355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » А ты гори, звезда » Текст книги (страница 21)
А ты гори, звезда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 18:00

Текст книги "А ты гори, звезда"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 63 страниц)

– Так ведь мой дед по четыре версты с пятериком отшагивал, – возразил Дубровинский, сожалея, что, кажется, промахнулся с каким-то жалким «пятериком».

– Был, был народ могутный, – вдруг отказался от дальнейшего состязания Тимофей Степаныч. – Чего дальше с ним станет, я и не знаю. На своих сыновей пожалиться, правда, грех. Ничего себе ребята. А вот ты от крепкого корня чего же такой хилый? Как звать-то?

– Леонидом, – ответил Дубровинский, захваченный врасплох. – А хилый, потому что чахотка точит.

– Зато образованность получил, – заметил Тимофей Степаныч, – поди, гимназию кончал. А то и винивирситет. По рукам видно.

– Какой там университет! Реальное и то не закончил. – Дубровинский все пересыпал теплый песочек, поглядывая на солнце, вот-вот оно окунется в Волгу. Задержится ли тогда старик? А круто поворачивать тоже не годится.

И он стал выдумывать длинную историю о своем тоскливом детстве, как потом мотался в поисках работы по разным городам. А куда поступишь при таком здоровье? Только в контору, пером скрипеть. Так это только еще пуще чахотку себе наживать. А плата какая? Женился, семья – деньги нужны.

– Так чего же ты, Леонид, в песочке этом клад найти, что ли, надеешься? – перебил Тимофей Степаныч и стал потихоньку собирать свой инструмент. – Все одно за какую ни есть работу, а браться надо.

– Работаю, – уныло сказал Дубровинский, – да ведь надо чего-то и прирабатывать бы.

– Ко мне, вижу, маслишься, – Тимофей Степаныч присел с ним рядом, – так ведь зря совсем. Что я тебя с собой на выход в ерики возьму? Не возьму. Со своими ребятами плаваю. И снасти у тебя нету. К нашему рыбацкому делу ты вовсе не гож. От меня ты ничего не приработаешь.

– Да нет, Тимофей Степаныч, я совсем о другом. Куда там мне в ерики! А заработать – еще и тебе дам.

– Ишь ты! – недоверчиво протянул Тимофей Степаныч и щепочкой почесал бороду. – Эвон как перевернул! Сам без денег сидишь, а другому дашь заработать?

– Так тут дело какое, – с осторожным подходцем стал объяснять Дубровинский. – Есть у меня приятель один, персиянин. Мелкой торговлишкой занимается. Ну вот надо с моря товар получить. А сам он неумелый, я, видишь, тоже. Про тебя слышали: лучший мореход.

– Хаживать-то в Каспий не раз я хаживал, это мне дело пустяк, даже в грозы, – с бахвальством заявил Тимофей Степаныч, – а по нонешней погоде – тьфу! – И вдруг посмотрел подозрительно. – Погодь, Леонид, а за каким же таким товаром в море идти? Откуда он в море товар? Контрабанда?

– Нет, какая же контрабанда, Тимофей Степаныч! Из Баку на «Светозаре» груз идет. Контрабанду так еще на персидской границе бы перехватили или в Баку взяли бы при погрузке. Товар законный.

– А зачем тогда за ним в море идти? Как полагается, любой товар со «Светозара» на берег доставят.

– Да не хотел персиянин этот, чтобы знали о товаре в Астрахани. Тихонько выгоднее его завезти.

– Ой, хитришь чего-то ты, Леонид! Не контрабанда, так ворованный. Стало быть, полиция выследила? С этим ты прочь от меня!

– Хорошо заплатил бы персиянин.

– Ну вот чего, Леонид, – строго сказал Тимофей Степаныч, – меня ты никакими деньгами на подлое дело не купишь, и ежели товар этот не твой, а какого-то там персиянина, держись от него подальше. Совет мой, а сам ты решай как знаешь.

Красный шар солнца уже плескался в мелкой ряби волн, и сизая дымка от него растекалась по горизонту. Дубровинский раздумывал озабоченно. Как быть? Из Баку от Никитича получено тревожное сообщение. По условному коду, который оставила Книпович, телеграмма читалась так: «На „Светозаре“ идет транспорт „Искры“, прицепился шпик, надо ночью принять груз еще на морском рейде». Задача не из легких. Телеграмма послана Ивану Ивановичу – ревизору рыбного управления. Слежки за ним нет, но большой помощи от него тоже ждать нечего. Он, Дубровинский, при таких обстоятельствах сам поплыл бы с одним знакомым рыбаком в море, но рыбак этот, как на грех, тяжело заболел, а любому из поднадзорных после недавних арестов и обысков и думать нечего выходить в море. Железные правила конспирации не позволяют делать это. Да и без опытного проводника вообще невозможно отправляться на встречу со «Светозаром». А в запасе всего двое суток. Что будет с грузом, если не суметь его снять еще в море?

Казалось, все подготовлено. И «персиянин», который в назначенное время и к назначенному месту подъедет на телеге, что бы забрать мешки с газетой. И две «веселые девахи», которые в корзинах с «покупками» и под платьем перенесут весь груз от «персиянина» на квартиру Анны Михайловны Руниной, местной жительницы. А там она вместе с поднадзорной Ольгой Афанасьевной Варенцовой, худенькой, но удивительно энергичной женщиной, все перепакует в отдельные посылки, под видом «кавказских чувяков» разошлет по другим приволжским городам. Главным образом в Самару, где сейчас создано бюро Русской организации «Искры». Все хорошо, все налажено, и вдруг рвется последнее звено. А ведь ревизор рыбного управления очень рекомендовал единственно Тимофея Степаныча, правда тут же оговорившись, что не знает, можно ли ему довериться полностью. Что делать?

Тимофей Степаныч, покряхтывая, медленно поднялся, обчистил ладонями со штанов прилипший к ним песок. Сунул под мышку узелок с нехитрым своим инструментом, тронул Дубровинского за плечо.

– Чего приуныл? Задумался – хорошо. По всему вижу, Леонид, ты не сквалыга. Ну подпутал тебя на нечестное дело какой-то там персиянин, – откажись! Не погань свою душу. Без этого проживешь. – Он, сощурясь, посмотрел на горящие в последних лучах солнца главы церквей, высящихся над белыми стенами кремля. – У нас в роду такой завет более трехсот лет из поколения в поколение передается. От разинских казаков мы происходим. Потому обязательно среди мужиков в семье нашей Тимофеи да Степаны. Зачинателю рода нашего эвон там, у кремлевской стены, голову отрубили. А кровь его к нам перешла. Не позорим ничем. Вот так, парень. Живем небогато, но честно. Ребята мои со мной и в дельту и в море ходят, а невестки на рыбном заводе, как сельдь залом, сами насквозь просолели. Такая жизнь наша. А ничего, хорошая жизнь. Только, правду сказать, невесток жаль. Обе красавицы были писаные, а теперь все тело у них солью разъеденное…

Они рядком прошли не очень далеко по берегу. Тимофей Степаныч все рассказывал о своем житье-бытье. Потом остановился. Серые сумерки заслоняли поворот реки. А на откосе пылали цыганские костры, бренчала гитара, повизгивали высокие женские голоса.

– Ну, куда тебе, Леонид? – спросил Тимофей Степаныч. – Мне уже здесь в гору подниматься. А насчет твоего разговору – не совет мой, а так – подайся вон к ним. Они тебе хошь коня, хошь бабу украдут. Только смотри: самого, коли при деньгах, из пиджачка чтобы не вытряхнули.

– А ежели у меня не контрабанда и не ворованное, Тимофей Степаныч? – сказал Дубровинский. Надо рисковать. Иного выхода нет. Осталось только двое суток. Ведь не продаст же, не продаст этот честный старик. Только и всего самого плохого, что и теперь откажет. – Ежели, Тимофей Степаныч, притом я и платы тебе никакой не предложу? А встреть на рейде «Светозара» и привези мой груз просто за так.

– Антиресно, – удивился Тимофей Степаныч, – это как же след понимать?

– Да уж это вроде бы легче понять, чем раньше тебе я рассказывал.

– Угу! – с неудовольствием протянул старик. – Выходит, испытывал?

– Как по-другому начинать мне было?

– Ну, а, к примеру, я тебе сразу этим вот кулаком на сторону скулу своротил, чем бы тогда все кончилось?

– Тимофей Степаныч, выходит, тоже испытываешь? Отвечаю. И драться со старшим не стал бы. И в полицию жаловаться не побежал бы, по натуре своей, да еще и сам понимаешь почему. А кончился бы наш разговор, думаю, так же вот, как сейчас. Разве что глаз бы у меня сильно подтек, кулак у тебя ого-го!

– Ловок, ловок ты, Леонид! – тихо рассмеялся Тимофей Степаныч. – Стало быть, ударить тебя сейчас мне уже выгоды нет. А в полицию, тоже дознался ты, я не пойду. Остается: плыть, не плыть к «Светозару»? Ну, по честности я тебе скажу, ни в жисть бы все одно не поплыл, пообещай ты мне сейчас деньги. Ладно, давай рассказывай, как и чего. Только сперва: кто тебе на меня показал?

– Ты уж прости, Тимофей Степаныч, по нашим правилам говорить это не полагается.

– Ишь ты! По правилам… – Он покрутил головой. – Ну, коли не Иван Иванович, так и не знаю кто. А тебя расспрашивать не стану. Нельзя так нельзя.

До квартиры своей Дубровинский добрался, когда уже все небо было густо осыпано звездами. Крупными, по-южному чистыми. Дышалось ему намного легче, чем днем. По пути он сделал большой зигзаг. Надо было известить «персиянина», что дело сделано, потом тихо стукнуть три раза в нижний левый угол окна дома, где жила Варенцова, чтобы и она не тревожилась.

А на своей улице, у перекрестка, его поджидал филер. Стоял, прижавшись к забору, и глядел совсем в другую сторону. Заслышав шаги за спиной, он было метнулся за угол.

– Эй, эй! – вполголоса, но с загадочной требовательностью окликнул его Дубровинский. – Погодь минутку! Нужен.

Тот подчинился, явно сбитый с толку тоном оклика. Э-эх, ведь не положено же попадаться на глаза тому, за кем следить приставили!

– Чего тебе? – спросил филер, разыгрывая простодушие.

– Упустил? – сочувственно спросил Дубровинский.

– Чего «упустил»? – Филер еще пытался прикинуться просто прохожим.

– Ну, «чего-чего»! Я ж понимаю. Так ты не страдай. Запиши: ходил купаться на Волгу. Не веришь – сунь руку мне под рубашку, вон под ремнем до сих пор еще мокрая. А ночь сегодня какая хорошая! Эх, и высплюсь я!

– Ночь хорошая! – подтвердил и филер. – Ну, спасибо тебе!

Дома Дубровинского, позевывая, встретила хозяйка. Вздула огонек в керосиновой лампе, подала ему туго сложенный серый листок.

– Долгонько же вы гуляли сегодня, – с упреком сказала она. – А я все не ложилась. Телеграмма вам. Господи, уж не беда ли какая?

В телеграмме из Орла написано было: «Ося золотой мой сегодня восемь утра родилась наша дочка согласись назвать ее Верочкой хочу видеть тебя быть с тобой чувствую себя хорошо целую Анна».

Хозяйка все еще смотрела встревоженно, лампа подрагивала в ее руке – телеграммы всегда представлялись ей недобрыми вестниками. А Дубровинский счастливо рассмеялся. До чего же хороший сегодня день! И ночь какая хорошая! Аня, дорогая Аня! Скорее, скорее послать ей ответ. Он чмокнул хозяйку в щеку, шепнул: «Дочка, дочка родилась у меня!» – и выбежал на улицу.

У перекрестка все еще маячил филер, выполняя свои собачьи обязанности. Оба они изумленно глянули друг на друга.

– Эй! Ты еще тут? Слушай, запиши, – бросил на ходу Дубровинский. – Объект пошел на телеграф. Дочка у него родилась. Ты понимаешь: дочка? Вторая дочка. У тебя-то есть дети? – Он нащупал в кармане какую-то монету, кинул филеру. – Лови! А завтра купи детишкам по конфетке.

Филер подхватил монету, растерянно подергал кепочку на голове, повернулся было спиной, но потом досадливо махнул рукой и, придерживаясь затемненной стороны улицы, поспешил за Дубровинским.

2

Астраханская зима оказалась ничуть не лучше яранской. Может быть, даже и тяжелей. С Каспия дули леденящие ветры, наметая на улицах города плотные сугробы. Они, конечно, не достигали такой высоты, как в Яранске, и быстро размягчались во время оттепелей, но этот мокрый снег как раз и добавлял простуду. Дубровинскому не раз вспоминалась кислая мина на лице Шулятникова: «Астраханское солнце – оно не для вас». Если бы только солнце! Здешний врач был равнодушнее: «Что же я могу сделать для вас, уважаемый? Лечиться от туберкулеза к нам не ездят».

А, нечего забивать себе голову думами о болезни! Жить интересно. И работать здесь, в Астрахани, интересно. Есть осязаемые результаты этой работы. Транспорты «Искры», поступающие через Баку, удается переправлять без провалов, порой при крайней степени риска, но, впрочем, и при определенном умении не растеряться.

Частые сходки рабочих, короткие митинги на небольших предприятиях, уличные демонстрации с красными флагами, расклеенные по городу листовки – все это бесит, нервирует полицейские власти. Но из зачинщиков никто не попадается. Это тоже надо уметь – так организовать выступления. И самому выступать. В парике, переодетому, под надуманной фамилией или кличкой.

Поступают радостные сообщения о том, что один за другим социал-демократические комитеты подтверждают свою солидарность с политической позицией «Искры». Революционный шквал охватывает всю Россию. Вот что значит созданная Ульяновым общерусская партийная газета!

И Дубровинский удовлетворенно перечитывал письмо жены, в котором она намеками сообщала, что именно у них в Орле состоялось заседание организационного комитета по созыву Второго съезда партии и на этом заседании приняты практические решения. Ах, скорее бы, скорее состоялся съезд! Ведь тогда все «искровские» кружки станут могучей силой. Единство рабочего движения – это важнее всего.

Приятной вестью было и то, что здоровы обе малышки. Таля, толстушка, уже топает бойкими ножками по дому и лопочет множество только ей да матери понятных слов. А сама Аня, дорогая Аня, не отошла от подпольной работы. Это же очень трудно – с двумя детьми!

Единственно, что горько, – старший брат Григорий окончательно порвал с ними со всеми. Уволился из армии в офицерском чине, женился на богатой, живет в ее доме, в том же Орле, а даже глаз к родным не кажет. «Вы все для меня перестали существовать с тех пор, как Иосиф примкнул к внутренним врагам отечества. Он совратил и остальных моих братьев, а вы, мама, вы не прокляли их!» – так отрезал Григорий матери при случайной встрече на улице.

Что же, это его дело. Хочется только верить, что на крайнюю подлость – выдачу братьев – он не пойдет. Его жестокие, злые слова, пожалуй, даже в чем-то порядочнее, чем тихая исповедь Минятова перед охранкой.

Из прежнего орловского кружка многие отступили. Никитин, Семенова заявили: помогать будем во всем, но в огонь революции бросаться не сможем. Устали. Настоящий огонь где-то еще впереди, а они уже об отдыхе думают, о прохладе. Володя Русанов честно признался: меня привлекают науки, тянет исследовать северные моря. Что ж, ученые революции тоже нужны. И Володя Русанов ей никогда не изменит, но сейчас одним человеком как бы поменьше. А вот Иосаф Машин и Сергей Волынский после первого же ареста и строгих допросов предпочли обыкновенную жизнь. Да-а, сколько добрых друзей отвалилось!

Он попробовал все это примерить к себе. Может ли что-нибудь заставить его отступить, сказать: я устал? Аресты, допросы, сырые и душные одиночки, звенящие кандалы, тяжкий путь по этапу в далекую ссылку, наконец, виселица? Ничем этим не сломят его. Нет у него подлого страха смерти! Жить очень хочется, но подлого страха смерти нет.

И что значит вообще усталость, на которую с такой готовностью ссылаются многие?

Может одолеть физическая усталость в пути, в работе, когда захочется присесть или как следует выспаться. Покориться такой усталости необходимо.

Но как можно поддаться политической усталости? Устать политически – значит признать, что твой противник превосходит тебя, что в схватках теоретических нет на твоей стороне неотразимо убеждающих доводов, а коль дело идет к тому, чтобы и помериться силами, вплоть до вооруженной борьбы, – устать политически – значит признать, что иссякли и способности твои быть умелым организатором. Этого рода усталость – сверх всего, еще и предательство по отношению к твоим товарищам. Смерть в неумелом бою так или иначе, но может быть прощена. Усталость как право на выход из общего строя – позор. И только позор.

Он посмотрел в окно. Смеркается. Сегодня вечером в городе будут проводиться разрешенные собрания. По отдельности – земцев, дворян, представителей купеческого сословия. Собрание рабочих назначено лишь одно – у бондарей. Цель этих сборищ: послать благодарственные адреса царю в связи с его «высочайшим» манифестом, уже торжественно прочитанным по многу раз во всех церквах России.

Царь подписал манифест, обращаясь «за помощью» к лицам, «облеченным доверием общественным». Вот так. Не к народу он обращается, нет. Да и за какой «помощью» он станет обращаться к народу, который, негодуя, бурлит повсеместно? Помощь царю нужна. Только иная – против народа. Он печалится, что «смута» волнует многие умы, отрывает народ от производительного труда, губит молодые силы, столь необходимые для процветания родины. И тут же – «пресекать всякое уклонение от нормального хода общественной жизни». Не подумайте, дескать, что печаль моя – моя слабость. Родитель мой, незабвенный Александр III, мне завещал, и я даю священный обет хранить вековые устои Российской державы. Стало быть, любимые дети мои, ни о какой свободе и не помышляйте…

К сегодняшним собраниям комитет хорошо подготовился. Отпечатано несколько сот листовок. Их расклеят, разбросают по всему городу. Если удастся – и в помещениях, где созываются собрания. И все-таки этого мало. Нужна живая речь. Нужно спорить с каждой фальшивой строкой манифеста.

Дубровинский глянул в зеркало. Усики, привычно тянущиеся книзу, можно распушить или закрутить колечками. Есть парик, меняющий весь овал лица. Подклеить бородку. Впрочем, арестовывать прямо на собраниях сегодня никого не будут, это ясно. Остается одна забота: уйти от слежки потом.

Хм! Собственно, не столь уж большая беда, если и выследят. На то он и политический ссыльный, чтобы публично заявлять о своих несогласиях с правительством. Тогда ни к чему и маскарад. Только выступать надо сдержанно, чтобы не остервенить местное начальство и не дать ему повода хлопотать перед высшими властями о дополнительном наказании. Тем более что до окончания срока ссылки остается всего-то четыре месяца. Но что толку в сдержанности?

Выбирай, Иосиф: идти на собрание к бондарям так, как есть, и сравнительно малым рискуя; идти туда переодевшись, с горячей речью, и тогда уже с большим риском; или вообще остаться дома, совсем без всякого риска?

В помещении, где собралось более ста человек, горела одна-единственная, подвешенная над столом председателя лампа-молния, а дальние углы мастерской, заваленные клепкой и обручами, тонули в темноте. Дубровинский примостился у стены с таким расчетом, чтобы все слышать его смогли хорошо, а сам бы он не очень бросался в глаза. И главное, на крайний случай, чтобы удобнее было выскочить в дверь.


Председательствовал сухощавый, жилистый частный пристав. Рядом с ним сидели, очевидно, «облеченные доверием общественным» приходский священник, хозяин мастерской, чиновник не то акцизный, не то почтового ведомства и, к удовольствию Дубровинского, ревизор рыбного управления. Собрание, когда вошел Дубровинский, уже было открыто, вступительная речь произнесена, и священник мягким, вползающим в душу голосом читал первые слова манифеста:

– «Божьею милостью, мы Николай Вторый, самодержец Всероссийский, царь Польский, Великий князь Финляндский, и прочая, и прочая, сим объявляем возлюбленному народу нашему…»

Стояла глубокая тишина, рассекаемая только хрипловатым, простудным кашлем, который слышался то там, то сям и отдавался негромким эхом в готовых, стянутых обручами бочках.

Тишина сделалась особенно придавленной, немой, когда священник, драматизируя свой голос, передавал печаль царя по поводу всяческих «смут», мешающих его усилиям трудиться во благо народное. Зашевелились плечи, головы, когда резко, тоном анафемы зазвучали слова о решимости царя «пресекать всяческие уклонения» и самому придерживаться строго заветов своего родителя в охране вековых устоев. Казалось, вот-вот сорвется или общий стон, или вскрик гневного протеста. Но священник уже читал снова мягко и вдохновенно, щедро сияя улыбкой, должно быть, такой, какой ему виделась улыбка самого императора, слова манифеста, содержащие обещания важных реформ. Вновь замерли все. И вновь к концу чтения недоуменно зашевелились головы и плечи.

Едва священник опустился на свое место, поднялся председатель. Он попросил сидящего рядом чиновника огласить текст ответного благодарственного адреса. Ясен был замысел: не дать ни единой минуты для каких-либо раздумий. Чиновник встал, держа лист бумаги, пробегаясь свободной рукой по светлым пуговицам мундира. Задвигались оттиснутые к сторонке музыканты – маленький духовой оркестр пожарной команды, чтобы вслед за прочтением ответного адреса сыграть государственный гимн. Нельзя было упустить даже мгновения. И Дубровинский крикнул:

– Можно вопрос, господин председатель?

Пристав дернулся, вглядываясь в полутьму – кто это там осмелился? – а чиновник непроизвольно опустил руку с бумагой. Дубровинский, подделываясь под астраханский рабочий говорок, столь же громко спросил:

– А из тюрьмы выпускать будут? Кто за забастовки посажен. Опять же тех, кого на улицах с красными флагами похватали. Они все ведь тоже царские дети.

И гулом одобрения отозвались собравшиеся.

Пристав махал руками, не зная, что делать. Отвечать? Непременно завяжется спор, и кто скажет, до какой степени он разрастется! «Пресекать» немедленно? Дадут ли эти бондари? Да и к чертям тогда полетит вся торжественность собрания. По губам можно было понять, пристав бормочет: «Ах, сволочь! Ах, сволочь!»

А Дубровинский между тем подливал масла в огонь:

– Вот еще про реформы. Насчет веротерпимости. Это как? Поясните. Сказано: кому хочешь можно молиться – и аллаху и святой троице. А почему не мулла прочитал манифест, а наш православный батюшка? Как оно далее будет?

Теперь, поддерживая его, с особым сочувствием кричали мусульмане, которых в Астрахани – и среди бондарей тоже – было немало. Кто-то очень кстати добавил:

– Стало быть, и молоканам, духоборам тоже свобода? Всех вернут по домам?

Пристав трясся от ярости. Делал знаки городовым, сидящим в рядах среди рабочих: «Успокойте!»

– И насчет пересмотра законов. – Весь этот гул перекрывал Дубровинский, чувствуя, однако, как от нервного напряжения горячий пот заливает лицо, шею, спину. – Это чтобы крестьянам легче выходить из общин и покончить вовсе с круговой порукой? Насчет того еще, как нравственность в обществе перестраивать. Это об какой нравственности? И кому же все это препоручается? К слову: вам с господином губернатором и вместе с батюшкой тоже? Или препоручается нашему брату, рабочему, с мужиками деревенскими? В манифесте об доверии сказано. К кому и от кого доверие? Поясните, пожалуйста!

В мастерской все ходило ходуном. К Дубровинскому с разных концов пробирались городовые, но бондари на их пути становились стеной. Казалось, сейчас вспыхнет драка. Пристав растерянно обращался за советом к сидящим рядом с ним за столом. Поп что-то ему подсказывал.

– Эй, ты! – рявкнул он. – Ты давай подходи к столу. Назовись, как полагается, тогда и задавай свои вопросы.

– Да чего, Адам Еремеевич, можно и с места, – вдруг вступился сидевший с края за столом ревизор рыбного управления.

И пристав опешил, будто ревизор в него выстрелил. Но Дубровинский поспешил этим замешательством воспользоваться.

– А у меня нету больше вопросов, – заявил он. – За манифест царю нашему, конечно, большое спасибо. Вон он как старательно потрудился. Будто из гнилой клепки добрую бочку под красную рыбу железным обручем стягивал. Только из такой бочки рассол все одно сразу вытечет. – Дружный смех прокатился по мастерской. – Слов красивых и трогательных в нем много. Ну, а нам-то и мужикам деревенским они совсем как мухи на стеклах жужжат. Не бастовать, не выходить на улицу с флагами? Да чем же тогда, прости господи, хозяевам нашим лбы прошибешь? Ведь и до пули, ей-богу, до пули так доведут. Понятно, не из-за угла, а в открытую! – Крики одобрения покрыли его слова. – Веротерпимость. Оно, понятно, каждый, помолясь, к столу за еду садится. Теперь, выходит, молись хоть сто раз на дню и по любому уставу, а верней все-таки по-православному. Во избежание. Вот тут бы как раз в манифесте добавить еще: садясь за стол с молитвой, было бы чего и поесть. И домой приходить, не волоча ноги, после того как тринадцать часов на радость хозяину над бочатами повеселишься…

И опять новые крики. Пристав в отчаянии только всплескивал руками. Приказано свыше: собрания проводить душевно, без запугиваний. Откуда черт принес этого говоруна? В лицо даже разглядеть невозможно. Ох, и отольются же ему горькими слезками его веселые слова!

– Законы пересматривать надо, – между тем продолжал Дубровинский, превозмогая режущую боль в груди. Она всегда появлялась, когда ему приходилось говорить громко и долго. – Только не один и не два каких-то закона, а все до единого. И препоручить это нам, рабочим, а по деревенским делам – самим мужикам. Потому как не царевых милостей от законов мы ожидаем, а полной справедливости. Будут рабочие комитеты, будут крестьянские комитеты, они во всем и разберутся. Вон про свободный выход мужиков из общин говорится. А может, иначе? Мужикам свободно остаться в общинах, а с земли – от веку крестьянской! – попросить всех помещиков выйти! И разбить навсегда ихнюю, дворянскую, круговую поруку! Ну насчет нравственности, тут не знаю. Ежели нравственность, чтобы рабочий человек к рабочему человеку относился по честности, нам такую нравственность перестраивать нечего. Есть она. Скажите, ребята, заведись среди нас подлец – разве спустим подлость ему?

– В реку его! В Волгу! – выкрикнули десятки голосов. – Подлецов не потерпим!

– А ежели о нравственности другой, – уже совсем издеваясь над сидящими за столом, закончил Дубровинский, – о домах с красными фонариками, в эти дома не бондари ходят, а господа в ботинках лаковых!

– Ма-алчать! Хватит! – заорал пристав, стуча кулаком по столу.

Он вдруг осознал, что за разгон такого собрания его, может быть, и не похвалят, но если речи и дальше будут продолжаться в этом же духе, – выгонят с треском со службы. Счастливая мысль пришла ему в голову.

– Господа! Господа! Адрес государю считается принятым, – бросая в гудящую толпу никому не слышные и не нужные слова, проговорил он и сделал знак музыкантам.

Тонко запела труба. Слабым рокотом откликнулся барабан. Священник, теребя наперсный крест и трепеща от испуга, прерывисто возгласил бархатным тенорком начальные слова гимна:

– Боже, царя храни! Сильный, державный, царствуй на славу нам…

– Само-дер-жавие до-лой! – врезался голос Дубровинского.

И он стал быстро пробираться к выходу, угадывая, что сейчас, пожалуй, в дело пойдут и шашки городовых. Сперва плашмя, а там…

Фальшивя, в трубы дули музыканты. Несколько женских голосов нестройно подтягивало попу. А в мастерской творилось невообразимое. Городовые рвались к дверям, стремясь настигнуть Дубровинского, а бондари их держали в плотном кольце, хохотали, свистели и не давали возможности пустить в ход не только шашки, но и кулаки.

На пустыре, отделявшем бондарную мастерскую от окраинных домов города, за Дубровинским все-таки увязалось два шпика. Но такая возможность была предусмотрена. И в первом же темном переулке на шпиков набросились, словно бы озоруя, парни из социал-демократической организации.

До дому Дубровинский добрался уже без новых треволнений, «свой» филер отсутствовал, вероятно, придя к здравой мысли, что сочинять донесения по начальству можно и не торча бесконечно под заборами на ветру, дождях и метелях.

Утром Дубровинский поднялся с постели словно избитый, так болела грудь и поламывало ноги. Но зато с полным удовольствием прочитал он в «Прикаспийской газете» короткий отчет о состоявшихся накануне патриотических собраниях, на которых были приняты благодарственные адреса царю, хотя вместе с тем довольно-таки злорадно – в рамках дозволенного цензурой – отмечалось, что город оказался буквально наводненным противоправительственными листовками, а собрание рабочих бондарей, по существу, превратилось в революционную сходку, где произносились неопознанными лицами совершенно непристойные речи.

Тут же, в хронике «По всей стране», сочувственно сообщалось об успехах, которые имеют создаваемые общества взаимного вспомоществования рабочих в самых различных отраслях промышленности. Особой похвалы удостаивались Вильна, Минск, Одесса. Но это могло быть и спасительным якорем редактора газеты. Быть прихлопнутым «насмерть» тяжелой рукой власть предержащих не всегда самое лучшее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю