Текст книги "А ты гори, звезда"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 63 страниц)
– Аня! Такой возможности не существует.
– Девочки повернулись… Они могут узнать тебя, сообразить, с кем я разговариваю… Уходи… Прощай!.. Боюсь, что и вообще за нами слежка… Ося, милый, прощай!.. – Анна не решилась даже поцеловать его, наугад скользнула ладонью по его руке и, пошатываясь, пошла навстречу Тале и Верочке.
– Аня, прости, я тебе ничем не помогаю… Я сумею, стану помогать… – успел он проговорить ей вдогонку.
– Не нужно, не нужно… Мы проживем… – Анна отрицательно затрясла головой.
Эти мгновения расставания – свинцово-серое небо, пожухлая тополевая листва, торжественно шагающие в ногу девочки, устало-бледная Анна – неотступно стояли перед глазами Дубровинского. И пока он весь, словно разбитый, с особо резкой болью в груди тащился до квартиры Никитина. И потом, когда ездил по городам средней России, выступая с горячими речами на собраниях партийных рабочих, всюду встречая сочувствие. И когда настал назначенный срок возвращения в Женеву и он сошел с поезда на Николаевском вокзале Петербурга, чтобы пересесть в другой поезд, отходящий с Варшавского вокзала.
Крепко морозило, от этого стеснялось дыхание, резало в груди, особенно на быстром ходу, но это казалось уже несущественным. Главное, все, что можно было сделать, сделано. Теперь с чистым сердцем – снова в путь.
С отъездом из Питера все в порядке. Вышагивая по перрону, Дубровинский тронул боковой карман. Билет незаметно ему втолкнула в карман Катя, встретившая его при выходе из вагона. Шепнула: «Ваш багаж я перевезу заранее на Варшавский, и там погрузим на место. Приезжайте к самому отходу поезда, чтобы зря не толкаться на виду. Все хорошо, все спокойно». И подхватила носильщика, с ним затерялась в людском потоке, решительная, энергичная, расфуфыренная владелица крупного магазина или жена фабриканта. Дубровинский только повертел головой: «Ай, Катя! Но ей это очень идет, в ее характере».
Он подумал, прикидывая по часам свободное время, не съездить ли на станцию Удельную, к Менжинским. И отказался от этой мысли. Времени хватит, и соблазн повидаться с Менжинскими велик, но вокзалы, особенно Финляндский, не такие места, где без особой надобности следует показываться. И еще подумалось: Людмила Рудольфовна знает, что в этот день он будет в Петербурге. Может быть, она и сама его разыщет. Жаль, не успел спросить Катю.
Ночью в поезде не отдохнул, попались шумные, веселые соседи. Пели песни, декламировали стихи. Молодая девушка, похоже курсистка, предложила ему только что вышедший в свет сборник сатирических стихов Саши Черного, как всегда политически острых, и Дубровинский ими зачитался. Теперь, придя на привычную ему квартиру, он сразу же бросился в постель и крепко заснул. Освеженный хорошим отдыхом, Дубровинский открыл глаза, как раз когда приблизилась пора собираться в дорогу.
«Эх, пообедать я теперь уже не успею, – подумал он, – придется в поезде тащиться в вагон-ресторан либо ехать на сухомятке. Ладно, куплю чего-нибудь в вокзальном буфете».
Постучался к хозяевам, отдал им ключ от входной двери, ревниво спросил, думая о Менжинских: «Не приходил ли кто, пока тут нежился в постели?» Нет, никого не было.
На ближайшем углу он взял извозчика. Сказал: «Поезжай так, чтобы не раньше чем за полчасика до отхода экспресса на Варшавский приехать нам». Извозчик согласно подмигнул, и конь неторопкой рысью защелкал подковами по промерзшей мостовой.
Расчет оказался точным. Состав уже стоял у главной платформы, и посадка в него, самая первая волна, текла широко. Это очень хорошо: быстро пересечь привокзальную площадь и влиться в общий поток.
Он взбежал по каменным ступеням, оттирая прихваченное морозцем ухо, толкнул дверь, и блаженным теплом ему пахнуло в лицо.
– Товарищ Иннокентий, – негромко кто-то окликнул его сзади и тронул за рукав, – одну минуточку!
Совсем незнакомый. Зимнее пальто с каракулевым воротником, каракулевая шапка пирожком и серый шейный шарфик. Глаза внимательные, добрые. И чуть виноватая улыбка.
– Господин Дубровинский? – Совсем тихая радость в голосе. – Вы арестованы.
7От бессонницы одолевают ли тягучие, путаные мысли, одна мучительнее другой, или эти мучительные, тягучие мысли приводят к бессоннице – начала этому не найти. Думы и думы. Неотвязные, непрестанные. Они терзают усталый мозг, давят, сжимают острой болью сердце.
Никогда еще Дубровинский не испытывал столь сильного душевного потрясения. Его не в первый раз арестовывали. Допросы, тюрьмы были ему не в новинку. Безмерно угнетало то обстоятельство, что схвачен был он тогда, когда, казалось, уже ничто не грозило. Три месяца разъездов по России. Где только он не побывал, с кем только не встречался! – и благополучно. Ни разу не подметил он за собой явной слежки. Как это случилось? В чем допустил он роковую ошибку?
Нет оправдания перед товарищами, которые его ждут в Женеве, нет оправдания перед собой, ибо неверно сделанному шагу вообще не может быть оправдания. Где и как он оступился? И самое тяжкое – нет оправдания перед делом, которому посвящена вся жизнь, потому что, выпадая на какое-то время из борьбы, он тем самым наносит ущерб и общему делу.
Уже в ту минуту, когда незнакомый человек в каракулевой шапке и с добрыми глазами назвал его по фамилии и мягко объявил, что он арестован, Дубровинского обожгла мысль: предан! Это не случайность, не кропотливые проследки охранного отделения.
И потом, будучи втиснутым в переполненную камеру петербургского Дома предварительного заключения, он думал об этом. И на допросе, где с ним просто поговорили, подчеркнуто не стремясь что-нибудь выпытать, словно и так им все хорошо было известно, он тоже думал: кто? И при оглашении указания департамента полиции о его высылке до конца ранее обусловленного срока в наиболее северные уезды Вологодской губернии Дубровинский повторял про себя: «Значит, до середины апреля 1910 года, на целых пятьсот дней! Кто отнял у меня эти так нужные дни?» И, находясь на этапе, с бесчисленными остановками арестантского поезда, при которых путь до Вологды растянулся на три недели, томясь среди звероватых уголовников и задыхаясь в смрадно-прокисших теплушках, где люди вповалку лежали на тряских, только соломой прикрытых нарах, он перебирал в памяти каждый день, проведенный в России, искал разгадку неожиданного своего ареста.
Кто? Кто?
Если бы это случилось в первые дни, можно подумать – выследили на границе. Но он беспрепятственно ездил. Беспрепятственно… Может быть, им хотелось схватить его при уликах, позволяющих применить к нему более строгие меры, нежели отбытие ранее назначенного срока ссылки, а он никак не давал такого повода, и вот, чтобы не упустить совсем, в последний час… А все же – кто?
Он ненавидел подозрительность, он привык свято верить в людей, в товарищей, он не мог заставить себя оценить как предательские чью-то улыбку, опущенные глаза, слово, жест, непонятный поступок. И не мог запретить своим мыслям опять и опять возвращаться на один и тот же круг. Это его точило физически больше, чем перемежающаяся температура и грудь раздирающий кашель, это изнуряло нравственно больше, чем в открытую заявленная ему перемена партийных позиций прежними его друзьями.
Иногда непроизвольно вставало перед мысленным взором запомнившееся с детства, со школьной зубрежки закона божия, трагическое видение «тайной вечери». Его обступали десятки людей, с которыми он общался, и требовательно вопрошали: «Не я ли, господи?»
Он вглядывался в их лица. Никитин? Нет… «Минятов – подлец! Ты спросил, чтобы и меня поставить с ним рядом?» Это сыграть невозможно. И сколько лет честной откровенности!
Катя? Она в его доверенный круг вошла недавно, только здесь, в этот его приезд в Россию. Но она так покоряюще обаятельна своей непосредственностью, простотой. Катю знает и ей доверяет Петербургский комитет, она секретарь Боевой организации, ее знает Людмила Менжинская, ее муж достает фальшивые паспорта, и эти паспорта никого не подводят. Она вручала билет и отвозила багаж… Но так грубо никто из агентов охранки не стал бы работать!
Людмила? Анна? Да как могли в сознании даже случайно промелькнуть эти имена! Ужаснись: среди кого ты ищешь Иуду?
Нет никого…
А все-таки… Все-таки не повесился Иуда и посейчас, гремя полученными сребрениками, бродит по Гефсиманскому саду, выискивая, кого бы еще продать…
Дубровинский тер лоб рукой. Говорил: «Довольно! Думай не о том, чего не исправить, думай о том, что тебе предстоит делать. Сейчас ты должен…»
И назначал себе мысленное участие в горячих спорах на конференции, которая, наверное, проходит именно в эти дни.
В Вологду этап прибыл в крещенский сочельник. Начальник губернского жандармского управления бегло просмотрел сопроводительные документы. Ну, уголовников, естественно, в тюрьму. Политиков немного, и все – под гласный надзор. Особых предупреждений нет.
– Взять, как полагается, подписки и распустить, пусть себе пока ищут квартиры, – распорядился он. – А куда им дальше каждому следовать, определим у губернатора после праздника.
Взгляд его задержался на фамилии Дубровинского. Встречалась она и раньше в циркулярных письмах, в обзорах деятельности революционных партий. Фигура крупная и деятельная.
– А этого давайте поставим на всякий случай и под негласное наблюдение. Кашу маслом не испортишь. Кто здесь у нас отбывает ссылку из числа прежде находившихся с ним в определенных связях? Проверено?
– Так точно. Водворена в мае этого года Варенцова Ольга Афанасьевна. Прежние связи – по астраханской ссылке.
– Ну и за ней надо приглядывать.
Варенцова разыскала Дубровинского в первый же день. Помогла устроиться на хорошую, теплую квартиру, к заботливым хозяевам.
– Эка, золотой мой, как за дорогу вы уходились! Да при вашем здоровье, – ворчливо говорила она, когда все с наймом жилья уладилось. – Теперь лежите, отлеживайтесь. А потом я покою не дам. Разве что на край света загонят вас. Мне-то назначена сама Вологда. И я тут уже развернулась. Чего же скучать? Насчет вас мне из Питера передавали, очень там тревожатся. И знаю еще, что жена ваша перед департаментом полиции хлопочет, чтобы выдворили вас опять за границу, как серьезно больного.
– Не те времена, Ольга Афанасьевна. Анна будет биться за меня до последнего, только надежды нет. Однажды она сделала невозможное. Но делать невозможное удается не больше, как один раз. А петербургским товарищам и вам большое спасибо! – Ему подумалось, как он был несправедлив, помыслив дурно, хотя и мгновение одно, о Кате, о других петербуржцах.
– Словом, так, с постели не поднимайтесь, пока вам окончательное место не назначат, а назначат плохое – протестовать. Куда же вы с этаким кашлем? Доктора я вам завтра же пришлю. Просите поддержки, чтобы в Вологде вас оставили.
Доктор, специалист по легочным заболеваниям, осмотрел, прослушал, взял необходимые анализы.
– Моя бы власть, я бы вас в ссылку года на два в Давос отправил, а не в Вологду, – заявил он решительно. И пояснил: – Давос – это в Швейцарии. Слыхали? Полезен. Весьма, чудодейственно полезен. У вас при вялом туберкулезном процессе хроническое воспаление легких. Сжигание организма на медленном огне. А всякий маленький огонек способен, как известно, разгореться при случае в большое пламя. Я готов дать необходимое официальное заключение на предмет оставления вас в нашем городе под постоянным врачебным наблюдением.
Но заключение больничного доктора, направленное вместе с прошением Дубровинского, легло на стол губернатора как раз в тот день, когда к нему явился с докладом начальник жандармского управления и показал телеграмму из Петербурга: «Высланный в Вологду видный член ЦК РСДРП „Иннокентий“, Дубровинский, по имеющимся сведениям, должен получить триста рублей для побега за границу. Примите предупредительные меры».
– Вот как! – раздраженно заметил губернатор. – Этот чахоточный – и бежать? Назначаю ему ссылку в Усть-Сысольск. Отправить без промедления!
– Дойдет ли? – усомнился начальник жандармского управления. – Палят морозы за сорок. Болезнь его вообще несомненна, а до Усть-Сысольска пешком шагать от Котласа еще двести верст.
– И пусть шагает. – Губернатор встал. – Сегодня же произвести обыск квартиры, Дубровинского арестовать, заключить в тюрьму и, властью мне данной для исключительных случаев, при направлении по этапу к месту ссылки заковать в полные, ручные и ножные, кандалы. Как лицо, склонное к побегу.
– Слушаюсь.
Губернатор щелкнул ногтем по телеграмме, сказал уже совсем иным, похвальным тоном:
– А точность, точность какая: «триста рублей». Сие означает: проникло око сыска в самую сердцевину. Не так ли?
– Совершенно верно. Полагаю, что так.
Дубровинский в недоумении смотрел, как перетрясают жандармы его скудные пожитки, бродят по всей квартире. Его подняли с постели поздним вечером. Он только что принял лекарство, смягчающее кашель, и теперь, сидя полуодетый, ожидал, когда кончится обыск и ему можно будет снова укрыться теплым одеялом.
Обыск оказался бесцельным. Дубровинский подписал протокол, устало попросил:
– Оставьте меня поскорее в покое, господа. Я должен лечь.
– Ляжете вы в другом месте, – сухо ответил жандармский офицер. – Вот предписание препроводить вас сегодня же в губернскую пересыльную тюрьму.
– Не понимаю…
– Тем лучше, – оборвал офицер.
В тюрьме Дубровинский тоже не смог добиться никаких разъяснений, кроме тех, что его высылают в Усть-Сысольск и здесь он должен ожидать недели полторы, пока сформируется этап. На этот раз его поместили в одиночную камеру. Он потребовал дать ему бумагу, конверты, книги, свежие газеты. Лелеял тайную надежду получить от Варенцовой весточку с воли.
– Бумагу, книги, газеты, все что угодно вы будете иметь, когда прибудете к месту назначения. Передачи запрещены.
Он тщетно ломал голову: что это значит? Три недели, проведенные в покое и в тепле, казались далеким и фантастическим сном. Голые, источающие холодную сырость стены, твердый, пропахший прелью матрац и противная тюремная похлебка – вот единственная каждодневная реальность. И когда ранним утром, несколько раньше обычного, визгнул замок и в дверном просвете показались конвойные, Дубровинский вздохнул с облегчением. Любой, самый тяжелый путь все-таки лучше, чем мучительное, тоскливое и непонятное ожидание в этой промозглой одиночке. Но радостное ощущение предстоящей свободы передвижения тут же сменилось гневом. Ему объявили, что поведут в кузницу надевать кандалы.
– Вы не имеете права! Это – варварство, средневековье! – в возмущении закричал он.
– Зато вы имеете право, господин Дубровинский, – нетерпеливо перебил его начальник конвоя, – вы имеете право протестовать, жаловаться, произносить бранные слова. А я обязан выполнить приказ. И без проволочек. Потому что этап на Усть-Сысольск уже подготовили к выходу.
Кандалы, хотя и выложенные изнутри полосками грубой кожи, больно давили своей тяжестью. Кольца, охватившие ноги, оказались несоразмерно велики, сильно спадали вниз и терли щиколотки при каждом шаге. Дубровинский пытался их подтягивать цепью, соединявшей с ручными оковами, но быстро немели пальцы, и цепь выскальзывала. Он не знал, как к ним приспособиться на ходу, – в этапе только он и еще кто-то из уголовных оказались закованными, а конвойные подталкивали, торопили: «Не отставать!»

И пока партия арестантов, пересекая длинный унылый пустырь, ощетиненный редкими былками сухой полыни, добрела до зарешеченного вагона, в котором их должны были привезти на станцию Коношу, а там отправить по тракту уже за подводами, Дубровинский весь облился горячим потом, хотя на дворе стоял крепкий мороз и воротник, ресницы, усы, сразу обросли лохматым инеем. Гремя промерзлым железом, он едва поднялся на подножку вагона, дотащился до ближней скамьи и почти упал на нее. Стучало сердце, похрипывало в груди, а когда немного схлынула охватившая его усталость, он почувствовал, что ноги кандалами сбиты до крови. Едва шевельнешься – и острая колючая боль прохватывает насквозь.
Он подозвал начальника конвойной команды. Тот не был уже так сердит и категоричен, как утром, когда боялся, что задержится с выходом этап и ему тогда крепко влетит от начальства, выслушал Дубровинского, но ответил совершенно равнодушно:
– Бывает. Не по ноге пришлись. Либо кузнец чего недоглядел. Опять же и у вас еще привычки нет. Дойдем до Усть-Сысольска, там снимут. Вас не на каторгу – в ссылку.
– Зачем же меня заковали?
– Ну… Для безопасности… За склонность к побегу. Начальству виднее.
– Мне не дойти! На ногах, вероятно, образовались ссадины, раны. Мне нужен врач.
– Дойдете! Все сначала так говорят. И раны – дело обычное. После затянутся. А врача в конвойной команде нет, не полагается. В Сольвычегодске, ежели что, посмотрит.
– И сколько нам идти?
– Как пойдем, как погода. Метель, пурга закрутить может. До Сольвычегодска надо бы дней за десять добраться, а до Усть-Сысольска потом клади еще целый месяц, а не то и полтора.
Дубровинский прикрыл глаза, провел языком по сохнущим губам. Десять дней, месяц, полтора, год целый – какая разница, все равно ему не дойти. А между тем манящее слово «побег» так и впечаталось ему в душу, заслонив все остальное.
Весть об аресте Дубровинского до Людмилы Менжинской дошла только через неделю и просто ошеломила. Как? В самый последний момент, за двадцать минут до отхода поезда? Как это могло случиться? Прежде всего она бросилась расспрашивать Катю. Встретились у нее на квартире. Катя выглядела измученной, одета была небрежно, и всегда аккуратно завитые светлые букли перепутались как попало. Она то тискала, то поглаживала свои полные, мягкие руки.
– Ума приложить не могу, – говорила Катя, – вместе с товарищами из комитета сто раз ломали голову. На меня ложится тень. Билет я покупала, не сама, конечно, а все равно я отвечаю. Паспорт для Иннокентия муж доставал. Как всегда. Багаж взялась я перевезти на Варшавский вокзал. И опять же – меняла извозчиков, меняла носильщиков, словом, все по правилам. И на вокзале даже не была. Ну никак мои следы полицию навести не могли! А места себе и сейчас не найду. Не могу и подумать, что Иннокентий хвост за собой сам из Москвы притащил…
– Ну тогда как же?
– Не знаю… Не знаю…
Они долго строили вместе разные предположения, но так ни до чего и не додумались. Людмила принялась обходить членов Петербургского комитета. Любой разговор сводился к одному: вызволить Иннокентия из беды нужно непременно, и как можно быстрее.
Известили Анну, пригласили в Петербург, разработали вместе план действий. Она заручилась медицинским свидетельством о тяжелой болезни мужа, написала ходатайство – разрешить вместо ссылки выехать на лечение за границу – и даже пробилась лично к Зубовскому, новому вице-директору департамента полиции. Он принял ее, прочитал бумаги, вежливо пообещал: «Рассмотрим в самое ближайшее время».
А Дубровинский в этот час в арестантском вагоне уже проезжал Тихвин, направляясь в Вологду. И даже ни одного раза с ним никому не удалось повидаться.
Становилось ясным: на снисходительность департамента полиции Дубровинскому рассчитывать нечего. Петербургский комитет принял решение: организовать побег. Осуществить это там, на месте, вызвалась Людмила.
Больше месяца ушло на подготовку маршрута в объезд Москвы и Петербурга. Нужно было сфабриковать паспорта, обычный и заграничный. Нужно было, наконец, установить явочные квартиры и связь с самим Дубровинским, убедиться, способен ли он по состоянию своего здоровья совершить побег.
А связи не было. Варенцова с тревогой сообщила в Петербург, что вологодские власти или сами что-то почуяли, или получили из столицы жесткий приказ, но Дубровинский почему-го неожиданно арестован, посажен в одиночку со строгой изоляцией, и дальнейшая его судьба пока неизвестна.
– Ну, так я должна как можно скорее попасть в Вологду, – заявила Людмила. – А там будет видно.
Февральским вьюжным днем, уверенная в безусловной удаче, Менжинская выехала в Вологду. За окном крутились, бродили по открытому полю белые снеговые столбы, падали и рассыпались мерцающими искорками – иногда сквозь тучи проглядывало солнце. В вагоне было тепло, просторно, многие полки не заняты, попался веселый кондуктор, он охотно бегал на остановках за кипятком, и это все тоже создавало хорошее настроение. С собой Людмила везла триста рублей денег и паспорт на имя дворянина Васильковского, приготовленный Катиным мужем. Паспорт был сработан грубовато, но Людмила его все же взяла. На всякий случай. В маршруте, заученном ею на память, значилась остановка в Вильне, и там на явочной квартире Дубровинскому должны были паспорт заменить – тоже на всякий случай. Об этом знал только Буйко, член Петербургского комитета, разрабатывавший план побега, и знала Людмила.
Чувствуя за собою вину, хотя и невольную, Катя всячески старалась помогать Менжинской. С самого первого разговора, когда лишь возникла мысль о побеге, она поддерживала эту мысль, давала советы. Она помогла Менжинской собраться в дорогу, отдала свою муфту – на севере холодно, надо беречься, – зашила ей в подклад жакетки и паспорт и деньги, предназначенные для Дубровинского, и проводила до вокзала. Людмила ехала в отличном настроении и вспоминала Катю с чувством доброй признательности.
А в это время ее обгоняла телеграмма генерала Герасимова, адресованная Вологодскому жандармскому управлению, и в ней говорилось: «Вчера выехала в Вологду без наблюдения для свидания Дубровинским Людмила Рудольфовна Менжинская. Ее приметы: 32 года, темная шатенка среднего роста, полная, лицо полное, круглое; одежда – меховая шляпа вроде панамы, плюшевый жакет меховым воротником, синяя юбка, меховая муфта…»
Поскольку эта телеграмма была не первой, касающейся подробностей предполагаемого побега Дубровинского, в ней уже не делалось никаких указаний, что надлежит предпринять местным властям – они и сами с усами. Генерал же, подписывая каждую очередную телеграмму, с удовольствием приговаривал: «А молодчина эта „Ворона“, внедрилась к эсдекам ничуть не хуже „Акации“. Везет этому Дубровинскому на милых покровительниц».
В Вологде Варенцова прямо-таки подкосила Людмилу известием:
– Иннокентия-то нашего четыре дня тому назад в кандалах по этапу в Усть-Сысольск отправили.
И обе долго молча смотрели друг на друга. Все рушилось. Зима, кандалы, двести верст за подводами до Усть-Сысольска – и тяжело больной человек. Какая тут может быть речь о побеге!
– А раньше, с дороги, никак сбежать невозможно? – наконец спросила Людмила.
– Да как же это сделать? В кандалах! До прибытия на место их не снимут. И в пути заклепки ногтем не сковырнешь. Только в кузнице. Теперь ждать весны, – потерянно сказала Варенцева. – А на севере весна по-оздняя.
– Тогда мне нужно обогнать этап, – быстро решила Людмила, – дождаться где-нибудь в Котласе или Сольвычегодске и…
– Что «и…»?
– Там видно будет.
Варенцова только покачала головой.
– Ничего и там не будет видно. – И задумалась. – Но Котлас ты, пожалуй, не зря назвала. Живет там в ссылке Сергей Кудрявый. Парень хороший, горячий. И все-таки Котлас к Усть-Сысольску в пять раз ближе, чем Вологда. Что из этого следует, пока и сама не знаю. Но Кудрявому осторожное письмо написать стоит. И давай, голубушка, торопиться не будем. В этих делах поспешность хуже всего.
Однако торопиться пришлось. Уже через несколько дней Менжинская поняла, что за нею установлено тщательное наблюдение. Значит, вместо прямого своего участия в подготовке побега она только будет наводить полицию на след. И значит, решила она, следы эти должны быть ложными, потому что отступить, сложить руки она не может, ну просто не может.
И вслед за первым – «осторожным» – письмом вместе с Варенцовой она сочинила второе, совсем уже неосторожное письмо Сергею Кудрявому, из которого следовало, что всякие замыслы насчет побега Дубровинского провалились, ничего в этом смысле предпринимать не следует: Дубровинский опасно болен, всякий риск должен быть исключен, и пусть он терпеливо ждет окончания срока ссылки в назначенном ему месте, а сама она возвращается в Питер. Это письмо, делая вид, что таится, Людмила сумела опустить в почтовый ящик на глазах у филера.
Выждав еще несколько дней, заполненных бессмысленным хождением по городу, искусно знаменующим собой отчаяние и растерянность, Людмила села в поезд и уехала в Петербург. На платформе, у подножки вагона, в свете ярких электрических фонарей, она долго прощалась с Варенцовой, утирая платком слезы. И когда проверещал кондукторский свисток, означавший отправление поезда, она все еще не могла с ней расстаться, поднимаясь в тамбур, через плечо повторяла:
– Из Питера сразу, сразу же напишу.
А Варенцова ответно кричала:
– Не простудись! Спать ложись на верхнюю полку.
Их расчет оправдался. В департамент полиции пошла срочная телеграмма с сообщением, что «из перлюстрированного письма Менжинской явствует: от попытки организовать побег Дубровинского она отказывается. Сегодня вечером выехала в Петербург».
Ночью в Череповце Людмила тихонько сошла с поезда. Все было вычислено заранее. Через несколько минут ожидался встречный владивостокский экспресс, и у нее едва-едва хватило времени, чтобы успеть приобрести на него в кассе билет.
– Послушайте, – сказала она, разыгрывая возмущение. И склонилась к зарешеченному окошку, чтобы кассир хорошенько разглядел и запомнил ее лицо. На всякий случай. – Послушайте, я ведь просила билет до Екатеринбурга!
– Милая барышня, именно такой билет я вам и вручил, – спокойно возразил кассир, – я не мог ошибиться.
Она повертела билет, извинилась. И, пощелкивая каблуками, побежала к выходу. Стены вокзала подрагивали, к платформе подкатывал владивостокский экспресс. Других пассажиров на восток не было.
Вологду проезжала Людмила тише воды, ниже травы. Лежала на верхней полке, закутавшись в плед с головой, обмирая при каждом поскрипывании двери, не могла дождаться, когда же ударит третий звонок. Потом не могла дождаться и Вятки. Здесь она, изорвав на мелкие кусочки билет, приобретенный в Череповце, пересела на поезд, идущий до Котласа, и только тогда свободно вздохнула.








