355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » А ты гори, звезда » Текст книги (страница 47)
А ты гори, звезда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 18:00

Текст книги "А ты гори, звезда"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 63 страниц)

4

Хотя было уже и позднее парижское утро, окна в комнате оставались плотно зашторенными. Слабый электрический свет от полуприкрытого вуалью трехрогого бра, прикрепленного в простенке между двумя фотографическими портретами в профиль и анфас какой-то красавицы, едва достигал уютного уголка, где в бархатных креслах за круглым столиком, накрытым для кофе, устроились Житомирский и глава заграничной агентуры охранного отделения Аркадий Михайлович Гартинг. Все здесь было каким-то по-особому затейливым, мягким и даже немного фантастичным, напоминавшим сказки из «Тысячи и одной ночи». Не абсолютным богатством своим, а хитрой выдумкой, которую в должной мере способен оценить лишь сам хозяин и очень близкие ему люди. Роскошь не напоказ, а для себя и, может быть, для любовницы. Комната для блаженства, прежде чем перейти в спальню.

Были в доме и другие апартаменты, строгие, деловые, даже совсем непритязательные, но Житомирский позвонил у входной двери в такой именно час, когда Гартинг все еще нежился в постели и колебался: вставать или не вставать? Жена гостила у подруги в Лионе, и горничная Люси с вечера привычно ему заменила жену. Люси вошла без стука и, убедившись, что Гартинг не спит, мило ему улыбнулась. Но, как полагается уже горничной, одетой для утренней уборки, доложила:

– Месье, приехал из Женевы ваш друг Лео. Так он сказал. Прикажете его принять? Где?

И Гартинг заставил Люси наклониться, чтобы несколько раз поцеловать ее в припухшие губы, а потом, откидываясь на подушки, устало сказал:

– Рядом. Сейчас я выйду к нему. А кофе подашь, когда я позвоню.

Однако некоторое время еще повалялся в сладкой истоме, припоминая минувший вечер и другие, похожие на этот вечера, всегда стараниями Люси чем-то неповторимые. Он не был «бабником» в грубом значении этого слова, но маленькие амуры на стороне его неудержимо влекли своим разнообразием. Субретки, это – фи! – а связи с дамами высшего общества достаточно канительны, особенно если, кроме амурных радостей, другого от них ничего не получишь. Повитать в облаках хорошо, но жить приходится на земле. Люси счастливо оказывалась золотой серединой, и, право, было бы неплохо, пока не иссякла ее фантазия, освободить ее от обязанностей горничной, все-таки по самой природе своей не всегда эстетичных.

Этим полна была голова Гартинга, когда он, надев пестротканый шелковый халат и подпоясав его мягким витым шнуром с длинными кистями, в шлепанцах на босу ногу, вышел к Житомирскому.

– Милый Яков Абрамович, надеюсь, вы мне простите столь затрапезный вид, – проговорил он, подавая руку и слегка притягивая Житомирского к своей груди. – Но мы ведь с вами в простых отношениях. И, кроме того, если бы вы только знали, как мне досталась эта ночь!

– Бессонница, – участливо сказал Житомирский. – Ужасно! Как врач, я представляю.

– Работа, – вздохнув, уточнил Гартинг. – И многие заботы. Весьма и весьма не просто разрешимые.

Усаживая гостя на лучшее место и прихорашивая свои седеющие волосы, Гартинг словно бы между прочим спросил:

– Вы находите, что я не совсем скверно выгляжу?

– Это могла бы подтвердить и любая, самая красивая женщина, – простодушно сказал Житомирский, зная слабости Гартинга, но не зная, что именно сейчас попал ему не в бровь, а в глаз.

Гартинг засветился счастливой улыбкой. Он понимал, что его агент приехал из Женевы в Париж не для того, чтобы вдвоем беспечно поболтать за чашкой кофе, но говорить о серьезных делах ему решительно не хотелось. А говорить лишь о себе и вообще о женщинах нет никакого смысла, когда во всех жилочках еще чувствуется Люси, называть же впрямую имя ее нельзя. Будет отдавать неприглядным хвастовством, а главное – опасно посвящать этого гуся Житомирского в свои интимные тайны. Сколько уже было в жизни случаев, когда, казалось бы, надежнейшие агенты переметывались на другую сторону и потом какому-нибудь щелкоперу вроде Бурцева раскрывали всю подноготную своих прежних покровителей! А предстать перед просвещенным миром в кольчуге рыцаря, у коего обнаружен, скажем, отравленный меч, еще туда-сюда, но быть вытащенному совсем голышом из любовной постели – уж извините! Он прикрыл глаза и медленно стал гасить улыбку.

Житомирский между тем думал. Этот прожженный авантюрист Гартинг, иначе Ландезен, иначе Гекельман, и в воде не тонет и в огне не горит. В каких только запутанных и скандальных историях он не побывал, а все выходит чистым! Ну, если и не совсем, то, во всяком случае, достаточно чистым, чтобы вот уже четвертый год, свалив блестящего Ратаева, занимать сытое и теплое место заведующего заграничной агентурой. Им, этим «заведующим», может грозить только немилость высшего начальства да интриги собственных коллег. Никого из них еще не подорвали бомбой революционеры. А каково рядовым агентам?

Правда, эсдеки-большевики револьверы в ход пускают не часто, но и по головке предателей тоже не гладят, свирепые же эсеры с тем сладострастием, с каким мечут свои снаряды в царских чиновников, расправляются и с провокаторами. История с попом Гапоном еще долго будет бросать в дрожь. А выгоды? На всю остальную агентуру, наверное, тратится меньше, чем на содержание одного Гартинга. Находясь в эсдековском стане, не поблаженствуешь, как, например, в этом доме. Не будешь лениво подыматься с постели, когда солнце уже близится к полудню, а потом, развалясь, посиживать в струящемся шелковом халате, предвкушая хороший завтрак. Кстати, позаботится ли сейчас об этом Гартинг?

Что это – зависть? Да, зависть. Гартинг со свойственной ему ловкостью и мыльно-масляной наглостью сумеет достигнуть и еще больших высот, хотя, впрочем, нет ничего, пожалуй, заманчивее заведования заграничной агентурой. Он-то сумеет – ты чего достигнешь? А и податься некуда. Гартинг из своих рук, дудки, не выпустит. И дураков он не любит. Ему докладец представь такой, чтобы осталось только перебелить на другой бумаге да собственную, Гартинга, подпись поставить. Но ведь ему, начальству, об этом вслух не скажешь. И Житомирский изобразил на лице своем полнейшую душевную удовлетворенность.

– Ну, а вы как живете, милейший Яков Абрамович? – спросил Гартинг. И позвонил в маленький серебряный колокольчик. – Сейчас нам подадут кофе. Но, может быть, хотите подкрепиться и существеннее?

– Хочу, – твердо сказал Житомирский. Он знал: чуть-чуть поделикатничай, и Гартинг своего предложения уже не повторит. А разговор затянется надолго. Да и отчего же не поесть, коль можно, за чужие деньги? – Вы спрашиваете, Аркадий Михайлович, как я поживаю. Отлично. Как всегда, отлично.

– А если всерьез? – В словах Житомирского Гартинг уловил фальшивую нотку. – Будем придерживаться давнего правила: между нами все начистоту.

– Ну, тогда – отлично, как не всегда. – Житомирский засмеялся. Не проведешь старого воробья на мякине. И он развел руками. – Разве могу я пожаловаться, что в эту минуту мне плохо у вас? А если совсем всерьез, Аркадий Михайлович, так, поверьте, привык я к своему образу жизни. И дело даже не в том, что сплю на скрипучей кровати, а обедать хожу в эмигрантскую столовую, дело в том, что партийные интересы стали моими кровными интересами. И я самоотверженно грызусь на стороне большевиков со всякой шпаной.

– Как же иначе! Да вам бы голову оторвать, если бы вы стали подличать! – Гартинг приподнялся в кресле и хлопнул ладонью по широкому поручню. – Они не оторвали бы, это сделал бы я. На актерской игре далеко не уедешь. Только на честности. – Он поудобнее расположился в кресле. – Это у меня вы можете вертеть хвостом. И то до поры до времени – рискуя уйти куцым.

Неслышно с подносом возникла Люси. Проворно разложила на столике салфетки, без стука переставила сахарницу, высокий молочник, чашки и приготовилась разливать в них кофе. Все у нее получалось мило и грациозно. Житомирский не смог скрыть своего восхищения.

– О, мадемуазель! Вы…

Но Гартинг сухо его перебил:

– Люси, принесите, пожалуйста, для месье что там найдется из холодных закусок. Пулярку, сыр, паштет… И кофе заварите свежий.

Люси понимающе улыбнулась, чуть присела, и тут же все лишнее исчезло со стола. А вслед за тем словно бы растаяла и сама она в дверном проеме, прикрытом легкой драпировкой.

– Лошадь, – проворчал Гартинг, когда Люси скрылась за дверью. Это было сказано на всякий случай. И всем корпусом повернулся к Житомирскому. – Вы по своим делам оказались в Париже? Или…

– А я ведь уже объяснил, Аркадий Михайлович, что для меня теперь нет разницы между своими и партийными делами. В Париже я с серьезным поручением. Но именно к вам привело меня, если угодно, чисто личное дело. Во всяком случае, по нашей – нашей! – терминологии, партийным его не назовешь.

– Жалованье выдавать еще рановато. Вы очень нуждаетесь?

– Внеочередной доклад, Аркадий Михайлович, внеочередной. А степень моей нуждаемости, надеюсь, вы сами определите, когда его прочтете.

– Черт побери! Я должен был бы тогда приказать этой лошади принести еще и коньяк, – отозвался Гартинг. – Но в третий раз сызнова заваривать кофе не стану. Вы меня совсем разорите. Почему вы не предупредили заранее?

– На ипподроме я забываю обо всем…

Гартинг лукаво погрозил Житомирскому пальцем.

– Возможно, я несколько преувеличил.

– Безусловно! Пони… И даже, может быть, еще миниатюрнее – игрушечная лошадка.

– Ваш доклад, – потребовал Гартинг. И, заметив движение Житомирского: – Оставьте карман в покое. Расскажите своими словами. Читать я буду, когда Люси откинет занавески. В чем заключается внеочередность? Умер кто-то из лидеров?

– Нет. Здоровы все, как лоша… виноват – быки. Разве только Дубровинский, «Иннокентий», – он безнадежно болен чахоткой – ближайший претендент на место в мире ином. И когда это свершится, мне будет его искренне жаль.

– Заденет врачебное самолюбие?

– Человек симпатичный.

– В мире ином тоже нужны симпатичные люди, – заметил Гартинг.

– А в этом мире Дубровинские могли бы построить вполне реальный социализм, – не как возражение Гартингу, а как продолжение своей мысли произнес Житомирский. И пояснил: – Это наша партийная программа.

– Ну да, – лениво пробормотал Гартинг. – Социализм, коммунизм, борьба против несправедливости, эксплуатации одного человека другим. Недавно мне дали почитать записки Евстолии Рагозинниковой. Эсерка, террористка. Ей бомбу швырнуть в ближнего своего – все равно что, извините, высморкаться. А пишет она, дай бог память… – Гартинг возвел глаза к потолку, припоминая. – «…Пусть иногда люди будут отвратительны в своей правде, но ложь, самая хорошая ложь хуже самой ужасной правды. В чем бы правда ни проявлялась – она всегда хороша. Будучи правдивыми – всегда, везде, при всяких обстоятельствах – люди скорее поймут жизнь, поймут, „что“ это такое, и смело будут идти вперед, искореняя по дороге зло, твердо будучи уверены, что это действительно зло. Сам по себе человек – дивное, хорошее существо. Но с малых лет уже человека учат лгать. Подумали ли люди, чего они этим достигнут?..» Не правда ли, забавно?

– Рагозинникову повесили?

– Повесили. Выполняя ее призывы к искоренению зла. Или это не зло – швырять бомбы в своих ближних? А что касается правды, меня действительно с малых лет учили лгать. Рагозинникова спрашивает: чего этим люди достигнут? Ответ: мы с вами мило беседуем, а Рагозинникова – на виселице. Все дело в точке зрения. Земля – шар. Когда на одной стороне день, на другой – ночь. Но земля вертится…

– Простите, Аркадий Михайлович, – Житомирскому хотелось скорее перейти к делу, и он уловил момент, когда Гартинг чуть приостановил свою речь. Но тут же и его самого понесло: – Ну что – точка зрения! И повороты земного шара… Архимед, хвалясь своим открытием теории рычага, заявил: «Дайте мне точку опоры, и я сдвину землю». А такой точки опоры в природе-то нет! Рагозинникова – «дивное, хорошее существо», как бомба, начиненная эсеровскими бреднями в каком-то лишь одном миражно-утопическом направлении, требует: «Говорите все только правду, и воцарится благоденствие на земле». Да это все равно что призывать всех стать, скажем, рыжими. Она вряд ли хотя бы одного лгуна успела превратить в говорящего только правду, а ей уже петлю на шею накинули. Но вот когда Ленин пишет: «Дайте нам организацию революционеров – и мы перевернем Россию», – это реально, Аркадий Михайлович, очень реально. Программа нашей партии в действии, и организация революционеров – не миф.

– Вам нравится говорить «нашей» партии, – не то с упреком, не то поощрительно напомнил Гартинг.

– Мне нравится и принадлежность к нашей партии, – с такой же неопределенностью отозвался и Житомирский. – И это обстоятельство побудило меня привезти вам свой внеочередной доклад.

– Ах, да! Так рассказывайте, что там особенного стряслось, в «вашей» партии, если никто из ее лидеров даже не умер!

– «Стряслось» не то слово, Аркадий Михайлович. События развивались издавна и вполне закономерно. А вот кульминационный момент свершился на этих днях. Точнее, пятнадцатого мая.

– Я жду.

– Ну, обстановку к началу выхода «Пролетария» в Женеве вы знаете. Натянутые отношения Ленина с Богдановым и так далее. Однако все-таки рассказ свой я предварю цитаткой из февральского письма Ленина Горькому, которое мне удалось просмотреть прежде, чем оно попало к адресату. – Житомирский вытащил из бокового кармана пиджака пачку листков бумаги, отобрал один из них и, щурясь на слабый свет бра, прочитал: – «…Вы явным образом начинаете излагать взгляд одного течения в своей работе для „Пролетария“. Я не знаю, конечно, как и что у Вас вышло бы в целом. Кроме того, я считаю, что художник может почерпнуть для себя много полезного во всякой философии. Наконец, я вполне и безусловно согласен с тем, что в вопросах художественного творчества Вам все книги в руки и что, извлекая этого рода воззрения и из своего художественного опыта и из философии хотя бы идеалистической, вы можете прийти к выводам, которые рабочей партии принесут огромную пользу. Все это так. И тем не менее „Пролетарий“ должен остаться абсолютно нейтрален ко всему нашему расхождению в философии…» Изволите видеть, писатель Горький лезет в философию; Богданов, ученый муж, вообще считает себя особой, царствующей на философском троне, а Ленин – лидер партии…

– «Нашей» партии, – с ехидцей вставил Гартинг.

– Да, нашей партии! Ленин бежит от философии, как черт от ладана. По мнению Богданова, конечно. Да если бы только так. Если бы только в своей среде. Но ведь и меньшевики, и эсеры, и все прочие тычут пальцем в глаза: на какие философские основы опираются большевики? На Маха, Авенариуса, Беркли, Юма…

– Остановитесь, Яков Абрамович! Для меня это – что в стену горохом. Философские течения не изучал и изучать не буду. В докладе соберите хоть всех философов мира, а на словах объясните попроще. У Ленина переменились взгляды?

– Решительно! Не на сам предмет и не на определенную философскую школу; он как был убежденным материалистом, таковым и остается – переменился его взгляд на тактическое использование философии как серьезного оружия партии.

– М-м! – промычал Гартинг. – Н-да, Ленина мы знаем как твердокаменного, что касается основных целей, и как самого гибкого тактика, когда речь идет о текущем моменте. И каким же образом ныне всплывает на поверхность именно философия?

– А таким. Богданов – большевик. И, кроме того, он вместе с Лениным и Дубровинским ведет «Пролетария». А философия Богданова – эмпириомонизм – перепев Маха на русский манер…

– Фу, черт! Какое мне дело до Маха! Проще.

– Мах и, следовательно, Богданов проповедуют идеализм. То есть отрицание материальности мира, веру в некую высшую силу…

– Гм! Пролетариату, понятно, такая философия не подходит. А Богданов – сам большевик. Ловко. Большевикам надо или разделять его философию, или Богданова не считать большевиком.

– Совершенно верно. Но Богданова поддерживают и Базаров, и Луначарский, и Алексинский, и Берман, и Суворов. Да что тут перечислять!.. Говорил я, даже Горький на ощупь к ним тянется. И, выходит, Ленину следует бить не просто по Богданову и его сторонникам, а под корень срубить их немарксистскую философию. При том еще обстоятельстве, что Плеханов – меньшевик, а с богдановской философией на ножах.

– Узелок!

– Если бы только один! Но пока – об этом. Ленин – гибкий тактик, но при случае способен, как Александр Македонский, разрубать гордиевы узлы и мечом. И он решил обрушить на своих противников капитальнейший философский труд. В известной степени забросил газету, свое в ней участие, чем вызвал неудовольствие даже у спокойнейшего Дубровинского. У меня, дескать, сейчас «философский запой».

– Не у Дубровинского – у Ленина «запой».

– А я разве сказал: у Дубровинского? – Житомирский всплеснул руками. – Разумеется, у Ленина. Но коли на то пошло, он своим «запоем» увлек и Дубровинского.

– И вас, кажется, тоже.

– Если хотите, да. И я вам скажу, философия интереснее медицины. Во всяком случае, она приносит людям меньше смертей.

– Похвальное признание!

– Продолжаю. Для того, чтобы закончить свой философский труд и, как мечом, рубануть им по гордиеву узлу, завязанному нашими русскими махистами, Ленину не нашлось в Женеве достаточно материалов, и он укатил в Лондон, где, работая в Британском музее, провел почти весь май. А в это время Богданов, Луначарский и прочие для всей эмигрантской публики объявили реферат «Приключения одной философской школы», разумея под ней «плехановскую школу», а целя и в Ленина.

– Ага! С расчетом в отсутствие Ленина скомпрометировать его философские позиции? – уточнил Гартинг. – Это мне нравится.

– Когда я здесь, у вас, мне тоже нравится. Но в Женеве, на реферате, я не аплодировал ни Богданову, ни Луначарскому.

– А кому же?

– Дубровинскому…

Вошла Люси, неся на подносе груду холодных закусок, свеже-заваренный кофе, и разговор оборвался. Житомирский принялся ей помогать, перебрасываясь чуть фривольными репликами. Беспечно рассказывал ей что-то о хорошей своей знакомой в России, которую зовут почти так же – Люсей. Но, разумеется, та Люся, ее красота и изящество форм никак не могут сравниться с прелестями этой Люси. Вот что значит различное ударение и разница всего на одну букву в женском имени! Гартинг сидел, деревянно поглядывая на них, будто у стола хлопотала не смазливая, плещущая весельем девушка, а измученная годами и трудной службой старуха, притом совсем ему незнакомая.

Житомирский не спешил. Ему хотелось и поесть со вкусом, основательно, и подольше задержать кокетливо прислуживающую Люси, задержать просто так, ради приятности общения с ней, и к тому же несколько подразнить Гартинга. Сообщение оборвалось на интересном месте, а продолжать его при посторонних, тем паче при служанке, не годится. Хотя «служанка» эта здесь конечно же не посторонняя!

Но Гартинг не пожелал оставить Люси, после того как она приготовила бутерброды для Житомирского (сам он от еды отказался) и разлила кофе по чашкам.

– Теперь мы и сами управимся, – сказал он. – Вы свободны, мадемуазель. – И, дождавшись ее ухода, напомнил: – Итак, аплодисменты достались Дубровинскому.

– На реферат собралось довольно много публики. Во-первых, тема сама по себе интересна, речь о возвышенном, о духовном начале, а не о рваных портках у рабочих. Во-вторых, автор реферата – лицо широко известное, притом великолепный оратор и полемист. И в-третьих, пахло неизбежным скандалом, ибо все понимали, что кто-то же станет и возражать референту, но будет им стерт в порошок. Начал Луначарский. Я много раз слышал его речи, но на этот раз он был в особом ударе. И, право, мне хотелось ему аплодировать вместе с другими, столь красиво и убедительно он говорил. А когда овации стихли и казалось, в последующих выступлениях могут быть поддержаны только мысли докладчиков, попросил слова Доров…

– Это еще что такое? – недоуменно спросил Гартинг. – Впервые слышу о Дорове…

– Все тот же «Инок», «Иннокентий», мой добрый друг Дубровинский. А назвался он для этого раза Доровым, думаю, не ради конспирации, чего тут конспирировать, Иннокентия многие знают в лицо, а по свойственной ему стеснительности. Выступал он по поручению Ленина, по его тезисам, присланным из Лондона. Поэтому он не мог позволить назваться собственным именем, не присваивая себе мыслей Ленина, и не мог заявить, что он, Иннокентий, член Центрального Комитета и редакции «Пролетария», просто зачитывает разработки Ленина и тем самым заявляет о личной своей несамостоятельности в философских вопросах. А Доров – было как бы именем собирательным. Говорит он сам, говорит Ленин, говорит большевистская фракция! И тут уж я зааплодировал. Уму и таланту Ленина, уму и таланту Дубровинского, который проявил себя с таким блеском, что обратил референта, по существу, в луну, а сам остался солнцем.

– Боже, какие неумеренные восторги! – Гартинг покачал головой.

– Люблю Дубровинского, ничего не поделаешь! И когда он отсюда, от этой муторной эмигрантской склоки, сбежит в Россию, – а он непременно сбежит, характер у него такой, ему делать живое дело надо, – мне будет остро его недоставать. А в России он сразу же сядет в тюрьму. – Житомирский вылил себе в чашку остатки кофе, сливок, с удовольствием отхлебнул. – В докладе у меня все философские позиции и реферата и выступления Дубровинского изложены в подробностях. А для себя я списал присланные Лениным из Лондона «десять вопросов референту» и знаю также те поправки, что сделал Дубровинский. Понимаю, что пересказывать все это сейчас ни к чему. Добавлю, что «вопросы» Ленина словно гвоздями к столбу прибивали референта, а Дубровинский своим молотком весьма умело заколачивал эти гвозди. Но главный смысл происшедшей баталии свелся к тому, что Дубровинский твердо заявил: большевизм не имеет ничего общего с философским направлением Богданова, то есть с махизмом, что он, Доров, и Ленин являются безоговорочными сторонниками диалектического материализма и в философских вопросах солидаризируются с Плехановым.

– А-а! Сие действительно существенно, – протянул Гартинг. – Это хороший клин во взаимоотношениях между лидерами. Вогнать бы его и поглубже.

– Простите, Аркадий Михайлович, я не успел закончить. А дело в том, что вслед за выступлением Дубровинского сорвался с места сам Богданов. Я сидел, наверно, в трех саженях от трибуны, но мне казалось, что брызги богдановской слюны попадают мне в лицо. Серьезных аргументов в его речи не было, да и быть не могло, он просто ругался, хотя и в превосходном, безукоризненно цензурном стиле. Есть давний ораторский прием, когда ты сам не можешь подняться выше – старайся притоптать противника. В грязь его рылом, в грязь! Иногда это и удается. И вот Богданов о Луначарском: «Выехал рыцарь. В венке из роз. А ему был нанесен удар сзади». Последние слова уже о Дубровинском. Вот, дескать, каков в нашем философском турнире оказался противник. Мы с копьем, он – с дубиной. Мы ищем его перед собой, на открытой арене, он бьет дубиной по копью из-за спины. Вслед за Богдановым с бранью, близкой уже к нецензурной, ринулся на трибуну Алексинский. Этот даже приплясывал и размахивал кулаками: «Кто такой Доров, чтобы делать подобные заявления, и кто такой Ленин, чтобы козырять его именем как высшим авторитетом?» Словом, к удовольствию многих, предполагаемый скандал разразился в полную силу. И это не все. Алексинский в тот же вечер собрал большевистский кружок, конечно, не всех нас, а кого ему было выгодно, и приняли там резолюцию, отвергающую и суть выступления Иннокентия и вообще даже его право на это. А позавчера Ленин вернулся из Лондона, узнал обо всем и решительно порвал все отношения с Алексинским, с Богдановым же хотя его еще и связывает необходимость совместно работать, чтобы издавать «Пролетарий», но… – Житомирский крестообразно перечеркнул воздух рукой.

Гартинг встал, сладко потянулся, поигрывая кистями поясного шнура, прошелся по комнате. Оттянул гардину на одном из окон и сморщился от яркого света, ударившего в глаза.

– Любопытный докладец вы мне привезли, Яков Абрамович, – сказал он, возвращаясь к столу и заглядывая в пустой кофейник. – Любопытный. Если наших милых эсдеков, кроме тактических, организационных и политических разногласий, станут драматически раздирать, все углубляясь, еще и философские, мировоззренческие противоречия… – Он опустился в кресло, закинул ногу на ногу. – Ваши предположения?

Теперь поднялся Житомирский и молча сделал несколько кругов по комнате. Было очень приятно ступать по мягкому, ворсистому ковру.

– Вся эта богдановская канитель, – заговорил он, продолжая ходить, – опасна для партии тем, что привлекает внимание революционных сил к вопросам религии, к богоискательству и богостроительству, она уводит их от главных целей борьбы, а среди непросвещенного люда, нужного революции и нуждающегося в революции, сеет растерянность и ставит на развилку многих дорог. Куда податься? На митинг, в церковь…

– Или в кабак, – вставил Гартинг.

– Или в кабак, – согласился Житомирский. – А что касается предположений – увольте, Аркадий Михайлович. Единственное, что с уверенностью могу утверждать, желанные вам предположения не сбудутся. И нам с вами, за ненадобностью, в отставку не уйти. Ну, а партии нашей, нашей большевистской фракции, к обострению внутренней борьбы не привыкать. Перемелется в ней и Богданов со своей философией, коли снова завертелись ленинские жернова. Они, вы знаете, уже немало чего перетерли в абсолютную пыль. О сроках тоже умолчу. Потому что не станет Богданова – взамен него появится кто-то другой. Не удивлюсь, если, например, в редакции «Пролетария» произойдут коренные перемены; не удивлюсь, если видную роль начнет играть «Григорий», сиречь Зиновьев, Радомысльский; не удивлюсь, если на первое место вскоре выдвинется борьба с ликвидаторами и отзовистами. Важен финал. А о финале предположений не делаю.

– Да вы не мелькайте перед глазами, – вдруг рассердился Гартинг. – Или остановитесь, или сядьте и расскажите толком, что это за новая фигура – «Григорий»? Ведь, собственно говоря, на Лондонском съезде он проявил себя по отношению к Ленину не самым лучшим образом.

Житомирский послушно уселся на свое прежнее место. Пожал плечами.

– Ленин взрывчат, но и терпелив. И напоминаю: гибкий тактик. Пример: его отношение к Плеханову. От нежной любви и обожания к решительному разрыву, а ныне к новому сближению, хотя пока в вопросах философских. Еще пример: мой друг Дубровинский. Работящий искровский агент, организатор, один из крупных инициаторов Московского и Кронштадтского восстаний, словом, сущий клад для партии и – примиренец, на побегушках у меньшевиков. А теперь – правая рука Ленина. И без какой-либо внутренней фальши. Третий пример: Богданов. Его давно и без конца яростно, в открытую критикует Ленин. Но все же до последнего, «сам-три», работает с ним. Потому что он любит умных людей и потому что он верит в возможность силой убеждения поправить человека, когда тот ошибается. Что как раз в свое время и случилось с Дубровинским. А «Григорий» умен, энергичен, неплохо владеет пером. На мой взгляд, не прочь забежать и вперед. Но Ленин не самолюбив. Он не обиделся, когда Дубровинский исправил по-своему некоторые из его «десяти вопросов референту». Это оправдывалось делом. И если «Григорий» только таким образом станет забегать вперед… Но здесь я поднимаю руки. За дальнейшее насчет этого вьюна я не поручусь.

– Так, – медленно выговорил Гартинг, – это очень и очень следует учесть. – И снова потянулся к пустому кофейнику. Хотелось есть. Зря отказался от бутербродов. – Значит, вы полагаете, что борьба группы Ленина с ликвидаторами и отзовистами окажется трудной и затяжной борьбой?

– Легкую борьбу и борьбой считать нечего, а затяжной будет она неизбежно. Во всяком случае, продлится до тех пор, пока государевой милостью третья Дума не будет разогнана, подобно первой и второй…

– Не кощунствуйте, – остановил Гартинг.

– В устах большевика такие слова не кощунство. Мне можно, – возразил Житомирский. – А характеристику состояния этих течений – ликвидаторства и отзовизма – с позиций самого последнего времени я обстоятельно излагаю в докладе. Вкратце сие выглядит так…

– Не надо, – отмахнулся Гартинг. – Вкратце я и сам знаю. Подробности извлеку из вашего доклада, верю, как всегда, превосходного.

У него в животе голодные трубачи трубили сбор, вызывать же Люси и еще раз заказывать завтрак и потом тянуть за этим завтраком мочалу теперь уже малоинтересного разговора с Житомирским ему не хотелось. Пора бы и вообще привести себя в порядок, одеться по сезону и закатиться куда-нибудь в зеленые пригороды Парижа – весенняя благодать скоро сменится знойным летом. Всем видом своим он принялся подчеркивать, что изрядно устал, и Житомирский стал прощаться. Но Гартинг был человек тонкого воспитания и не мог допустить, чтобы даже столь обыкновенный и привычный гость ушел от него необласканным.

– Милый Яков Абрамович, – проговорил он растроганно, – что же мы расстаемся, словно два унылых службиста! Давайте придумаем что-нибудь на вечер. Только бы не попасться нам вместе кому не следует на глаза.

– Сожалею, – сказал Житомирский, – но потому я и зашел к вам в столь ранний час, что к вечеру уже уеду из Парижа.

Гартинг тоже высказал сожаление. Повел под ручку Житомирского к двери. И спохватился.

– Бог мой! – хотя и по-русски, но с французским прононсом вскрикнул он. – Мы совершенно забыли вернуться к разговору о ваших нуждах.

– Это была шутка, Аркадий Михайлович, – сказал Житомирский. – Мне жалованья моего вполне хватает.

– И все-таки вы получите наградные, – заверил Гартинг.

Оставшись один, он некоторое время рассматривал доклад Житомирского и не звонил. Люси должна проводить гостя. Потом потряс серебряный колокольчик.

«Какой это прекрасный агент! – подумал Гартинг, пробегая глазами по ровным, четким строчкам доклада. – Никогда ни единого слова исправлять у него не требуется. И какое глубокое знание обстановки! Любопытно только: не поддерживает ли он, подлец, прямую связь с департаментом полиции, чтобы набить себе цену и при случае подкузьмить меня?»

– Ме-сье-е! – вопрошающе пропела Люси, появившись в просвете двери и обеими руками оттягивая портьеры за спину, отчего красиво округлилась ее маленькая грудь.

– Что, если я тебя съем сейчас? – сказал Гартинг. – Умираю от голода!

И подошел к ней, угрожающе пощелкивая зубами. Люси счастливо закрыла глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю