355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » А ты гори, звезда » Текст книги (страница 60)
А ты гори, звезда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 18:00

Текст книги "А ты гори, звезда"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 60 (всего у книги 63 страниц)

6

Ночами теперь он внезапно просыпался, ему чудились гудки. Но дед Василий со своей бабкой Лукерьей спокойно похрапывали на другой половине дома, отделенной теплыми сенями. Уж они-то обязательно бы вскочили с постели первыми.

Дубровинский бывал в Петербурге в пору белых ночей, и те ночи были какие-то мягкие, задумчивые, здесь же они врывались в незавешенные окна ярким, раздражающим светом. Позже, к середине июня, ночи станут еще ярче, светлее. Тогда и совсем измотаешься от бессонницы. Странно: солнце, которого так не хватало зимой, теперь кажется лишним.

Истинный гудок парохода застиг Дубровинского за утренним туалетом. Он только что густо намылил щеки и правил на ремне бритву. В сторонке сидел Степаныч, зажав под мышкой «надзорную» книгу, и терпеливо дожидался, когда Дубровинский поставит в ней свою ежедневную подпись. Впрочем, спешить Степанычу было и некуда, утренним обходом ссыльных заканчивалась вся его обязательная служба. Он сидел и подавал Дубровинскому добрые советы, как лучше наводить острие бритвы, чтобы волос, падающий на повернутое кверху лезвие, одной тяжестью своей уже рассекался бы надвое.

И вдруг лицо Степаныча преобразилось, на мгновение стало каменным, нижняя губа отвисла, не выпустив какого-то недосказанного слова, а вслед за тем стражник взлетел со скамьи, хрипло выдохнул: «Пароход!» – и метнулся к двери.

В тот же миг в избу проник густой, сотрясающий стекла гудок, похожий скорее на рев какого-то фантастического зверя, столь живые слышались в нем переливы. Вслед за Степанычем немедленно выбежали и дед Василий с Лукерьей Филипповной. У порога дед оглянулся на Дубровинского, всплеснул руками:

– Паря, да ты чего же? – И седая его борода промелькнула уже за окном.

Дубровинский стоял в растерянности. Мыльная пена засыхала у него на щеках. А гудок, не умолкая, стучался в сердце, в виски, подкатывал к горлу теплым сладостным комом. Казалось, он доносится уже не от реки и заполонил собою всю окрестную тайгу и пасмурное небо, нависшее над землею в этот день. Нужно быть деревянным, бесчувственным идолом, чтобы не поддаться его победному, ликующему зову: «Люди! Встречайте! Встречайте! Вот я снова пробился к вам!»

И, смахнув где рукой, где полотенцем мыло с лица, так, недобритый, Дубровинский тоже побежал к берегу.

Там уже собралось все население Баихи, человек шестьдесят, считая и малышей, которых матери еще держали на руках.

Бесштанная ребятня, словно пароход вез для них необыкновенное счастье, визжала, кувыркалась и вступала в незлобные маленькие драчки между собой.

Девчата, бабы успели повязаться праздничными платками и теперь казались яркими цветами на зеленом берегу, круто переходящем в рыжий глинистый и галечный откос.

Мужики и старики держали себя степенно, как и должны держать себя люди, много повидавшие на своем веку. Но этот опыт и обязывал их тут же давать снисходительные разъяснения всем, даже тем, кто у них ничего не спрашивал, кому принадлежит пароход, сколько лошадиных сил в его машине, когда и где он построен, какой осадки и, предположительно, почему нынче задержался с приходом на целую неделю.

Гендлин с Коганом держали в руках балалайки, с ними совещался гармонист, какую им грянуть музыку, когда с парохода сбросят чалку и он, постукивая шестернями лебедки, начнет подтягиваться к косо врытому в землю толстому столбу-мертвяку.

А пароход, белый, словно облачко гудочного пара, все еще непрерывно мечущегося возле дымовой трубы, сделав красивый разворот посреди Енисея, теперь медленно и важно подплывал снизу. Стоя на мостике, капитан приветственно размахивал фуражкой. Первый рейс всегда и для него был радостью. На каждой пристани, на каждом станке у него были добрые знакомые. Первым рейсом он привозил им какие-то свои дары, а поздней осенью ответно увозил берестяные туеса с черной икрой и связки вяленых балыков.

Прогрохотала якорная цепь, матрос кинул на берег «легость» – тонкую бечевку, к которой был привязан конец металлического троса, – подбирать ее сразу бросилось несколько человек, и широкие плицы, ударив в последний раз, остановили свое вращение.

Трос, закрепленный на мертвяке, натянулся туго, но пароход днищем своим уже лег на камни, а полоса воды между ним и сухим камешником оставалась еще довольно широкой, которую никак не могли перекрыть сброшенные трапы, и в ход пошли рыбачьи лодки, сразу заполнившие свободное пространство. Их на шестах подгоняли подростки, ликуя, что оказались самыми главными.

Струнно-гармонный оркестр наверху заиграл веселую полечку, и все остальные, кроме Дубровинского и Захарова, побежали вниз, к пароходу. Там, на его обносе, уже шла невообразимая суета. Кто-то с лодок пытался взобраться на палубу, кто-то, наоборот, спрыгивал в лодки. Бабы издали, с берега, предлагали пассажирам свой товар – пучки черемши, жареную рыбу, творог, молоко, а пассажиры, не доверяя качающимся лодкам, зазывали торговок к себе.

Капитан в рупор кричал:

– Эй, Степаныч, почту, посылки, человека к себе принимай! Тут при мне почтовик из Монастырского, лежит пьяный, он велел, что адресовано в Баиху, не возить в Монастырь – сбросить здесь. Мое дело маленькое, забирай!

И Степаныч, заочно охлестнув почтовика трехэтажным матом, полез на пароход разбираться в посылках.

– А это и кстати, Иосиф Федорович, – проговорил Филипп, – что почтовый агент напился. Ежели бы везти в Монастырское, так нам не раньше как через неделю почту доставили бы.

– Он сказал: и человека какого-то сюда привезли, – заметил Дубровинский.

– Значит, тоже в ссылку. Больше кого же?

В кормовом пролете парохода, расталкивая взбирающихся туда торговок черемшой и рыбой, появились два матроса, нагруженные чемоданами, узлами, корзинами, дорожной постелью, стянутой ремнями. Они принялись сбрасывать багаж в ближнюю лодку. Женщина в городском пальто и шляпе, хозяйка этого багажа, никак не решалась спрыгнуть вслед за матросами, все примерялась то одной ногой, то другой и отступала.

Тогда кто-то из матросов подхватил ее под мышки и легко, словно сноп соломы, поставил в лодку. Шляпа свалилась с ее головы.

– Боже мой! – вскрикнул Дубровинский. И опрометью бросился вниз, сшибая каблуками мелкие камешки.

Его, бегущего, увидела и женщина. Замахала руками. Едва не опрокинув лодку, слабо приткнутую к берегу мальчишками-перевозчиками, выскочила, пошла ему навстречу.

– Ося! Ося!

Он не мог отозваться: «Людмила Рудольфовна!» И тем более: «Люда! Людмила!» Он ничего не понимал. Почему она здесь? И с большим багажом. Почему она так призывно, на людях кричит: «Ося! Ося!»

Молча подбежал к ней, и они обнялись.

– Вы тоже в ссылку сюда? – спросил Дубровинский сдавленно. – За что? Как это страшно!

– Нет, нет, – торопливо сказала Менжинская. – Потом я все объясню. Но простите, Иосиф Федорович, я всюду и всем называла себя вашей женой. Иначе мне добраться сюда было бы очень трудно.

7

Все было почти так же. И не так. Долго и раскатисто метался над Енисеем чуть хриповатый гудок. Но теперь красивого разворота пароход не делал, он поднимался снизу, пробиваясь против течения. Быстро притерся к самой галечной россыпи, коротко прогрохотала якорная цепь, и трапы, выброшенные из кормового пролета, легли удобным, устойчивым мостиком, по которому сразу гуськом, в ярком свете потянулись матросы, чтобы забрать с берега подготовленный груз, бочки с рыбой, кули с кедровыми орехами. Светило не солнце, хотя по часам время было не позднее, светили прожекторы, направленные с парохода на работающих матросов. Вдоль косогора, неразличимые в темноте, стояли жители поселка, поеживались зябко, вниз не спускались, и струнно-гармонный оркестр не играл веселую полечку. Дул сырой, пронизывающий ветер. Вперемешку с дождевыми каплями пробрасывались крупные снежные хлопья.

Капитан в рупор покрикивал на матросов, торопил их – пароход делал последний рейс, и было боязно, что злая непогодь с морозами прихватит его еще на открытых нижних плесах.

Степаныч ворчал:

– Ну, прощайтеся, и айда по домам. Мне-то ничего, а ты вот, – и повернулся к Дубровинскому, – ты вот живую простуду схватишь. Гляди, трап ослобонился уже. Захаров, вещи бери!

Он подхватил в каждую руку по чемодану, узлы достались Филиппу, и оба зашагали к пароходу. Под каблуками чавкала жидкая грязь. Дубровинский стиснул руку Менжинской.

– Людмила Рудольфовна, не знаю, как мне вас за все, за все отблагодарить!

– Терпением, Иосиф Федорович, только терпением. Другого пока ничего не остается.

Пароход дал два гудка. И тут же третий, отвальный. Матросы развязывали зажимы на трапах. Степаныч уже из темного пролета сердито звал:

– Мадам, извольте взойти чичас же! Сколько еще миловаться!

Дубровинский помог ей ступить на зыбкий, шевелящийся трап.

– Ося, жди! Весной я опять приеду…

Слова Менжинской заглушил железный стук лебедки.

Степаныч с Филиппом спрыгивали в темноту. Прожектор золотым лучом уперся в Енисей, обшаривая место, откуда медленно, звено за звеном подымалась из черной воды якорная цепь. Смачно зашлепали плицы. Теплым маслом и паром дохнуло на берег. Волна плеснулась к самым ногам Дубровинского. Он не мог отвести взгляда от уходящего во мрак парохода, теперь совсем почему-то не белого, как было весной.

В гору поднимались гуськом, часто останавливаясь и оглядываясь на реку. Но там уже только тихо шелестела вода на камешнике и вдалеке чуть светились сквозь моросящий дождь желтые огоньки парохода.

– Тоскливо, Осип? – спросил Степаныч, выждав, когда к нему приблизится Дубровинский.

Филипп немного приотстал. С берега все разошлись. Дома стояли темные.

– Тоскливо, Степаныч.

– Весна-то новая еще когда. Опять-таки приедет ли?

– Спасибо, Степаныч, помог жену проводить, – умышленно пропустив его вопрос, ответил Дубровинский. – Погода такая скверная. Мы бы, может, и сами справились…

– А ты мне вола не верти, Осип, – наклоняясь к нему, проговорил Степаныч. – Провожал я, конечно, и от уважения к человеку, но, окромя того, и по приказу. Теперь уехала она, я тебе откроюсь. Никакая она тебе не жена. Через Василия, через бабку Лукерью знаю: жили вы как посторонние. Потому и сказал: вола не верти. Она та самая, которая уже один побег тебе делала. Из вологодской ссылки, что ли? За этим и сюда приезжала. По начальству все это известно. Ну и мне был крепкий наказ. Следить. Ты пойми, к тебе я ведь был сразу с душой. И насчет побега упреждал: даже не думай. Вот и не думай! Иди домой побыстрее, не то пальтишко дождем насквозь прошибет. А тоска – почему не затосковать? Приезжал мил человек с воли и обратно на волю уехал. А к тебе стражник Степаныч утром с книгой заявится: подтверди, что ты здесь.

Подошел Филипп, тихо посмеиваясь, сказал:

– Наступил на широкую щепку, она по жидкой глине и поползла. Ну, а я потерял равновесие и чуть не до самого низу, как на салазках, и съехал. Проводить вас, Иосиф Федорович?

– Проводи, Филипп.

Степаныч отдалился, исчез в темноте. Дождь уже совсем перешел в мокрый снег, побелела дорога, стали отчетливее выделяться крыши домов. Уныло взлаивали собаки. Грязь налипала на каблуки, идти было трудно.

– Иосиф Федорович, – вдруг сказал Филипп, – возьмите меня к себе на квартиру. Вдвоем зимой будет жить веселее. И уму-разуму от вас поучусь. Человек я спокойный, – и добавил с шутливой убедительностью: – Даже во сне не храплю.

– Для меня сейчас, пожалуй, именно это будет самое главное, – с такой же шутливостью отозвался Дубровинский. – Спасибо, Филипп! Поговорю с дедом. И переезжай.

Но разговор как-то не складывался. Молча дошли они до дома, молча пожали друг другу руки, и Дубровинский по ступеням, залепленным снегом, поднялся на крыльцо. Захаров побрел дальше, с удовольствием размышляя о том, что настойчивую просьбу Менжинской он выполнил, не выдав ее, и что поселиться вместе с Дубровинским и для него самого большая удача.

– Ты, Осип? – сонно окликнул со своей половины дед Василий, когда Дубровинский вошел в сени и принялся стряхивать промокшее пальто, прежде чем повесить его на гвоздь у двери. – Проводил? А у меня, язви его, спину стянуло, пошевелиться не могу. Снег шибко валит?

– Да, и все гуще. Для парохода такой снегопад не опасен?

– Как тебе сказать… Ночью так и так видимость худая, а при метели глаза у рулевого и совсем завязаны, на косу очень даже просто наскочить. Опять же на дровяной пристани в снег, не дай господи, какая му́ка погружаться. Под ногами склизко. Волна бы большая только не разыгралась, уж до того крестец у меня ноет, спасенья нет. Да ничего, доплывут, выбраться бы им только за Подкаменную. Там теплее…

Он долго и неостановимо рассказывал о последних рейсах парохода, то пугая, то утешая Дубровинского. В спор с ним вступила Лукерья. Постепенно они так увлеклись, отклонились куда-то в сторону, что забыли даже, с него начались у них разногласия, и принялись выяснять, кто сказал первым: «Враки!»

Дубровинский прошел к себе, тяжело опустился на табуретку возле стола. Нащупал рукой жировой светильничек, но передумал и зажигать его не стал. Лучше посидеть в темноте, собраться с мыслями. Работа все равно сейчас на ум не пойдет. Лечь в постель – не уснешь. Хорошо бы выпить горячего чая. Но тогда надо самому затевать долгую канитель с самоваром, он почему-то закипает очень медленно, или тревожить Лукерью Филипповну, что уж совсем ни к чему. Ладно, можно обойтись и без чая!

Ему припомнился недавний разговор со Степанычем. «Вола не верти…» А он и Менжинская «вертели вола», в простоте душевной полагая, что отлично разыгрывают свои роли, и зная, что для женщины, приехавшей к ссыльному, на этих глухих станках есть только два определения: или «жена», или «полюбовница». Третьего – товарищ по революционной борьбе – здесь не дано. А добрым именем своим везде дорожить надо.

Им как-то и в голову не пришло даже, что всеведущая охранка уже с момента выезда Менжинской из Петербурга вполне точно знала, с какой именно целью она едет сюда. Степаныч разболтал это только теперь, ничем не рискуя перед своим начальством. Он правильно рассчитал: побег не состоялся и не состоится, так пусть же по душе пришедшийся ему политик думает и о нем хорошо.

Посоветоваться по-настоящему на этот раз Менжинской было не с кем. Петербургский комитет был начисто разгромлен еще в те дни, когда Дубровинский тащился по этапу в Красноярск. Но она твердо памятовала одно: воля всегда лучше неволи. И знала, что члену ЦК Иннокентию, приехавшему в Россию, чтобы заново воссоздать и возглавить здесь работоспособную коллегию, непереносимо оставаться бездеятельным. Его дело потом решить, остаться ли в российском подполье или вернуться в Париж и там продолжать партийную работу – важно вырваться из плена, из этой страшной ссылки, где люди быстро погибают и духовно и физически. Она знала и то, что убежать отсюда, тем более без помощи со стороны, почти невозможно: такая недобрая слава прочно утвердилась за «Туруханкой», но это проверить она должна была лично. Потому что именно там, где никак невозможно, и вступает в силу дикое счастье, удача, А Менжинская слепо верила в свой фарт, в свою удачливость, ту, что помогла ей ловко организовать побег из Сольвычегодска.

Ах, Людмила, Людмила Рудольфовна, светлая, чистая душа! В первый же день на вопрос: «Ну, зачем, зачем вы приехали?» – она ответила просто и искренне: «Ну, а кто же другой мог бы приехать? У меня очень выигрышное положение. Арестовывать меня совершенно не за что, а на правах вашей жены – извините за самозванство, пожалуйста! – я могу разговаривать с кем угодно, могу что надо выведать. И действовать, действовать». Она была твердо убеждена еще там, в Петербурге, потом на пути до Красноярска, что сумеет преодолеть все трудности в подготовке побега. Она не теряла этой уверенности и плывя на пароходе по Енисею, правда потрясенная бесконечностью тайги и сурового безлюдья по его берегам, не теряла уверенности и здесь до тех пор, пока не поняла: для того чтобы сбежать отсюда, прежде всего нужно иметь железное здоровье. Не улететь осенью птице на юг, если у нее сломаны крылья.

Дубровинский стиснул ладонями виски. Что побег? Невозможность побега. Попал он в ссылку совершенно нелепо, не успев в России сделать ничего – вот что всего тяжелее! Но и еще тяжелее, может быть, – это знать о словах Ленина, обращенных к недавнему совещанию членов ЦК, находящихся за границей: «Восстанавливать ЦК в России (после опыта Инока, Макара – то есть Ногина – и других) из старых лондонских цекистов – есть работа на полицию. Попытки собрать теперь кандидатов в России, чтобы восстанавливать там ЦК, могут исходить лишь от сторонников Столыпина. Полиция знает всех кандидатов и караулит их, как доказали провалы Иннокентия и Макара дважды и трижды…»

Все это действительно так. И он, Дубровинский, Инок, своим примиренчеством на январском пленуме, выходит, поработал как раз на полицию, оказался «сторонником Столыпина». Что посеешь, то и пожнешь. Горькая ирония судьбы! Стремиться собрать все силы партии в единое целое и именно этим нанести ей наибольшие потери. Потому что ликвидаторов-меньшевиков и всех других оппозиционеров полиция не ловит, бросает в тюрьмы, гонит в ссылки лишь большевиков, включая и примиренцев. И численный верх в руководящих органах партии теперь захватывают меньшевики. Как прав был Ленин, отговаривая его от поездки в Россию!

От окна тянуло холодом. Лукерья Филипповна не успела позатыкать тряпками щелочки. Непогодь навалилась внезапно. Двойных рам здесь не знают, стекло стоит дорого, а дров не жаль – топи железную печь сколько хочешь. Впереди еще три долгих зимы. Если не побег. И если хватит сил выдержать это тяжкое одиночество.

Одиночество – не безлюдье; люди вот они, здесь, в Баихе, и на соседних станках, общение с ними тоже возможно; одиночество – в устранении от большой работы. Какое практическое значение для партии имеет толчение им воды в ступе с Трошиным, Гендлиным, Коганом? Доброе общение с Денисовым, Шадриным, Трифоновым и Захаровым? Сколь серьезное значение имеют политические кружки из ссыльных, сколоченные при его усилиях, едва ли не на каждом станке? Да, конечно, это помогает людям не поддаваться обывательщине, заботам лишь текущего дня, засасывающим со страшной силой. Но это, говоря грубым языком здешних охотников-промысловиков, все равно что кормить собаку-лайку, у которой перебиты ноги. На белку с ней уже не пойдешь. Настоящий революционер должен не коротать вечера за дебатами вокруг азбучных истин, а действовать, действовать. Или…

Людмила Рудольфовна хорошо его понимает. Удивительна энергия и изобретательность, с какими она здесь пыталась найти путь к побегу. Надежный путь, ведущий вновь к большой работе, а не к новому аресту и тогда еще более строгой ссылке, а может быть, и каторге. Проверены были все варианты: и зимний и летний; пеший и на подводах; на лодке и на пароходе; со щедрыми подкупами и на доверии. Но тщетно: зловещий «расклад», сделанный когда-то Степанычем, оставался непоколебленным: «Направо пойдешь – коня потеряешь, налево…»

С этим она и уезжала. И не утешала надеждой на близкую волю, а только умоляла: «Держитесь, держитесь, Иосиф Федорович, не падайте духом! Верьте, скоро начнется новый подъем революции и все переменится!» Ему ли не верить в это! Не на его ли обязанности добиваться такого подъема! Но пока огоньки революции все гаснут и гаснут.

Он встал, прижался лбом к холодному стеклу окна. И поразился. Снега уже нападало так много, что под его слоем потерялись все ближние предметы, а белые крупные хлопья, как испуганные чайки, летели и летели над землей. Вчерашняя тусклая осень решительно сменилась всевластной зимой. Сумеет ли пароход убежать от нее? Ах, зачем оттягивала Людмила Рудольфовна свой отъезд до последнего рейса!

Тихо ступая по застланным полынью доскам пола, Дубровинский прошелся по комнате. Вот там в углу, за ситцевой занавеской, ее кровать, занятая у кого-то из соседей. Дед Василий с бабкой Лукерьей удивлялись: «Муж и жена, а спать ложатся врозь. Согласья, что ли, нету? Опять-таки между собой не пререкаются, и всякого добра ему супружница сколько с собой привезла. Любит». Не спорить с ними, приходилось только улыбаться. А «добро» – это главным образом книги и книги. Среди них, сказать смешно, даже руководство по кулинарии знаменитой Молоховец. А к нему в придачу, еще смешнее, набор эмалированных кастрюль… Потом и сама Людмила Рудольфовна, хохоча, разводила руками: «Ну, никак не думала, что летом здесь пищу готовят только на костре, а зимой в русской печи. И там и там, конечно, эти милые кастрюльки сгорят. А Молоховец может еще и пригодиться. В ее рецептах не только бланманже и страсбургские пироги». Менжинская на целых три месяца внесла в этот дом свет и веселый смех.

Ему припомнилось, как ее угощали хозяева щедротами Енисея. Принесли чем-то доверху наполненный большой берестяной «чумачок» и деревянную ложку: «Отведайте». – «Что это такое? – в недоумении спросила она. – Черная икра?» – «Цветом черная, а ничего, вкусная. Да вы отведайте». – «Прямо ложкой?» – «Так, а чем же еще? Ну, калачом поддевайте. К пальцам-то она прилипчива». И после долго смеялась Людмила Рудольфовна над «прилипчивостью» икры и говорила, что, оказывается, в туруханской ссылке жить совсем неплохо, если черную икру здесь, словно гречневую кашу, большими ложками едят.

Да, конечно, летом голодно не было, только надоела смертельно все рыба и рыба, пока грибы и ягоды да кедровые орехи не пошли. Зимой похуже. Но в сытости ли дело? Старожилы не плачутся: тайга-матушка кормит. И вообще ее богатства неисчислимы, окажись они только в руках людей, добывающих эти богатства, а не «прилипай», как черная икра к пальцам, к толстым кошелькам перекупщиков. Ссыльных здесь пугает не голод, не свирепые морозы зимой и не «гнус», таежная мошка с комарами летом, – от всего этого защититься можно, – пугает бессмысленность и пустота медленно проползающих дней.

Он все ходил и ходил по комнате, припоминая то забавные, то драматические эпизоды минувшего лета.

Отлучилась в Монастырское на денек-другой Лукерья Филипповна, дед Василий хотел покликать соседку, справить неотложные домашние дела, а главное – хлеб испечь. Стремясь расположить к себе деда Василия и подчеркнуть, что ей, хотя и городской жительнице, по обязанностям жены, такие дела тоже не чужды, Людмила Рудольфовна храбро заявила, что все заботы по дому возьмет на себя. И действительно, с мелочами она управилась быстро, а затем, сверх программы, заглядывая к Молоховец и пустив в ход привезенные с собою пряности и приправы, приготовила отличное жаркое из диких уток, подстреленных дедом Василием на ближнем озерке, и совсем необыкновенное творожное блюдо, которому никто не смог подобрать достойного названия. Дед Василий ахал восхищенно: в жизни он не едал такого.

Ну, а с выпечкой хлеба получился конфуз. Молоховец ничем помочь не могла, простой крестьянский хлеб не входил в ее рецепты. Замешенное с вечера тесто в квашне никак не хотело подниматься. Может быть, ему холодно? И Людмила Рудольфовна с его, Дубровинского, помощью водрузила квашню на полку, устроенную близ печи под самым потолком, где у хозяйки хранилась разная ненужная под рукой кухонная утварь. Растопила русскую печь и сама прилегла на лавку, просто так, да незаметно для себя и задремала. А лавка оказалась как раз под этой полкой, тесто в квашне разогрелось, поднялось и потекло через край… Боже, что тут было! Дня два помирали от смеха. Смеялся даже дед Василий, хотя укоризненно и покачивал головой: грех над хлебом смеяться.

Степаныч подбил вместе с ним сходить на болото. Поспевала морошка. И Людмиле Рудольфовне захотелось тоже составить компанию, посмотреть, как растет эта северная чудо-ягода. Степаныч проверил, кто как нарядился, по-таежному ли, и заметил: «А тебя, дева, мошка на болоте, однако, заест, тебе „личинку“ надеть бы надобно, либо деготьком помазаться. В этой тюлечке не спасешься, в ней только по дому ходить». Тюлевую сетку, запасенную в Петербурге по совету бывалых людей, Людмила Рудольфовна надевала на шляпку, мягкий тюль ниспадал до пояса широкими свободными складками, и, хотя мошка забиралась и под него, дышалось в этой сетке все же легко и прогуливаться по-над берегом Енисея на речном ветерке было приятно. А в «личинке», жесткой и густой волосяной сетке, нашитой на длинный матерчатый колпак, приходилось обливаться горячим потом, зато от нападения мошки защищала она надежнее. Ну, а что касается деготьку… Людмила Рудольфовна предпочитала духи.

Морошка уродилась фантастически богатой. Казалось, бери лопату и сгребай ягоды в кучу, так «рясно» осыпаны были ими нежно-зеленые моховые кочки. Похожая на малину, только прижавшаяся к самой земле и цветом своим огненно-оранжевая, она была сладенько-водянистой, но в этом и заключалась особая прелесть.

«Сибирский ананас!» – восхваляла Людмила Рудольфовна, неведомо почему сравнивая эту скромную ягодку с тропическим аристократом. А мошка между тем «работала» во всю силу, стократ большую, чем в поселке, и под свободно свисающую «тюлечку» к Людмиле Рудольфовне забиралась целыми легионами. Она сначала мужественно боролась с нею, тискала, мяла сетку в ладонях, убивая кровожадных врагов сразу сотнями, потом взмолилась: «Ося, дай мне личинку!» Поменялись. Но в личинке на жарком, безветренном болоте она задыхалась. Степаныч развел дымокур. Все-таки на время «ослобожденье».

А дым щипал глаза, от него першило в горле. И тогда Людмила Рудольфовна, сдаваясь, попросила: «Степаныч, ты не захватил с собой деготьку?»

Домой она возвращалась ликующая, отбросив назад тюлечку, свободно дыша полной грудью, с лицом, расписанным, словно у индейца-команчи. Пахло от нее, как от телеги.

Ей все хотелось узнать, проверить на практике. Она не задумывалась об опасности. В огонь? В огонь. В воду? В воду.

«Людмила Рудольфовна, это для вас тяжело, вам не по силам».

«Ну! Мой братец Вячеслав пешком прошел через всю Италию!»

«А кстати, зачем?»

«Это имеет значение? Просто в Швейцарии однажды проснулся, встал и куда-то пошел. Оказалось, в Италию».

Ответ был вовсе не прост. Этим ответом она защищала не бесшабашное мальчишество, а искреннее движение души. И так уж потом повелось между ними: некоторые свойства характера Людмилы Рудольфовны и ее быстрые решения называть «пешком по Италии».

Компания ссыльных собралась неводить. Требовалось пять человек: трое в лодку, двое на берегу. Их как раз было пятеро. Однако Коган по близорукости отказался: «Очки боюсь утопить – куда я тогда?» Пятым готов был пойти дед Василий. Но «пешком по Италии» вызвалась Людмила Рудольфовна, и отговорить ее было нельзя.

Настоящей рыбацкой сноровкой, кроме Трифонова, никто из них не обладал. Трифонова и посадили в лодку выметывать невод. Филипп Захаров сел в лопастные весла, ему, Дубровинскому, дали кормовое весло, а Гендлин с Людмилой Рудольфовной должны были по отмели тянуть кляч – неводную веревку, пока лодка по реке огибает кольцо.

Серое, сумрачное небо вдали соединялось с необозримой гладью Енисея. Поскрипывали весла в уключинах. Филипп умел очень ровно и красиво грести. Невод был уже весь выметан, и лодка направлялась к берегу. Все шло хорошо. Гендлин весело покрикивал, давая знать, что видит шныряющую вдоль стенки невода рыбу. И вдруг споткнулся, упал, выпустив кляч…

«Люда!» – голоса не было, испуганно сдавило горло.

Сил у нее не хватало справиться одной, а кляч почему-то она примотала себе на кулак, и теперь невод, словно упряжка коней, неумолимо тащил ее в реку, на быстрину. А вода в Енисее не для купания.

Это были страшные мгновения. Видишь, человек захлебывается, тонет, а ты ему не успеваешь подать руку помощи.

Она все же как-то сумела освободиться от веревок и выбралась на берег сама, прежде чем подплыла лодка. Стояла, обжимая мокрую одежду, и постукивала зубами от холода.

«Люда, как же ты так?»

Он сбросил с себя брезентовую куртку, чтобы прикрыть ей плечи.

Растирая ушибленное о камень колено и ковыляя, подходил Гендлин. Трифонов с Захаровым тоже стаскивали с себя рыбачьи куртки. Она вдруг судорожно всхлипнула. И тут же рассмеялась. Махнула рукой, словно прокладывая дорожку через реку, сказала протяжно, с наивной беспечностью:

«Пе-ешком по Енисею!»

И это было все равно что «пешком по Италии»…

Дубровинский снова приник к стеклу и не разглядел теперь за окном уже ничего, кроме пляшущей белой метели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю