Текст книги "А ты гори, звезда"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 63 страниц)
Дубровинский пожал плечами.
– Что касается зубатовского мастерства выслеживать – в нем я не сомневаюсь. Точно, выслежен его филерами и «Рабочий союз». А провокаторов, как говорите вы, в нашем окружении, я убежден, не было. И вообще в существование этих злых духов я верю весьма приблизительно. Не попадались мне. Настоящего черта всегда можно узнать по копытам, хвосту и рогам.
– Вы очень доверчивы, Иосиф Федорович! Прошу, относитесь к возможностям провокаторства серьезнее.
– Постараюсь, Лидия Михайловна! Куда я должен направиться прежде всего?
– Прежде всего, как только подъедут остальные делегаты, нужно здесь провести совещание. А потом поезжайте в Курск, в Орел, в Брянск, в Калугу, в хорошо знакомые места. Вам ничто не мешает это сделать? Здоровье? Семья?
– Я здоров как бык. А семья никогда и ни в чем не была мне помехой.
Они попрощались. На скамеечке у ворот сидел Егорушка, побалтывая ногами. Заметив вышедшего на улицу Дубровинского, мальчик игриво махнул ему рукой: иди, мол, дядя, все спокойно. Сам юркнул в калитку – должно быть, порядком продрог.
Ночной холодок сразу охватил и Дубровинского. Он пожалел, что не взял с собой летнее пальто. Похвалиться-то похвалился, что здоров как бык, а зябнет, будто дряхлый старикашка. Так и ползает по телу колючая дрожь. Туберкулезное обострение? А может быть, следствие разговора с Книпович? Он так подумал, и дрожь усилилась. Да, это нервы!
Итак, впереди долгая и трудная борьба. К эсерам, «экономистам», бундовцам, рабочедельцам теперь прибавились еще мартовцы. И они не какая-нибудь заноза, а тяжелый топор, расщепивший живое дерево партии. Ну что же: драться так драться!
Занятый этими думами, Дубровинский все убыстрял свой шаг, хотя при быстрой ходьбе у него всегда как-то теснило в груди. Он разогрелся, распахнул пиджачок. До дому путь был не близкий. И хорошо размышлялось так, в одиночестве. Никто ему не мешал. Разве лишь из иной подворотни затявкает собака.
Перебирая в памяти взволнованный, не очень-то последовательный рассказ Книпович о съезде, Дубровинский шел и составлял для себя расписание поездок, внутренне счастливый тем, что эти поездки – поручение Центрального Комитета партии своему агенту. И еще тем счастливый, что ныне он может ехать уже нестесненно, если сумеет, даже и без плетущегося по пятам филера. Ехать, куда ему только будет угодно… Хоть и в Москву и в Петербург! Пусть с риском, что поймают и вновь…
Вдруг обожгла мысль: «А как же Аня с Верочкой?»
Подсказка собственной совести – не стать домоседом – теперь превратилась в директиву партии. Да, да, мудрить больше нечего. В Самаре с ребенком оставаться Ане одной невозможно. И в Орел к родным ей надо ехать не в гости, а насовсем. В гости, может быть, иногда он сам будет наведываться к ним. Только так.
И острой болью защемило сердце: а часто ли судьба дарует ему такую возможность…
8Еще со школьных лет он полюбил поезда, вокзальную сутолоку. Паровозы казались ему живыми. Они жарко дышали дымом и паром, блестящими поршнями, словно руками, прилежно крутили колеса, а на промежуточных станциях подбегали к высоким колонкам, из свисающих сверху широких труб, захлебываясь, пили студеную воду. В вагонах хорошо спалось и хорошо думалось, особенно на второй полке, – никто не мешал, не садился на ноги. Днем, свесив голову, можно было подолгу глядеть в окно, любоваться на проплывающие мимо пашни и перелески. Нигде не была столь вкусной еда, как в вагоне. Порой хотелось показать свою удаль, у водогрейки наполнить чайник побыстрее, а потом тянуться вдоль состава медленным шажком с тем, чтобы вспрыгнуть на подножку, когда поезд уже начнет набирать скорость. И какие же всегда интересные встречи, разговоры в вагонах! Будто нарочно туда собираются люди с необыкновенной судьбой. Ах, дорога, дорога, как ты желанна, дорога!
За годы ссылки он очень стосковался по ней. Почти с детской, неосознанной радостью садился в поезда, увозившие его из Самары то в Саратов, то в Брянск, то в Калугу, в Курск, в Орел – в любые места, куда теперь призывали партийные обязанности. И хотя именно они заполняли все его думы, оставалось времечко и для того, чтобы беззаботно поваляться на полке, или, присоединившись к доброй компании, попивать горячий чаек.
В этот раз вагон мотало почему-то особенно сильно. От окна, от всего заплывшего ледяной коркой стекла дуло прямо в грудь. Дубровинский вертелся на жесткой полке, пытаясь заслониться от холода. Но кроме маленькой подушечки-думки – подарка матери – при нем ничего не было. А пальто не столь уж велико, чтобы его и подстелить под бок и накрыться им же. Надо было купить билет во второй класс, да показалось, что ночку-другую можно и так скоротать. К тому же он очень потратился, перевозя семью в Орел.
– Ты плюнь на все и появляйся у нас почаще, Ося! – просила тетя Саша, отправляя его в обратную дорогу и набивая сумку всяческой домашней снедью. – Этого тебе ни мать родная, ни супруга любезная, ни братья строгие не скажут. Потому что все они с высокими понятиями. Книги читают, которые и читать-то нельзя, и ходят туда, откуда не всегда люди домой возвращаются. А тетя Саша, она что? Она думает, как ей шляпку покрасивее сшить да побольше получить с заказчицы. И еще думает: хорошо, когда в доме весело.
Он поцеловал ее в тугие, налитые щеки. Ну, тетя Саша, тетя Саша! До чего же ты славная в своей простодушной воркотне. Книги такие, что читать нельзя, и вправду ты не читаешь, больше любишь Дюма, Диккенса, Мавра Йокаи. И ходить туда, откуда не всегда домой можно вернуться, тоже не ходишь. Но в шляпных коробках и в разных других тайничках сколько всякого понапрятано? Да и шляпки шьешь ты не ради корысти, все твои «прибыли» тратятся на «смутьянов» Дубровинских. Дери, дери, тетя Саша, за шляпки побольше с богатых заказчиц, деньги нужны на дело революции! Ну, а кто же не любит, когда в доме весело? При тебе всегда весело. Вот и держи, милая тетя, в доме этот теплый огонек!
Сон не приходил, и оттого ночь тянулась нескончаемо. Можно было только позавидовать густому храпу, доносившемуся с обоих концов вагона. А ведь и сам он, бывало, лишь бы повалиться на постель, все равно мягкую или жесткую, теплую или холодную, сразу засыпал как убитый.
Позевывая, с фонарем прошел кондуктор. Заметил, что Дубровинский лежит с открытыми глазами. Остановился возле него.
– Не спится, барин?
– Насчет барина не знаю, спится ему или не спится, а я вот что-то никак заснуть не могу, – отозвался Дубровинский.
– Виноват! – сказал кондуктор. – А по шапочке барашковой на голове посчитал я – не доктор ли?
– Болит что-нибудь?
– Так ведь оно какое же здоровье! Вот этак все на холоде да в тряске. Да я не к тому. – Он помялся, видимо, хотелось просто поговорить с интеллигентом, уяснить нечто ему непонятное. – Ростовские сказывали ребята, слух такой прошел, будто врачи в Москве на свой съезд собрались, а полиция их разогнала. Правда ли?
– Всех разгоняют, не только врачей. Чему же удивляться?
– Так ведь доктора – это дело-то какое! Они ведь о жизни людей заботятся. А тут, рассказывают, полиция привела военный оркестр: как заговорят они чего-то не то, махнет полицмейстер – музыка заиграет, говорить нельзя. Доктора от обиды в крик – опять музыка! Читать резолюцию стали, куды тут, когда медные трубы гремят. Так под марш веселый и проводили. По-благородному. Издевательство. Неужто правда?
– Истинная правда. – Дубровинский приподнялся на локоть. – Это был десятый пироговский съезд. Собрались самые знаменитости. Высказывали недовольство охраной здоровья, условиями, в каких содержатся больницы, особенно земские. Вот полиции и не понравилось, что правительство недобрым словом поминали.
– Они же ради жизни человеческой старались, – повторил кондуктор.
– А другие, кого полиция разгоняет да в тюрьмы сажает, те тоже разве не ради жизни человеческой стараются?
– Ну, это ежели вы про революцию, тут я…
Он приподнял фонарь, поправить в нем нагоревшую свечу, а сам украдкой бросил пристальный взгляд на своего собеседника. Нет, не филерский взгляд, осторожный – не перехватил ли, мол, сам чего в разговоре? Дубровинский это понял и хотел успокоить кондуктора, но тот щелкнул створкой фонаря и, даже не попрощавшись, зашагал по вагону.
«До чего же запуган народ! – подумал Дубровинский. – А наше слово все еще медленно до широкого круга доходит».
Ему припомнились свои поездки по подмосковным и приволжским социал-демократическим организациям с рассказом о Втором съезде партии. Везде слушали с затаенным дыханием. Радовались, что создана стройная система руководства революционной борьбой. Есть программа, Устав партии, избраны центральные органы. С гневом осуждали недостойную возню, что затеяли на съезде мартовцы. Все резолюции на этих собраниях были приняты в поддержку искровского направления – они посланы Ленину. Казалось, это общее мнение русских организаций заставит мартовцев отказаться от своих вывихов. Но вскоре выяснилось, что они в тех комитетах, от которых были посланы на съезд, протащили резолюции с безоговорочным признанием позиции меньшинства. Хуже того, через свою агентуру расшатывают сложившиеся мнения даже у сторонников большинства.
Дубровинский беспокойно закинул руки под голову, воротником прикрыл стынущую щеку. В памяти промелькнула другая картина. Поездка в Киев по срочному вызову Кржижановского.
Вызов нашел его в Курске. Именно в день, когда он после встречи с членами тамошнего комитета вернулся духовно разбитым. Не чувствовалось прежнего единодушия. Неясность положения всех угнетала. По рукам ходил гектографированный оттиск «Отчета сибирской делегации», написанного Троцким и в коренных своих положениях осуждавшего ход съезда.
Что означает вызов в Центральный Комитет?
Кроме Кржижановского, там оказался и второй член ЦК, тот самый, чья единственная фамилия была названа на съезде, – Глебов.
– Мы в своем кругу, знакомьтесь, – представил их друг другу Кржижановский, – Владимир Александрович Носков. А это один из наших наиболее деятельных агентов – Дубровинский Иосиф Федорович.
– Да, я знаю. Крупская самые похвальные слова о вас говорила. – Носков крепко пожал ему руку.
Как водится, сперва несколько минут поболтали, припомнили общих знакомых. Кржижановский посетовал, что Книпович больна и не сможет участвовать в разговоре. Вновь кооптированные члены русской части ЦК все в разъездах, ведут разъяснительную работу по итогам Второго съезда.
– Ну, а мы с Владимиром Александровичем только что вернулись из Женевы, и я, Иосиф Федорович, готов поделиться с вами наипоследнейшими известиями, ибо знаю, какое смятение здесь происходит в умах, – сказал он, весь так и светясь спокойной уверенностью. – Кстати, передаю вам привет от нового члена ЦК Гальперина, он вас помнит по Астрахани.
Дубровинскому тоже стало как-то легко. Похоже по всему, что Кржижановский с Носковым привезли добрые вести. Оба сидят, весело переглядываются.
– Глеб Максимилианович, не томите, – попросил Дубровинский. – Могу подтвердить, что смятение в умах приняло очень тревожный характер. В комитетах начинается грызня. Сверх «Отчета сибирской делегации», который читали многие, поговаривают еще о какой-то резолюции мартовцев…
– Знаю, знаю, – перебил Кржижановский, – резолюция тайного совещания семнадцати сторонников меньшинства. Не стесняясь, они объявляют себя оппозицией. Однако из партии не выходят. Рвутся переделать ее на свой лад, захватив командные посты. А для сего – бойкотировать Центральный орган, подчинить своему влиянию все местные организации и через них давить на ЦК, в общем, вытеснить большинство со всех занимаемых им позиций.
– Но ведь это в конечном счете непременно приведет к образованию двух партий! – воскликнул Дубровинский. – Принципиальные разногласия вынудят к этому.
– Принципиальное-то разногласие, собственно, одно: параграф первый Устава, – заметил Носков, по-волжски сильно окая. – Я был как раз в комиссии, которая занималась на съезде Уставом. Зубы изгрыз на этом.
– В том-то и штука, Иосиф Федорович, что не одни принципиальные, а и личные разногласия создали было столь тягостную обстановку. – Кржижановский посмеивался слегка сощуренными глазами.
– Вы говорите: «было»? – с недоумением спросил Дубровинский. – Как это понимать?
– А очень просто, – заявил Кржижановский. – Все удалось уладить. Мне не очень-то удобно выпячивать свою персону в присутствии Владимира Александровича, но, скажем скромнее, в этом деле мне просто повезло.
– Мое присутствие обязывает меня сказать, что мир между Лениным и Мартовым восстановлен только благодаря стараниям Глеба Максимилиановича, – поторопился Носков.
– Ах, если так, это же чудесно! Как говорится, гора с плеч! Но расскажите тогда подробнее, – попросил Дубровинский.
– Извольте! – охотно согласился Кржижановский. – Надо только при этом понять и Мартова. Не оправдать его, отнюдь нет, а только понять. В редакции «Искры» до съезда он работал ничуть не меньше Плеханова и Ленина. А ведь главенствовал-то там все же Плеханов – патриарх! А рядом с Плехановым – Ленин. Что ж, так и оставаться бесконечно на вторых ролях? Жестокий спор о первом параграфе Устава решился в его пользу. Вот он и почувствовал силу, перспективу занять ведущее место в партии. Коль так, это перешло на личности. Неумеренные слова, выражения. Какие только прилагательные с его стороны в ход не шли! В пылу страстей он даже обзывал Владимира Ильича Бонапартом, хотя, по правде, Ленин всегда носил обыкновенную, а вот сам Мартов действительно треугольную шляпу.
– Естественно, что Ленину при таких условиях разумнее было войти в ЦК и выйти из редакции «Искры», – вставил Носков.
– Видите ли, Иосиф Федорович, тут Плеханов, при величайшем к нему моем уважении, не очень изящно станцевал на проволоке, – продолжал Кржижановский. – Нами, всем обновленным составом ЦК, был выработан, резко сказать, ультиматум в лоб оппозиции. Смысл его: хорошо, забирайте к себе в редакцию обратно милую вам меньшевистскую четверку, получайте для оппозиции одно место и в Совете партии, кооптируйте двух своих в ЦК, то же самое и в администрацию Заграничной лиги; даже создавайте, если угодно, отдельную литературную группу с ее представительством на будущем съезде. Щедро ведь, да? А взамен – мир в партии и дружная работа. Так что бы вы думали? Георгий Валентинович пронюхал о готовящемся нами ультиматуме и в день, когда мы готовы были его послать, единолично кооптировал помянутую четверку! А отсюда редакция сразу и полностью в их руках и, по Уставу же, автоматически большинство в Совете. Зачем им после этого идти хотя бы на малейшие уступки? И на наш ультиматум они ответили так издевательски, что, право, язык не поворачивается цитировать что-нибудь из их письма.
– Простите, Глеб Максимилианович, мне не совсем понятно, что же тогда вам удалось уладить и почему у вас такое счастливое выражение лица? – спросил Дубровинский, невольно принимаясь поглаживать усы.
– А удалось мне то, что буквально через три дня после этой истории с ультиматумом Владимир Ильич и Мартов обменялись взаимными письменными заявлениями приблизительно одинакового характера. Не сомневаюсь, дескать, и не сомневался в добросовестности и искренности имярек и был бы рад убедиться, что обвинения, поднятые им против меня, покоились на недоразумении. Каково? А ведь Мартов было распалился так, что потребовал третейского суда над Владимиром Ильичем: он, мол, на съезде Заграничной лиги выставил меня лжецом и интриганом. А Владимир Ильич, в свою очередь, вызвал на этот суд Мартова, потому что Мартов действительно и лжец и интриган, да при этом еще возымел наглость первым взывать к суду. Теперь все это отпало, воцарился мир.
Недоумение не покидало Дубровинского. Какой-то странный мир! Ну, извинились друг перед другом за неумеренность в словах, а на каких же принципиальных позициях остался Мартов? Плеханов? И вся редакция «Искры»? Выяснены личные взаимоотношения, а борьба вокруг путей, по которым должна пойти партия после съезда, – эта борьба тоже теперь прекращается? На какой конкретно основе?
Он закидал Кржижановского своими вопросами. Тот выслушивал, удовлетворенно кивая головой, и во взгляде его было: да остановись же, бога ради, все так просто!
– Когда на Бородинском поле гремели пушки, мужик, одетый в солдатский мундир, выискивал противника, чтобы его убить. Когда над этим полем в голубом небе плывут спокойные облака, мужику должно браться за соху, борону и сеять хлеб. Вся наша пропаганда теперь должна быть пронизана ощущением наступающего мира в партии, а стало быть, и усилением наших возможностей в борьбе с самодержавием. А что касается принципиальных позиций, они уж не столь драматично расходятся, чтобы добрые друзья не смогли их согласовать.
И Кржижановский легко, свободно откинулся на спинку стула.
– А я мог бы, пожалуй, добавить то, что Крупская, разумеется, не конфликтуя с Лениным, пока продолжает работу в качестве секретаря редакции. Да и сам Владимир Ильич, выйдя из состава редакции, напечатал в «Искре» две статьи, – поспешно сказал Носков, зная, что Ленин после того прекратил все отношения с «Искрой» и что Крупская долго на работе в редакции никак не задержится.
– Словом, мир, мир, мир! – торжественно провозгласил Кржижановский. – А вам что, Иосиф Федорович, это разве не очень нравится?
– Мне это нравится больше всего, – ответил Дубровинский. – Самое радостное для меня – в партии мир. Ненавижу дрязги, склоку, возню вокруг священного нашего дела. Да, меня томили всяческие сомнения. Но теперь я окрылен.
– Вот и действуйте под таким настроением!
…Дубровинский повернулся на другой бок. Дьявольски дует из окна. Этак недолго простуду схватить. И не заснуть никак – все быстрее бы пролетело время. Какая холодная нынче зима! Даже в Ростове намело снегу, будто в Яранске. В вагоне ночью без сна тягуч каждый час. А вообще – годы летят… У какого-то поэта встретились строчки:
Годы летят, как бездомные птицы,
В тщетных поисках света исчезают во мгле,
Для чего лишний год на земле человеку томиться,
Если ад все равно для него на земле?
Интересно, все еще где-то томится сам этот поэт или добровольно ушел в мир иной? Никто так жадно за жизнь не цепляется, как воспеватели страданий, смерти, тлена. Еще любопытно: с особым смаком читаются вслух такие стихи не натощак и в одиночестве, а в большой, беззаботной компании, когда на столе стоит много вкусного, сытного, хмельного.
А хорошо бы сейчас выпить горячего чая! Пожевать чего-нибудь. Зря не запасся ничем в Ростове. Мошинский совал в карман пальто кусок копченой колбасы. И надо было взять. Но делал он это как-то очень уж покровительственно. Переменился Иосиф Николаевич, переменился, в Яранске был куда душевнее. Следовало ли ездить к нему? Поручения партии не было. По южным комитетам ездят другие. Но захотелось просто посоветоваться со старым товарищем. Говорят, старый друг лучше новых двух.
Дубровинский еще раз повернулся, подтянул ноги. Может, так будет теплее? Вагон бросало по-прежнему, частую дробь выбивали колеса на стыках рельсов.
Разговор с Мошинским был, конечно, полезен. Рассказ Книпович – одно. Кржижановского с Носковым – другое, Мошинского – третье, а взятое все вместе – четвертое. И это четвертое на языке математики называется приведением к одному знаменателю. А в числителе у Мошинского много: он руководитель эсдековского Союза горнозаводских рабочих, в его округе чуть ли не за сто шестьдесят тысяч шахтеров и металлургов, был делегатом съезда. Книпович рассказывала: все время колебался он то туда, то сюда – «болото». Напомнил ему об этом – Мошинский засмеялся:
– На съезде много было острословов. Это ленинское нежное словечко. Плеханов шпильки запускал потоньше. Троцкий играл словами, будто мячиками, а Мартов кусался зло, но тоже остроумно. Да что тут перечислять! Собрались умы! А «болото», на мой взгляд, – чистое, светлое озеро. Грязь-то оказалась на берегах. Драки не среди «болота», а на берегах происходили.
– Но прав-то был ведь Ленин!
– В докладе съезду я прямо написал, что мы свою организацию строим по плану ленинской книги «Что делать?», а с «Искрой» согласны абсолютно во всем, кроме разве того, что руководящим центром партии нельзя признать хотя и общерусскую газету, но издающуюся за границей.
– Так здесь же издавать ее нельзя! Прихлопнут сразу и всех сотрудничающих в ней пересажают.
– Газета издали – подспорье. А вся основная сила – на местах. Нам виднее, когда и что поддерживать, когда и что подталкивать, когда на время замирать. Центральный Комитет, безусловно, нужен, но с ограниченными правами, опять-таки исходя из принципа: больше автономии, больше свободы действий местам.
– И выйдет: «Однажды лебедь, рак да щука…»
– В вопросах партийного руководства, я полагаю, Юлий Осипович Мартов разбирается лучше, чем Иван Андреевич Крылов.
– Потому вы и голосовали за первый параграф Устава в редакции Мартова, хотя драка по этому поводу происходила на берегу, а вы были светлым, чистым озером?
– Видите ли, Иосиф Федорович, – уже с явным раздражением сказал Мошинский, – если бы Устав партии можно было полностью составить из басен Крылова, русских поговорок и хлестких образных словечек, так бы и сделали. Но даже великие мастера подобного острословия Плеханов и Ленин в этом случае говорили на деловом языке.
– И на деловом языке вы считаете, что прав был Мартов.
– Иначе я не голосовал бы вместе с ним.
– Но это привело к расколу партии!
– А почему Мартов должен был подчиниться Ленину?
– Иосиф Николаевич, это ведь тоже не деловой язык. Тогда можно спросить: а почему вы подчинились Мартову?
– Потому что как личность он мне нравится больше, чем Ленин. И формулировка Мартова мне нравится больше. Пролетариат, интеллигенция сами создают свою партию, и всяк, кто разделяет ее программу, ее взгляды, имеет право называть себя членом партии. А Ленину нужен строгий отбор, дисциплина, постоянная работа в партийной организации. Но конспиративная партия не земская управа, куда служащим необходимо приходить и уходить по часам, получая от казны жалованье. Даже самое малое, но добровольное содействие партии со стороны отдельных лиц обязывает нас считать их членами партии. Хотя бы за тот риск, который они несут.
– И подвергают во сто раз большему риску профессиональную часть партии.
Мошинский поднялся. Обнял за плечи. Просто, дружески, как это у них бывало часто в яранской ссылке.
– Иосиф Федорович, ну что это мы, право, как петухи, запрыгали друг перед другом, – проговорил он с легким укором. – Уж если Мартов и Ленин помирились, нам-то что с вами делить? Или согласие, которое воцарилось там, мы станем разрушать здесь? Ну посудите сами, что происходит на белом свете! Давно ли в Кишиневе разгромлена полицией тайная типография нашей «Искры»? Я подчеркиваю, Иосиф Федорович, нашей. Ибо нет другого печатного органа, который объединял бы всех социал-демократов вокруг себя. Суд по делу этой типографии был безмерно жестоким: товарищей приговорили к лишению всех прав состояния, пожизненной ссылке в Сибирь. И вот уже разгромлена Тифлисская организация, арестована вся редакция газеты «Квали». Тяжелые провалы в Екатеринославе. Правительство открыло гонения на земцев, узрело в их стремлениях некоторые признаки конституционности. Немецкая социал-демократическая фракция рейхстага делает официальный запрос о деятельности русской тайной полиции в Германии. Если дошло до запросов в парламенте, что же тогда повсюду за границей вытворяет агентура фон Плеве? В Женеве по его указке местные власти арестовали Бурцева и Красикова как анархистов. Женевское озеро, что ли, собирались эти «анархисты» взорвать?! Просто Бурцев пудами накапливал разоблачительный материал против действий охранки. Красиков же был делегатом и вице-председателем нашего съезда. Хороши «анархисты»! Их под арестом продержали, конечно, недолго, но смотрите, в какой близости от наших руководящих центров орудуют царские шпики. Зубатова нет, есть Лопухин и Макаров; Рачковского нет, есть Ратаев; Сипягина нет, есть фон Плеве. И зубатовские общества среди рабочих еще существуют, потому что, отыгравшись на Зубатове, высокие власти сообразили: прикрой их сразу – станут социал-демократическими. А друзья-эсеры постреливают из-за угла. Метили в наместника Кавказа князя Голицына, а в Белостоке и полицмейстером Метленко обошлись. Лишь бы страхом террора земля русская полнилась. Социалисты-революционеры, а стреляют по революции. В Петербурге поп Гапон весьма подозрительно обхаживает рабочих. Не в подмену ли Зубатову себя прочит? И вот среди такой карусели нам еще влезать во внутренние распри!
– Все это я знаю, Иосиф Николаевич, к вашему рассказу мог бы многое и от себя добавить. Но ведь эти распри, как вы их называете, мешают главному.
– Ничему не мешают. Все возвращается на круги своя.
– Нужен съезд, чтобы все привести в полную ясность. Разделяться так разделяться! Объединяться так объединяться!
– Не нужен съезд! Не надо наступать на больные мозоли. Новый съезд вскоре после Второго – новый взрыв затухающих страстей. Дайте поработать времени. Согласны? Разойдемся мирно, дружески. И подумаем. Разожгу керосинку, вместе чаю попьем. Тряхнем стариной!
С него несколько слетела высокомерность, с которой он до этого вел свой разговор. Вот бы сюда Леонида Петровича Радина! Возможно, удалось бы и в самом деле найти общий язык, как это бывало в Яранске. Чаю попить? Времени нет, можно опоздать на поезд.
– Спасибо, не хлопочите, Иосиф Николаевич! Спешу на вокзал. А подумать о ваших словах, конечно, подумаю.
– Голодным уходите? Иосиф Федорович! – Он побежал куда-то, на кухню, что ли, и принес французскую булку, половину колечка копченой колбасы. – Возьмите с собой!
Но это он выговорил опять уже покровительственно, словно бы сожалея, что недавно предлагал своему собеседнику полное равенство. И не протянулась к его щедрому дару рука. А Мошинский еще спросил совсем сухо, казенно:
– Да, вы ведь теперь отец большого семейства! Все здоровы?
– Вполне…
– Значит, не останетесь? Ну, как вам угодно. – И крикнул в глубь квартиры: – Яков, проводи Иосифа Федоровича.
Тотчас возник молодой человек интеллигентного вида, с гладко зачесанными назад темно-русыми волосами.
– Житомирский, – представился он. – Извините, не подслушивал, но разговор ваш слышал, говорили вы достаточно громко. А появляться без нужды не считал признаком хорошего тона. Однако если Иосиф Николаевич меня вызвал, будем знакомы.
И по дороге к вокзалу с такой же непринужденностью объяснил, что родом из Ростова, приехал сейчас из Берлина, там закончил медицинское образование и вот, побывав по делам в России, собирается уже восвояси, а точнее, «вочужаси», поскольку всегда очень тоскует по земле родной.
– Да что же вас гонит тогда «вочужаси»?
– Полагаю, нам нечего таиться друг от друга: встретились мы не где-нибудь, а на квартире Мошинского. Так вот, приезжал я сюда по поручению Ленина, кое-что удалось мне сделать для пополнения партийной кассы. Надо издавать новую газету, в противовес свихнувшейся «Искре». Позиция Мошинского мне решительно не нравится. Быть делегатом съезда и не понять смысла борьбы, которую ведет Ленин, – это не просто оказаться в «болоте», это стать жирной, квакающей лягушкой. Из Берлина, где шумят Рязанов с Троцким, буду перебираться в Женеву, там больше настоящей политической жизни, там Ленин, а я ведь большевик. Вы не думаете махнуть за границу?
– Думаю махнуть по России. Это сейчас мне представляется наиболее важным…
…Нет, не заснуть все равно! Только зря бока пролеживать и корчиться на жестких досках от холода. Дубровинский спустился на пол. На нижних полках разместилось большое семейство. Люди переезжали из Ростова куда-то на Дальний Восток, весь проход и багажные полки были натуго забиты их узлами, свертками, корзинами, самодельными чемоданами. У каждого свой матрасик, подушка, одеяло. Дородная женщина, явно глава семьи при худеньком, забитом муже, вместе с двумя малышами расположилась даже на пуховой перине.
Дубровинский присел на краешек ее постели. С вечера так, коротенько они перебросились несколькими словами. Какая неволя повела их из теплых краев в такие дали? Женщина прицыкнула на скачущих у нее за спиной малышей, рассудительно ответила: «Неволя-то была для нас здесь. Едем волю искать. Бог даст сыщется». Сухонький, тихий муж ее работал мастером-литейщиком на Таганрогском заводе. Начались там волнения – расценки на четверть сразу снизили, многих поувольняли – ну и забастовали оставшиеся. Правды, ясно, не добились. К тому еще нашлись и из рабочих такие шкурники, что погашенные домны вновь разожгли. Подкупили хозяева. А тех, кто крепче других держался, потом выгнали. Вот почитай два года и маялись на случайной поденщине. А теперь решили заехать в самую что ни на есть даль и глушь. Чтобы и глаза не видели беды здешней. Не найдется литейной работы на новых местах, уйдем в лес, в тайгу – она, матушка, как-нибудь да прокормит. Зато в таежной-то глухомани хоть поганых рож полицейских видеть не будешь.
Пришлось ей возразить. Не убегать куда глаза глядят надо, а сообща действовать, бороться с хозяевами. Женщина безнадежно махнула рукой: попробовали, поборолись. А пока солнце взойдет, роса очи выест…
Он сидел, пригревшись на теплой, мягкой перине – зябли только ноги в штиблетах, – и соединял в памяти разговоры с Кржижановским, Носковым, Мошинским и совсем недавний – с этой женщиной. Да, бесчисленные забастовки, стачки, демонстрации, студенческие волнения – все это главным образом стихийное, неуправляемое. Тысячу раз прав Ленин, ставя во главу угла организованность рабочего движения, и прежде всего – организованность, дисциплину в самой партии. Но «пока солнце взойдет, роса очи выест». И правы, наверное, с такой точки зрения Кржижановский, Носков и Мошинский, призывающие пренебречь чем угодно, но сохранить мир в партии. Даже путем уступок. Даже путем односторонних уступок.
Эта мысль теперь не давала Дубровинскому покоя. Третий съезд… Нужен – не нужен? Книпович из Киева пишет, что в комитетах по этому поводу началась страшная разноголосица и что Ленин настаивает на беспощадной войне с меньшевиками. Но хорошо ли видно оттуда, из-за границы, что происходит здесь? Худой мир все же лучше доброй ссоры!
Беспорядочно защелкали колеса на входных стрелках. Поезд сбавил ход и остановился. Сквозь заледенелые стекла светились желтые пятна станционных фонарей. Скрипнула дверь, и в потоке морозного воздуха вошел новый пассажир. Раздергивая одной рукой вязаный шарф, которым у него было закутано горло, другой он пытался приткнуть куда-нибудь свой дорожный мешок. Вздохнул шумливо: