесь снять себе дачу».
Широко улыбаясь, ему навстречу шел Рутенберг. В легком летнем пальто и фетровой шляпе. Они обменялись приветствиями, полюбовались на резвящуюся у снежной горки детвору и побрели вдоль улицы. Говорили о погоде, Рутенберг спрашивал, спокойно ли было ехать в вагоне, не хочется ли перекусить. Гапон ответил:
– Я бы выпить не прочь. Да и присесть где-нибудь. Свалял дурака, напялил шубу тяжелую. В пот кидает.
– А меня, наоборот, холодок пробирает, – поежился Рутенберг. – Выезжал из дому, казалось, тепло.
– В трактир зайти, что ли, куда-нибудь, – сказал Гапон, сбивая на затылок меховую шапку. – Есть тут подходящее место?
Рутенберг сделал кислую мину.
– В трактире людно, не поговоришь. Да зачем бы я тогда позвал тебя именно в Озерки? У меня здесь конспиративная квартира. А ты с «хвостом» приехал. Пожалуй, лучше просто по улице погуляем. Квартира мне еще пригодится.
Гапон в шубе изнемогал. Он представил себе, что это будет за разговор на улице, когда отовсюду смотрят люди. Черт, надо же было выпросить у Рачковского агентов! И, выходит, круглых болванов, если Рутенберг сразу заметил. Вся надежда, что хватит у них все же догадки не плестись по пятам до самой дачи, если пойти туда.
– Нет никого, Мартын, – принялся он убеждать Рутенберга. – У меня на это глаз тоже опытный. А потом, для чего за мной «хвосту» таскаться?
– Знал же Рачковский, что ты ко мне едешь!
– Не знал! Не знает! Я ему не сказал. – И стал оглядывать улицу, повертываясь кругом. – Вот видишь, ничего подозрительного. – Два «студента», болтая, прошли мимо, скрылись в переулке. – А у тебя на даче нет посторонних?
– Никого. На замке. Вот ключи, в кармане. – Рутенберг показал ключи. – Ладно, пошли!
Дача стояла в глубине длинного двора, заполненного молодыми сосенками. Здесь особенно приятен был смолистый запах наступающей весны. Рутенберг с трудом повернул ключ в дверном замке.
– Приржавел. Редко пользуюсь. Летом будем почаще сюда приезжать. Милости прошу! По лестнице наверх. – И замкнул дверь изнутри.
Их сразу охватила та особая, ласковая теплынь, которая свойственна лишь хорошо протопленному деревенскому дому. Гапон в своей тяжелой шубе медленно поднимался по ступеням, нахваливал:
– Губа у тебя не дура, Мартын! Дачка хорошая. Кто хозяин? Чего же сам здесь не живет?
– Да вот так, понастроили, а сами от питерской вони и суеты оторваться не могут. «И шум, и блеск, и говор балов…» Статской советницы Звержицкой дача. У местной полиции вне подозрений: кому попало мадам не станет сдавать внаем.
Комната наверху и совсем очаровала Гапона. Прекрасный вид: в широком окне стеной стоящие молодые сосенки и под ними полыхающее зарево предзакатного солнца. А на полу – ковер. Хотя и потертый. Мягкая мебель. Удобный, широкий диван. И возле него на низеньком столике целая батарея бутылок с пивом.
– Не худо, не худо, Мартын! – повторил Гапон, швыряя шубу, шапку на диван и облегченно вздыхая. Отыскал на столе штопор, откупорил одну из бутылок и стакан за стаканом, жадно глотая, опорожнил ее до дна. – Пиво отличное, но похолоднее бы.
– Не сообразил, – сказал Рутенберг, прохаживаясь по комнате, – надо бы оставить внизу, в кладовке. Да бегать потом за ним по лестнице… Деньги принес? Когда приедет Рачковский?
– А по-моему, ты просто юлишь, Мартын, духу на дело у тебя не хватает, кишка, что ли, тонка? – благодушно сказал Гапон, откидываясь на спинку дивана. Ему стало удивительно хорошо от выпитого пива. И шуба не давила на плечи. И Рутенберг сегодня словно вареная курица, хватит с ним торговаться, надо кончать. – Ну, приедет Рачковский. Хочешь – даже сюда приедет! В пятницу. И деньги привезет. Говорю тебе: он порядочный человек. Не доверяешь ему – тогда и мне не доверяй! – Заметил дверь в соседнюю комнату, запертую большим висячим замком. – А это что у тебя? Что там, за дверью?
– Вот видишь, Георгий, – засмеялся Рутенберг, – не я тебе, а ты мне не доверяешь! А за дверью разное хозяйское барахло, которое в этой комнате мне ни к чему. Так мадам Звержицкая туда убрала и собственноручно крепостной замок повесила, ключ от коего, вероятно, как амулет, носит на шее.
Гапона все еще мучила жажда, а пиво оказалось на диво вкусное, крепкое, с покалывающей язык горчинкой. Он открыл вторую бутылку и тоже выпил досуха. Алкоголь бросился ему в голову, стало необыкновенно легко начистоту объясниться с Рутенбергом.
– Я тебе прямо скажу, Мартын, ты дурак и трус, – заговорил Гапон, возбужденно размахивая руками. – Дурак ты потому, что тебе большие деньги сами в руки плывут, а ты канитель разводишь. Трус потому, что Рачковскому не веришь, а они сейчас, после убийства Слепцова, дрожат ведь, и приди ты к ним, тебя как пригрели бы! Хочешь, я пугну их еще и Дубасовым, скажу, что на Дубасова за московские расстрелы тоже готов приговор? А? В дополнение к Витте и Дурново. Будет хорошо! Только ты не тяни сам, ради господа!
– Тебе хорошо говорить, ты давно с ними снюхался, – сказал Рутенберг, расхаживая по комнате, – тебя они защитят. И у рабочих ты в полном доверии. Ты выдавать товарищей привычный. А я все думаю: если назвать Рачковскому заговор, указать людей – их повесят, мне же, как провокатору, свои пулю в лоб пустят.
– Сто раз тебе повторял: все будет шито-крыто. Своих боишься, ну давай сделаем так, что и тебя вместе с другими арестуют.
– А потом вместе с другими станут судить и повесят? Спасибо. Тебе все равно и такое!
– Повесят?.. – забормотал Гапон. – Такого не может быть! А черт его знает!.. Хорошо, не годится. Вот ты и пойди скорее к Рачковскому, вместе с ним и придумайте.
– Где деньги? Сколько он с тобой послал? – Рутенберг остановился. – Вижу: опять ничего! Тебе хорошо, ты богач. Ты и в Париже деньги лопатой греб, и от Сокова пятьдесят тысяч получил, и виттевские деньги – тридцать тысяч, те, что от «бакинского купца», прикарманил. Сколько тебе за меня Рачковский заплатит?
– Не знаю. Сколько даст. А может, и ничего не возьму, может, я туда сам на хорошую должность уйду, значит, брать мне сейчас нельзя, – проговорил Гапон, откупоривая третью бутылку пива. – Ты пойми, какие дела мы тогда с тобой делать станем! Мне бы только «отделы» снова открыть, тогда меня ни с какой стороны не возьмешь.
– Чуть что – Девятое января снова устроишь? – с насмешкой спросил Рутенберг.
– И устрою! – подтвердил Гапон. – Не такое – побольше еще! Тогда я другие цели имел. И шиш заработал на этом.
– Положим, не шиш, – возразил Рутенберг. – Девятое января ты выгодно продал.
– Почему «продал»? – возмутился Гапон. – Тогда я ничего с них не брал; говорят тебе: другие цели имел.
– Продал тем, что и раньше служил ты охранке и теперь снова ей служишь. Какая разница, за ту кровь рабочую ты тогда взял деньги или теперь?
– Ее, крови рабочей, на всех хватит. В Кронштадте, в Москве, на «Потемкине» не я восстания поднимал.
– Так там восстания были с оружием, только сил не хватило, чтобы победу одержать, а ты людей, как баранов, на бойню привел. – Рутенберг повысил голос. – Тебе кровь рабочая – плюнуть раз! Черемухин застрелился – не на тебе эта кровь?
– И дурак! – Гапон тоже стал кричать. – Ему Петрова застрелить было надо, с тем и револьвер я ему давал, Черемухин мне поклялся – убьет, а сам, дурак, себе влепил пулю.
– Понятно, ты боялся, что Петров не только то, что в «Биржевке» – насчет тридцати тысяч, а и про всю твою парижскую жизнь распишет.
– Ну и что! Ну и что! – кричал Гапон. – Таскался я по кабакам? Так и Петрову их показывал. В рулетку играл? Мои деньги, мое дело – и выигрывал и проигрывал. Что я, мало для рабочих сделал? Вон они все как любят меня! Я знаю, на кого и когда надо ставить!
– А если бы рабочие узнали, рабочие из «отделов», про связи с Рачковским? – Рутенберг ожесточился и словно бы нарочно подливал масла в огонь.
– Ничего они не узнают, а если бы и узнали, скажу, что все делаю только для их пользы!
– А если бы узнали, что ты все про меня рассказал Рачковскому, другими словами, выдал меня, что ты взялся соблазнить меня в провокаторы, чтобы выдать уже через меня всю Боевую организацию? Это как?
– Никто этого не знает и узнать не может.
– А если бы я опубликовал это? Бурцеву в Париж написал бы, он, знаешь сам, как за провокаторами охотится.
Гапон опешил, застыл с бутылкой пива в руках.
– Ты этого не сделаешь, – сбавив тон, проговорил наконец и поставил бутылку. – Ты все шутишь и, не знаю зачем, бьешь меня по нервам. Но ты подумай, Мартын, если бы ты это и сделал, я бы в ответ напечатал во всех газетах, что ты сумасшедший, что ты, как Петров, просто подлый завистник. И мне бы поверили. Потому что я – Гапон! Ведь никаких доказательств и никаких свидетелей у тебя нет.
Рутенберг молча прошелся по комнате. Гапон смотрел на него победителем.
– А ты знаешь, Мартын, на днях Тихомиров представлялся самому царю. Не кто-нибудь – бывший глава народовольцев! – сказал он с насмешкой и потянулся к бутылке.
– Слыхал, – ответил Рутенберг. – Рассказывают, серебряную чернильницу получил он от царя с благодарственной надписью: «За верную службу». Тебе, наверно, тоже скоро такую чернильницу пожалуют!
– Что ж, можно будет про черный день в ломбард ее заложить, – рассмеялся Гапон. – Давай все-таки к делу вернемся.
– Давай вернемся к делу, – сказал Рутенберг.
– Только сперва, где у тебя тут клозет? Гонит пиво…
Рутенберг подошел к двери в смежную комнату, потянул большой висячий замок. Он свободно оказался у него в руке вместе с пробоем. Дверь стремительно распахнулась изнутри, и Гапон в ужасе попятился, ощупывая карманы – где револьвер? – и вспоминая, что он на беду забыл его дома.
– Вот мои доказательства и мои свидетели, – сказал Рутенберг. – Они тебе и клозет покажут и пожалуют серебряную чернильницу…
Повернулся и пошел вниз по лестнице.
– Мартын! – глухо вскрикнул Гапон.
Но его уже окружили рабочие, хватали за плечи, за полы пиджака: «А-а-а, га-дина!..» И хлестали руками, словно плетьми, наотмашь, по чем попало. Гапон узнавал некоторых из них в лицо, это были рабочие из его «отделов». Подлый, подлый Рутенберг! Ах, как раздел он его… Гапон бросился на колени, умоляюще прижал ладони к сердцу.
– Товарищи! Клянусь! Все это неправда! Я ведь ради вас… Послушайте… ради идеи… Вспомните…
И захлебнулся в судорожном рыданий, стуча головой об пол. Он заметил у одного из рабочих веревку с петлей на конце.
8Звонарь кладбищенской церкви «переводил» колокола: один удар в малый колокол, другой – вслед за ним сразу же – в самый маленький. Потом минута тишины, и снова два удара. Погребальные два удара. При выносе тела в последний путь. Они, эти тонкие, быстро замирающие удары, были похожи на стон. Они падали на землю сверху, как слезы. И заставляли плакать. Выходя на паперть, женщины прикладывали к глазам платки. Однотонно и беспрестанно твердил хор: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!» Сухо гремели цепочки кадила, ладанный дым восходил голубыми клубами. Весь полагающийся по уставу церковный причт в лучшем своем облачении, соответствующем обряду похорон. Гроб, осыпанный цветами, несли четверо мужчин на широких льняных полотенцах. Из живых цветов были свиты венки.
Ближе всех к гробу шел Григорий с женой. Он надел свой офицерский мундир, хотя по сроку увольнения в запас и не имел права этого делать. Жена его выступала в траурном платье строгого покроя, но сшитом из дорогой материи и по специальному заказу. Они подчеркнуто оттесняли и тетю Сашу и Анну с ее дочерьми.
На лице Григория вместе с действительной скорбью было написано и чувство горделивой самоуверенности. Вот он, самый старший из братьев и меньше других любимый матерью, единственный идет за ее гробом. И все расходы по похоронам, таким торжественным и пышным, что о них долго будет говорить народ, он принял на себя. Пусть видят люди и знают, что такое верное служение отечеству и что такое крамола. Где они, эти революционеры, что не явились даже попрощаться с матерью, проводить ее на вечный покой? Мотаются под чужими именами по белу свету, с собаками не найдешь…
Колокольный перезвон, казалось, гас по мере того, как погребальная процессия удалялась от церкви по узкой дорожке, ведущей к раскрытой могиле. Сияло горячее летнее солнце, в кустах акации и сирени порхали, перекликались птицы, редкими волнами набегал прохладный ветерок. Анна шла, держа за ручонки Талю и Верочку, и все невольно оглядывалась: не появится ли хотя бы в последнюю минуту Ося? О смерти матери она сообщила ему в Петербург телеграфом. Но ведь Ося мог оказаться в отъезде, он много ездит, и товарищам не так-то просто найти его. Уж он-то, получив скорбную весть, оставил бы все и примчался отдать сыновний долг матери. Приехали бы и Семен с Яковом. Но Яков сейчас пока живет в Одессе и, конечно, без всякого адреса, а Семен и вообще неведомо где. Зачем Григорий стремится публично подчеркнуть свою любовь к матери и представить равнодушными братьев?
Таля и Верочка, с черными лентами, вплетенными в волосы, поглядывая на взрослых, тоже всхлипывали. А потом, забывшись, начинали весело припрыгивать на дорожке, усыпанной хрустящим речным песком. Им еще неведомо, что такое смерть.
Процессия остановилась, священник, в последний раз помахав кадилом над гробом, поставленным на две табуретки, пригласил родных попрощаться. Ветер шевелил «венчик» на лбу Любови Леонтьевны, «подорожную» в ее сложенных крестом руках. Григорий приблизился первым, постоял, приподняв голову так, чтобы все окружающие заметили его именно в эту минуту, опечаленного, но мужественного и единственного, потом нагнулся, быстро припал губами к венчику и отступил, давая место другим. Облилась слезами тетя Саша, она гладила сухие, холодные пальцы покойной, поправляла в них «подорожную» и несколько раз поцеловала в губы.
– Сестричка, сестричка моя милая, – шептала она, раскачиваясь над гробом, – вот и ушла ты от нас, навеки ушла. Спи спокойно! О чем ты просила меня, все я сделаю…
Наступил черед Анны и малышек. Таля вдруг в страхе попятилась, косясь на открытую могильную яму, тоненько закричала:
– Бабушка спит! Зачем ее туда опускать хотят? Зачем землей засыпать? Отнесите домой…
Разревелась и младшая. Анна торопливо простилась с Любовью Леонтьевной и отвела девочек в сторону. Они уцепились за ее платье, испуганно вздрагивая и при каждом ударе молотка, когда гроб стали заколачивать гвоздями, и потом, когда на него в яму посыпались тяжелые глыбы земли.
На поминальный обед Григорий тоже не пожалел денег. Столы для родных и городской знати, друзей Григория, были накрыты в нескольких комнатах, а сверх того кухарка то и дело выходила во двор с полной корзиной и раздавала нищим и юродивым куски рыбного пирога и в протянутые горсти насыпала сладкую кутью. Угощала вином.
– Помяните новопреставленную рабу божию Любовь. Сыночек ее Григорий преданно вас просит…
Анне тяжело было глядеть на слишком уж быстро начавшееся застольное веселье. Всего несколько с печалью сказанных добрых слов об усопшей, несколько рюмок без чоканья, чинно, торжественно, и языки развязались. Говорили о чем вздумается, пили без приглашения, выбирая вина по своему вкусу, пробуя и оценивая их крепость, ели так, как едят, должно быть, только на поминках, много, плотно, до отвала. Если и теперь называлось имя Любови Леонтьевны, то мимоходом, лишь как оправдательный повод наполнить и выпить очередную рюмку. Девочки ерзали на стульях:
– Мама, ну пойдем же домой, ну пойдем!
Анна незаметно выбралась из-за стола. Вслед за ней выскользнула за дверь и тетя Саша. Обмахиваясь платком и поглядывая на высоко стоящее в небе солнце, предложила:
– Давай, Анна, возьмем извозчика и уедем в Костомаровку. Успеем засветло. Пусть девочки там, на воздухе, успокоятся.
В Костомаровке на лето тетя Саша сняла дачу. Хозяева запросили дорого. Она махнула рукой: «А, все равно в трубу вылетать! Так хоть с дымом и пламенем! Поживем последнее лето на природе…»
– А как же Ося? – спросила Анна. – Он обязательно должен приехать. Мне нужно его дождаться.
– Он может не приехать и еще несколько дней, – возразила тетя Саша.
– Ну нет! – вырвалось у Анны. Она подтолкнула девочек. – Таля, Верочка, ступайте с бабушкой. Собирайтесь, а я забегу на вокзал, как раз должен подойти московский поезд.
– Только не задерживайся! – крикнула ей вдогонку тетя Саша. – Нам собираться, что голому тесемкой подпоясаться!
По вокзальной платформе важно расхаживали два усатых жандарма. Небрежно и даже с легкой издевкой козырнули Анне, она их тоже узнала: эти жандармы приходили обыскивать дом тети Саши в тот раз, когда Ося был арестован в Москве на квартире Андреева. Тревожно екнуло сердце. Не его ли они снова подстерегают здесь? Но ведь Ося сейчас живет открыто, по законному паспорту, и не состоит под надзором. Так, во всяком случае, он сам считал после выхода из тюрьмы и до нынешнего отъезда в Питер.
А за это время многое изменилось…
Ушел в отставку председатель кабинета министров Витте. Изобличенный в казнокрадстве, был вынужден уйти со своего поста и свирепый министр внутренних дел Дурново. А в эти оба кресла сел еще более грозный Столыпин, поклявшийся с корнем выдрать источники смуты. С приходом Столыпина в департаменте полиции закатились звезды Вуича и Рачковского. Теперь там княжат люди нового министра – Трусевич и Курлов. Первое, что сделал Столыпин, придя к власти, – издал циркуляр, адресованный всем губернаторам, об усилении репрессий. Только и слышно теперь: аресты, аресты, суды, расстрелы, виселица, ссылка на каторгу. Под столыпинские циркуляры все подходит. Какая у Оси гарантия, что любое его выступление на рабочем собрании или в неконспиративном партийном кругу не будет подведено под столыпинские циркуляры? Почему не приехал Ося? Ходят, ходят по платформе жандармы, явно подкарауливая добычу. Кого? Не спросишь…
Анна вошла в зал третьего класса, отыскала свободное местечко. Задумалась. Не зря ли она появилась здесь, на вокзале, укрепляя тем самым предположения жандармов о приезде мужа, если они подстерегают именно Осю? Уйти? Или, наоборот, попытаться каким-то образом его предупредить? Каким? Или остаться, хотя бы с тем, чтобы видеть, за кем охотятся жандармы, если не за Осей? До прибытия поезда еще минут пятнадцать, станционный колокол прозвонил сигнал о его выходе с последнего перед Орлом разъезда. Нет, теперь уходить не стоит!
Она продвинулась в самый уголок, а мысли бежали, бежали… У Верочки прохудились башмаки, и, пока стоит сухая погода, их надо бы отдать в починку, на даче можно и босой побегать и в легких тапочках. А Таля жаловалась: головка болит. Это, конечно, от многих волнений за последние дни. Но, может быть, она схватила простуду? После выноса тела Любови Леонтьевны в доме гуляли отчаянные сквозняки. Надо бы измерить температуру. Ах, как в такие тревожные дни недостает Оси!
Закончив перевод книги Бебеля, он сказал: «Я должен отвезти рукопись издателю сам, договориться об оплате. Думаю, долго не задержусь». И задержался. Пошел уже третий месяц. А за это время только и всего, что получен денежный перевод, – конечно, на лечение он себе и рубля не оставил, – да еще два коротких письма.
В первом, вспоминая расставание, он написал: «Когда, дружище, ты станешь менее доброй и более злой?» Ах, Ося, Ося, ты когда станешь менее добрым, более злым? Его все время терзают угрызения совести, что он не помогает воспитывать детей. Не надо! Эту тяжелую ношу охотно и радостно она взвалила на свои плечи. Как Ося не может понять, что ее мучает совсем другое? Не на тот путь революции стал он – вот что горько!
Во втором своем письме он привел выдержку из речи Плеханова на последнем съезде: «Заметьте, мы с Лениным, с одной стороны, очень близки, а с другой – далеки друг от друга. Ленин говорит: мы должны доводить дело революции до конца. Так. Но вопрос в том, кто из нас доведет до конца это дело. Я утверждаю, что не он». И Ося высмеивает эти слова. Но как же не ясно ему, что прав-то Плеханов! Ведь съезд, созыва которого так добивался Ленин, в составе ЦК из десяти человек избрал лишь трех большевиков, а в редакцию Центрального Органа вообще не избрал ни одного большевика. Глас народа – глас божий! И снова Ленин недоволен, он требует созыва Пятого съезда, он хочет непременно добиться победы. И вот уже принимаются резолюции на местах против ЦК и в поддержку Петербургского комитета, который сейчас в руках большевиков. На горе партии появился этот Ленин с постоянной своей неуживчивостью! И Ося теперь верит ему, а не Плеханову – отцу русской марксистской мысли!
Анна тяжело перевела дыхание, припоминая свои бесчисленные споры с мужем, пока он жил дома и занимался переводом Бебеля. В конце концов она ему сказала: «Ося, больше я тебя не стану ни в чем разубеждать, это за меня сделает время. Но только в одно поверь, прошу тебя: я – твоя жена, и нет у тебя более преданного друга». Он ответил: «Аня, родная, а разве я в этом когда-нибудь сомневался?» Да, все это так. Оба они в одном поезде, пока поезд стоит. Но когда трогается – ехать им хочется в разных направлениях. И кому-то надо выпрыгивать из вагона. Вот почему ей временами кажется: пусть лучше поезд уходит вообще без них…
Поезд… И испугалась. Что же она здесь сидит? Со своими смятенными мыслями. Вот уже мелькают вагоны. Прибыл. Скорее на платформу! Вдруг там Осю эти жандармы…
Она метнулась к двери. И увидела, как жандармы еще на ходу поезда с разных концов вскочили в вагон второго класса. Анна тоже побежала к вагону. Может быть, Ося сумеет сказать ей хоть бы несколько слов.
Горячий ветер нес душные запахи мазута и угольного дыма от паровоза, трепал ее прическу, кто-то, проходя с багажом, больно ударил ее по ногам углом чемодана. Она ждала, застывшая в тревожном ожидании.
И вот появился один жандарм, спрыгнул наземь. Вслед за ним неторопливо, с достоинством, спустился хорошо одетый молодой человек, в пенсне, с острой бородкой. Замаячил в тамбуре второй жандарм. Волна безудержной радости прилила к сердцу Анны. Она едва не вскрикнула: «Слава богу, не Осю!» И тут же укорила себя: как можно радоваться чужой беде?
Первый жандарм покосился на нее.
– Мадам, а вы что – благоверного своего встречаете?
– Нет, нет! – поспешно сказала она.
И поняла, что допустила большую оплошность, придя на вокзал. Теперь жандармы знают, что Дубровинский должен вот-вот приехать в Орел. А разве знает она, охотятся за ним или не охотятся? И что теперь надлежит ей делать? Кого и за что сейчас арестовали? Человек этот ей незнаком…
Всю дорогу до Костомаровки она мучилась сомнениями. Их не заглушало даже ликование девочек, радовавшихся тому, что они надолго покинули город и будут с мамой целыми днями бродить по лесу. Извозчик гнал коня крупной рысью, не подстегивая его кнутом, а только ловко щелкая им в воздухе. Пыль серыми клубами вырывалась из-под колес. Коляску подбрасывало на ухабах, скрипели рессоры, и тетя Саша, хватаясь за поручни из медных прутьев, вскрикивала:
– Анна, гляди за детьми! Не выпали бы! Ах, боже мой, я, кажется, продавила сиденье!
На даче их поджидала «бонна» Гортензия Львовна, тетя Саша наняла ее заочно, по рекомендации одной из своих заказчиц. Не спросила, ни сколько ей лет, ни какими именно талантами она обладает. На даче нужен человек на все руки. И печь протопить, и обед приготовить, и белье выстирать, и за девочками приглядеть. А Гортензия Львовна оказалась старухой. Она знала три языка, играла на пианино, которого на даче не было, могла, правда, не очень охотно, поставить самовар и поджарить яичницу, в крайнем случае сварить суп и манную кашу, но решительно отказалась от стирки белья и тем более от топки печи. На ночь она вынимала искусственные зубы и опускала их в стакан с водой, пугая этим девочек. Волосы заплетала в косичку размером с мышиный хвостик, а поверх накладывала высокий шиньон.