355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » А ты гори, звезда » Текст книги (страница 59)
А ты гори, звезда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 18:00

Текст книги "А ты гори, звезда"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 59 (всего у книги 63 страниц)

4

В село Монастырское, центр политической ссылки Туруханского края, обоз притащился на семьдесят третьи сутки пути. Отсюда ссыльных должны были развезти по разным станкам.

Но что-то не ладилось и в без того неторопливом административном механизме. Каждый день поутру Дубровинский обязан был являться в канцелярию всевластного здесь «отдельного» пристава Кибирова, отмечаться в специальной книге и выслушивать одно и то же: «Сегодня оказии нет, отправки не будет. Устраивать сходки и митинги запрещено». Но митинги и сходки получались как-то сами собою. То в ту избу, куда на время поместили Дубровинского, набивались люди «на огонек», то его уводили «в гости» к себе, и таких гостей набиралось достаточно, чтобы разговоры приняли политическую направленность. А Дубровинский, знающий так много, для всех был интересен. Истомленный тяжелой дорогой, он все равно не отказывался от выступлений. Докладывал, разъяснял, спорил.

Полиция в дома не врывалась, не разгоняла эти сходки, но свой какой-то черный список на них вела. И однажды Дубровинского вызвали к самому «отдельному».

– Вы были предупреждены о недопустимости организации сходок и митингов, участия в таковых? – строго спросил Кибиров, вместо приветствия лишь едва кивнув головой.

– Именно за это – неподчинение властям – я и сослан сюда, – ответил Дубровинский.

– А я вас спрашиваю: были ли вы предупреждены?

– Неоднократно. Но это меня не касается. Все, что я делаю, делаю на виду.

– Так, – зловеще произнес Кибиров. – А вы что же, не собираетесь по окончании положенного срока покидать эти места? Или полагаете, что о вашем поведении здесь будут даны благоприятные сообщения? Ссылка, господин Дубровинский, назначается не только для изоляции неблагонадежных лиц от той среды, в которой они возбуждают дух недовольства властями предержащими, но и для исправления образа мыслей этих неблагонадежных лиц.

– На добрые обо мне сообщения я не рассчитываю и не нуждаюсь в них, – сказал Дубровинский. Его начинало выводить из себя чванство пристава. – А что касается срока ссылки, надеюсь его сократить без вашего участия. И оставаясь при неисправленном образе мыслей.

– Сиречь побег? – насмешливо спросил Кибиров. – Обычно все прибывающие вожделенно думают о побеге и все эти свои думы скрывают. Вы говорите с похвальной откровенностью. Готов и вам ответить тем же. Имею относительно вас особое предупреждение. Для личного наблюдения за вами будет приставлен отдельный стражник, прибытия коего для сопровождения вас в Баиху мы и ожидаем.

Все стало ясно. Дубровинский повел плечами.

– Какая честь! Но я предпочел бы иметь для личного наблюдения врача, а не стражника. Из сопроводительных документов вы должны знать, что я болен. И тяжело.

– Подразумевается, что все ссыльные здоровы, – отрезал Кибиров. И сделал знак рукой: можете идти.

Стражник явился только на четвертый день после этого разговора. Весь запорошенный снегом, он пришел в дом, где поселился Дубровинский, поздним вечером, назвался Степанычем и объяснил, что очень уж тяжела сейчас дорога до Баишенского, откуда он едва-едва пробился в Монастырское, – такие были снегопады. Немного сутуловатый, с окладистой, но не длинно отпущенной бородой, с глубокими оспинами на скулах, он как-то сразу расположил к себе Дубровинского тем, что заговорил просто, доверительно, не стремясь выказывать над ним свое превосходство в силе – и чисто физической и в силе данной ему власти.

– Тамошний я, – рассказывал он, расположившись здесь же, где и Дубровинский, на ночлег, – живем в Баихе давненько. А чего же? Жить можно. Особо если на жалованье. А тебе, Осип, – он уже знал, как его зовут, – по первости трудновато достанется. Вижу: тощой ты и вообшше складу хилого. Да ничего, обвыкнешь за четыре-то года.

Они пили горячий, обжигающий чай, и Степаныч угощал Дубровинского вяленой нельмовой тешкой – жирной брюшиной. Ножом, похожим на кинжал, кромсал на крупные куски как следует еще не оттаявшие пшеничные калачи.

– Ешь, – уговаривал он, – не стесняйся. С рыбьего жиру худо не будет да ишшо с нельмы, царь-рыбицы. Тебе говорю, очень даже пользительно. Зубы крепит. Ишшо не шатаются?

– Десны стали слабые, – Дубровинский жевал тешку. И действительно, этот жир ему не был противен. – А вы, Степаныч, что же, только ко мне и приставлены? Так, по пятам, и станете всюду ходить?

– Перво, Осип, давай уговоримся: не «выкай» ты меня, душа не терпит. Друго: чего я за тобой по пятам ходить стану? Аль ты сказанул это шутки ради? На моих заботах вашего брата в Баихе будет с тобой семеро. Ино дело, что насчет тебя предупреждение от пристава. Сбежит, сказал, голову тебе срублю. Ну, вот сам теперь и соображай, что к чему.

– Так уж и срубит голову, – усмехнулся Дубровинский.

– Само собой, для красного словца сказано. А только жисть он мне тогда все одно шибко попортит. С его тоже будет немалый спрос. Да это все что – сам ты не за понюх табаку в побеге сгинешь. И выйдет: ни тебе, ни людям. Ты из мысли своей это начисто выкинь.

– Выкидывать подожду.

– Знаю: где-то ты убегал уже. А только с Туруханкой нашей никаки други места не сравнивай.

– И отсюда люди убегали, – Дубровинский слегка поддразнивал Степаныча, явно расположенного к нему.

– Убегали, – согласился Степаныч. – И порознь и гуртом. Да прямо скажу, телом куды покрепче тебя. А вышло – шишло. Летом на пароходе ты отсюдова не уплывешь, подумай сам, как ты на него проберешься и кто и где тебя там спрячет. На лодочке плыть противу течения Енисея почитай полторы тысячи верст – ну это курам на смех. Где нигде, а на глаза людям таким, что выдадут, ты попадешься. А за выдачу три рубля от казны полагается – деньги. Зимой побежишь, и еще хуже. Тут уж ты поселения людские никак не минешь. И дороги ведут через них, и поспать в тепле, и пожрать нужно. А мороз, а пурга? Ты в этапе хлебнул этого вдоволь? Так там тебе ни о чем заботы не было, повезли – привезут. Побеги-ка сквозь здешнюю пургу один, пеший! И костей твоих никто никогда не сыщет, со льдом в море их весной унесет.

– Запугал, совсем запугал, Степаныч. В одиночку не побегу.

Дубровинский выдерживал свой ровный, чуть насмешливый тон в разговоре, а Степаныч все больше входил в азарт. Ему и в самом деле хотелось попугать этого политика, замученного долгой дорогой, но с какой-то негаснущей доброй улыбкой на лице, попугать, а в то же время и по-серьезному предостеречь. Хилый, хилый он, да ведь леший его знает, какую штуку может выкинуть, не зря, поди, пристав грозится срубить голову, коль его проворонишь.

– А куды – не в одиночку? – Степаныч суетливо разводил руками, словно карты игральные по столу раскладывал. – Было три года назад. Фамилия ему – Дронов, а вроде как Емельян Пугачев собрал со всех станков вашу ссыльную братию, человек тридцать, и ударил этим войском по Туруханску. Оружия у них, ясно, шиш на постном масле, а кого-то из охраны в Туруханске все-таки убили. Ну вот, пожег он присутственные места с казенными бумагами, из тюрьмы повыпустил и политиков и уголовников. Объявил, слышь ты, наш край Туруханской республикой. Ну и что?

– Что? – переспросил Дубровинский, не дождавшись продолжения рассказа.

Степаныч только отмахнулся. Молча стал наливать чай себе, Дубровинскому. Взял кусочек колотого, головного сахара, обмакнул в чай, пососал.

– Спрашиваешь что, – наконец заговорил он. – А чего другое? Вот ты въехал сюда не в республику эту самую, нет ее и в помине, как было, в ссылку приехал. Нет и Дронова и всего его войска мятежного, прибыли казаки из Красноярска – с ходу всех перестреляли. Вот те и республика! Попробовали дроновцы, которые в живых еще остались, отступить. А куда? В тундру. А куда потом? Еще дальше, в Америку. Ты вот ученый, Осип, тебе рассказывать не надо, где она отсюда, Америка эта самая, находится. Ни верстами, ни днями, черт до нее путь от Туруханска не мерил, а морозами, пошибче, чем даже эту землю нашу, все побережье океанское окостенил. Ну и… в обшшем побегали. Вот тебе и расклад простой: направо пойдешь – коня потеряешь, а куды без коня; налево пойдешь – рук лишишься; а прямо – головы не сносить.

Встал из-за стола, погладил живот, сытно отрыгнул и присел на корточки у железной печки, стал раскуривать самокрутку. Дубровинский потрясенно молчал. Рассказ Степаныча не напугал его, хуже – он убивал своей безнадежностью и какой-то неоспоримой доказательностью. Так неужели придется прожить здесь целых четыре года, подавив в себе даже мечты о побеге?


Он мысленно представил себя бредущим по ночам вдоль черной снеговой равнины Енисея, вздыбленного ледяными торосами. Сечет в грудь, в лицо злая пурга, сбивает с ног, пустая котомка, где был какой-то запас сухарей, болтается на боку – есть нечего. Негде и обогреться, переночевать. И всякая встреча, попутная подвода, неизвестно – враг тебе или друг. Сюда с этапным обозом пробивались семьдесят три дня. Сколько дней нужно, чтобы пешком одолеть этот путь? Он почувствовал, как тесный и горячий обруч сдавил ему грудь.

– Ладно, Степаныч, торопиться не стану, – скорее себе самому, чем стражнику, сказал Дубровинский, тоже отодвигаясь от стола и заглядывая в угол, где стояла железная койка, – надо бы полежать.

Степаныч выдул в топочную дверцу длинную струю густого табачного дыма. Сочувственно кивнул головой.

– И то, на тот свет никогда торопиться не следует, для того света у каждого времени хватит, – он распрямился, цыркнул через зубы слюной на пол. – А я подумал, где бы лучше в Баихе тебе поместиться. Шибко тесно на станке люди живут, чтобы отдельную, скажем, тебе квартеру. А с кем другим из политиков вместе – подумай. Есть Трошин, шу-умный мужик, заводной, из эсеров он, спокою тебе, ежели с ним, не будет. А квартера ничего, и хозяева ладные. Есть Гендлин и Коган. Те и так вдвоем уж. Но ребята славные, балалаечники. Каждый вечер по струнам лупят, живут весело. Кажись, из меньшевиков. Но попросишься, – думаю, примут. Есть Трифонов. Из большевиков. Молодой, двадцать второй год ему, но суровый. Было – под расстрел едва не попал. Есть Денисов, Шадрин. И вот еще Филипп Захаров. Один. Этот с Трифоновым одногодка. Крестьянского происхождения, тихий, неразговорчивый, больше сам послушать любит. А поди ж ты, на пять лет его сюда закатали. Революцию делал! Я бы, Осип, тебе на него показал. Изба, конечно, так себе, – Степаныч сладко потянулся, словно бы прислушиваясь, не похрустывают ли у него суставчики. Засмеялся: – Этот самый Филипп не то чтобы рыжий, а волосом своим прямо-таки золотой. На станке за ним прозвище – «солнышко». Девки заглядываются. А он на этот счет ни-ни. Толкнемся к нему?

– Нет, вези меня, Степаныч, к такому хозяину, где можно пожить одному. Мне пока даже «солнышко» будет лишним, – устало сказал Дубровинский, откидывая на постели сшитое из разноцветных клинышков ватное одеяло. – А сейчас спать. Утром надо рано ли подниматься?

– Подыму, – успокоил Степаныч. – Когда будет надо, тогда и подыму. А завезу я тебя, однако, тогда к Савельевым, к деду Василию. Не откажет. Старик хороший.

Он подошел к окну, заметанному толстым слоем инея, поцарапал ногтем. Покрутил головой, щелкнул языком, тихо выругался. По стеклу снаружи туго хлестала жесткая крупа разыгрывающейся метели.

5

Огромные ледяные поля, толкаясь и с жестким хрустом врезаясь друг в друга, двигались медленно, безостановочно уже вторые сутки. Случалось, что льдины становились на ребро и вовсе переворачивались, взблескивая острыми, голубоватыми гранями. Иные из них врезались в берег и там пропахивали глубокие борозды, выворачивая камни, разламывая осевший с осени плавник, который жители поселка не успели повытаскать и распилить на дрова. Льдины тащили на себе и совсем живые деревья, ярко-зеленые сосны и кедры, на высоком подъеме воды вырванные с корнями.

Лед на Енисее двигался вторые сутки. И вторые сутки жители Баихи, стар и млад, стояли, сидели на берегу, любуясь грозной силой реки. Они отходили, чтобы вздремнуть, поесть и сделать необходимые домашние дела, а потом снова тянулись сюда, боясь упустить радующий сердце момент, когда от берега и до берега откроется совершенно чистая вода и по ней, словно лебеди, покачиваясь, поплывут лишь отдельные мелкие льдины. Значит, конец той трудной поре, когда из поселка никуда податься нельзя, ни по реке, ни по берегу, когда все раскисло, раздрябло, и только отрада уткам и журавлям, прилетевшим на оттаявшие тундровые озерки и болота. Можно стаскивать лодки, начинать неводить – свеженькой рыбкой побаловать душу.

Горели костры. Не ради того, чтобы погреться, – для этого одежку надень потеплее, – костры жгли потому, что таежному человеку сидеть возле их пламени и всегда бывает как-то по-особому весело, а тут из праздников праздник. Играла гармошка. Девчата с парнями на самом высоком бугре отплясывали «подгорную», крутили кадриль. Мужики проверяли рыболовную снасть, а бабы уже нетерпеливо отчищали золой и солью котлы, чтобы первая ушица удалась повкуснее.

Общая радость захватила и ссыльных. Может быть, даже в большей степени, нежели старожилов Баихи. Закончится ледоход, и вскоре пойдут по реке пароходы, повезут почту, посылки из дому, от друзей. Зимой все это доставлялось от случая к случаю, а распутица и совсем отсекала от мира. Гендлин с Коганом присоединились к гармонисту и на своих балалайках так ловко подыгрывали ему, что он млел от удовольствия – слух у него был неплохой. Захарова – «солнышко» – девчата чуть не силком затащили на круг и, поглядывая с лукавинкой на его смущенное, в редких веснушках лицо, заставляли вместе с ними крутиться в кадрилях. Трифонов со стороны наблюдал за танцующими. С ним в компании держались Шадрин и Денисов. Трошин переходил от одного костра к другому, врезался в любые разговоры, сразу же поворачивал их на свой лад и потом говорил один, заколачивая кулаком в воздух незримые гвозди.

Дубровинский на обрубке лиственничного бревна сидел рядом с дедом Василием. У него сладко кружилась голова. И от бесконечного движения льда перед глазами и от томящего чувства приливающей силы. Остаток зимы здесь, в Баихе, достался ему тяжело. И не очередной туберкулезной вспышкой, которая на удивление ему самому была недолгой, – угнетала обстановка, такая отрешенность от всего привычного, какой он никогда в жизни еще не испытывал. Даже в тюрьмах.

Он мог свободно разгуливать по поселку, заходить в любой дом, с кем угодно и о чем угодно разговаривать. Но с кем и о чем? Главное, для чего? Убить время? Он был всегда человеком практического действия, перед ним всегда была какая-то определенная ближняя цель. Здесь он словно провалился в пустоту. Вести организационную работу? Кого и как организовывать? Открывать дискуссии? С кем и о чем? Писать политические статьи? Куда и кому их посылать? Заняться переводами? Он в ссылку с собой не сумел захватить почти ничего. А валяться на постели, слушать вой пурги и, когда наступали оттепельные дни, бесцельно шататься по улице он просто не мог. Единственное, что оставалось для души, для того, чтобы заставить мозг работать целенаправленно и напряженно, – это составлять и самому же решать сложнейшие математические задачи, в том числе и такого рода, которые считаются вообще нерешаемыми. Да еще по случайно захваченному с собой немецко-английскому словарю овладевать английским языком.

Еще в Париже он стал испытывать злую тоску от бессилия сделать что-то большое, важное. Потому он так и рвался в Россию к серьезной работе. Здесь он опять был «не в России», и тоска от бессилия стала грызть еще сильнее.

Заходил Трошин. Своим крепким красивым баритоном произносил длинные монологи о необходимости новой волны террора против властей. Дубровинский иронически замечал: «Не собираетесь ли вы изготовить бомбу и бросить ее в Степаныча?» Трошин, рассерженный, удалялся.

Шадрин и Денисов держались в сторонке, не замыкаясь, но и не навязывая себя в близкие друзья. Они с готовностью брались выполнить любое поручение по связям с политическими ссыльными на других станках и охотно вместе с другими слушали рефераты Дубровинского, с которыми он от времени до времени выступал в этом узком кругу, но собственной инициативы ни в чем не проявляли. Знали, пока срок ссылки не закончится, любые слова, сказанные здесь, дальше Баихи все равно никуда не уйдут, повянут в таежной бескрайности.

Неулыбчивый Валентин Трифонов рассказывал, как он со старшим братом участвовал в ростовском восстании тысяча девятьсот пятого года, как восстание было подавлено и по приговору военно-окружного суда брат получил десять лет каторги, а он – без суда – административную ссылку в Тобольскую губернию. Оттуда бежал, работал в революционном подполье и вновь попадался, и снова бежал. И вот теперь оказался на три года привязанным к «Туруханке». Их с братом судьба была бы и еще горше. Брата, как одного из главарей восстания, расстреляли бы, но они при аресте сообразили назвать себя Евгений – Валентином, а Валентин – тогда несовершеннолетний – Евгением. И брату «по молодости» расстрел заменили каторгой. Он же, Валентин, теперь носит имя брата. Для всех он Евгений.

Гендлин и Коган всегда были рады посещениям Дубровинского. Тут же затевали чаепитие, выпрашивали у хозяйки соленых груздочков, вяленой рыбы, а на заварку шли смородиновые листья, цветы белоголовника и чаще всего березовый гриб – чага. Охотно устраивали свои балалаечные концерты. Оба, и особенно Гендлин, играли виртуозно, а сердце Дубровинского их игра почему-то никак не затрагивала. Скорее, даже вызывала прилив непонятного раздражения. Поговорить они любили, только не о политике: похоже, она им надоела. У Гендлина как-то раз с досадой сорвалось: «Попали ни за что, теперь бы нас не сослали». Оба они были меньшевиками-ликвидаторами и учитывали, что власти к меньшевикам в последнее время стали относиться намного снисходительнее, нежели к большевикам.

Приятнее всего складывались беседы с Захаровым. Но Филипп был очень стеснителен, робок, говорил, что ему прямо-таки неловко своей необразованности, хотя он все же окончил землемерное училище и готовился к поступлению в университет, тогда как у Дубровинского было за спиной только реальное училище. Впрочем, и жизнь. Одиннадцать лет разницы в возрасте и сами по себе кое-что значат, а если еще эти одиннадцать лет…

Филипп иногда нерешительно просил: «Иосиф Федорович, вы меня научите чему-нибудь, что так хорошо знаете сами». И это, пожалуй, самое радостное здесь – передавать человеку свои знания. Филипп – ученик прилежный, понятливый.

Льдины все так же тянулись нескончаемой чередой, но теперь они стали помельче и не так угловаты, иногда между ними возникали оконца чистой воды. Дед Василий, тыча палкой в сторону Енисея, рассказывал Дубровинскому о том, какие здесь бывают заторы, как лед громоздится на берегах, всползая этак сажен на двадцать вверх, а после, когда затор прорвется и вода упадет, спуститься, подойти к реке через ледяные валы бывает никак невозможно. Топорами приходится прорубать дорогу.

– Ух, и силища же в нашем Енисее! – влюбленно говорил он, потряхивая узкой, длинной бородой. – Только не взять ее человеку. Да и то, куда повернуть силу экую? В мельницах жернова, что ли, крутить? Так тут столько мельниц можно наставить, что зерна, собери его со всей России, на неделю работы, поди, не хватит.

– Придет пора, Василий Николаевич, и Енисей во всю свою силу на пользу человека заработает. – Дубровинский и сам не представлял, как это может быть, как обуздать такую стихию, но невольно зажегся мечтой старика.

– Читал тут книжку Трошин, – заметил Василий, – будто синица где-то спичкой море зажгла. Разве вот прилетит такая синица?

– Да нет, Василий Николаевич, – засмеялся Дубровинский, – та синица только похвасталась, а море как раз и не зажгла. Басня это!

– А-а! Сказка, значит? Я наоборот было понял. Так вот тебе быль: купец Шарыпов по Ангаре нарубил полторы тысячи бревен самого лучшего лесу и на пробу погнал самосплавом до океана, чтобы поднять его там на большие чужеземные корабли, продать с большой выгодой. Пройдет дело – порублю миллион! Ну, доплыл лес до Бреховских островов, там и замерз. Не проникли к нему корабли. А шумел Шарыпов: «Заработаю! Новый, богатый путь сибирскому лесу открою!» Выходит, та же синица. Ты подумай, Осип: сквозь лед, да не такой, – Василий вновь ткнул палкой в сторону реки, – а куда толще – на Севере-то! – затеял он в низовья Енисея морским кораблям пробиваться! Чистая блажь человеческая!

Он насмешливо тряс бородой. А Дубровинскому вдруг припомнилась заметка, прочитанная им в одной из московских газет незадолго до ареста. Там говорилось о подготовке экспедиции, одной из целей которой будет проложить надежный торговый путь из Архангельска на восток через льды Белого, Баренцева и Карского морей к устью Енисея. А возглавит экспедицию не кто иной, как Русанов, тот самый Володя Русанов, с которым они вместе когда-то создавали марксистские кружки в Орле. Потом Русанов учился в Париже, вернулся на родину, уехал в Петербург, и повидаться с ним не пришлось. Теперь вот эта ползущая белая лента льда как бы вновь их соединяет. Хотя бы только мысленно. А вдруг Владимир дойдет до Енисея и поднимется вверх по нему? Смешно подумать: до Баихи. Вот была бы встреча! А что? Ведь уходил же в полярное плавание капитан Шваненберг на своей шхуне «Утренняя заря» даже из Енисейска!

– Почему же блажь? – возразил Дубровинский. – Прокладкой Северного морского пути толковые ученые занимаются.

– Ну, наука, она, конечно, все может, – нехотя согласился Василий. – На моей ребячьей памяти еще с кремневками старики на промысел ходили, потом наука пистонки придумала, а теперь молодые ребята и берданками обзавелись. Удобствие – с патронами-то! Зато и зверя всякого, а особо пушного, в тайге стало куда поменьше. Вот и порадуйся той науке! Она одной рукой вроде бы и дает, а другой обратно отбирает.

– Зверя не наука поубавила, – снова возразил Дубровинский. – А жадность человеческая…

– Ну, паря, это ты совсем не туда загнул, – с обидой перебил Василий. – Бьют, конечно, с теми же ружьями новыми зверя больше, да не от жадности, а от нужды. Изба-то у меня уже набок валится. – Он поднял палец кверху. – Еще мой дед ее ставил, а новую могу я срубить? Так и у каждого здесь мужика. А ты – жадность!

– Имел я в виду, дедушка, жадность тех, кто пушнину скупает, – терпеливо дослушав Василия, объяснил Дубровинский. – Барыши им, а не вам достаются. Вот охотников они и понуждают бить зверя побольше.

– Ну, оно, конечно, так! – с прежней неохотой согласился Василий. – Только от этого никуда ты не денешься. Потому нам наука или не наука, чего бы там где ни делалось, – он махнул рукой в сторону юга, подразумевая ту всесильную власть, которая давит оттуда, – нам разницы нету. Думай, как зиму прожить.

Дубровинский не стал продолжать спор. Не в первый раз завязываются у него с Василием разговоры, а конец всегда один: старик покорен судьбе. Хороший он, душевный человек, и жена его, бабка Лукерья Филипповна, очень хорошая. Но весь интерес у них: как зиму прожить. Вот сейчас только лишь весна наступает, а они говорят уже о зиме. Потому что лето человек, и не думая, проживет. И Дубровинский весь как-то съежился от угнетающей мысли, что теперь ведь и он находится в таком же положении: должен думать, как ему новую зиму прожить.

А дед Василий, щурясь на солнце, прикрытое серым облаком, между тем умиротворенно бормотал:

– Под воскресенье, пить дать, свежей рыбы наловим, эх, и уху заварим! Осетра сразу не возьмешь, а муксуна и сельдятки достанем. Черемша по ручьям скоро появится, штука для зубов очень пользительная. Весна! Не пропадем…

По косогору щетинилась, поднималась зеленая травка. Редкими звездочками теплились желтые головки одуванчиков. На тропинке, ведущей к реке, суетилась веселая стайка воробьев. Два рыженьких теленка, задрав хвосты, вперегонки носились вдоль берега. Сочно, раскатисто каркала ворона.

Подошел Филипп, раскрасневшийся, поправляя вокруг пояса сбившуюся в складки рубашку. Поздоровался. Дед Василий посмотрел на него многозначительно, крякнул:

– Разогрели-таки девки тебя. Ну, озорные! Которая больше тебе приглянулась, Лизавета или Марея? С которой любовь закрутил бы?

– Да что вы, дедушка! – Филипп сконфуженно отвернулся. – У меня никогда такого и в уме даже нет. Проходил мимо…

– А чего же, паря, мимо-то? – Дед Василий поощрительно улыбался. – В поселке нашем шесть девок-невест, а своих парней, женихов, и всего четверо. Это, паря, не шуточки. Вековухой кому же из девок хочется оставаться? А годы идут, их не задержишь.

– Годы идут, их не задержишь, – механически вслед за Василием повторил Дубровинский.

И подумал, что ведь ныне ему самому исполняется тридцать четыре, а словно бы прожито целых сто лет – так быстро мелькнули годы. И хотя здесь, в Баихе, для него время как бы совсем остановилось, привязав его только к избе и вот к этому берегу Енисея да еще к книге стражника Степаныча, в которой обязательно надо расписываться каждый день в подтверждение того, что он, Дубровинский, не сбежал, хотя время потеряло привычное значение энергичного действия, но ведь по календарю уже нет в жизни целого года! Он рассыпался на мелкие, однообразные, бесполезные дни…

– Иосиф Федорович! Иосиф Федорович! – наконец дошло до сознания Дубровинского, что его несколько раз окликнул Филипп, завершив свой довольно продолжительный разговор с дедом Василием.

– Да, да, я слушаю, – отозвался он.

И снова увидел туго движущийся лед на реке.

– А я, кажется, решил ту вашу задачу, Иосиф Федорович, – с торжеством проговорил Филипп. – Помните, насчет восьми кубов разного веса?

– Если только «кажется», значит, не решил, – качнул головой Дубровинский.

– Ну, это я потому так сказал, что нет ведь задачника, чтобы в ответ заглянуть.

– Правильное решение, Филипп, – заметил Дубровинский, – решение, в котором уверен, надо защищать, не заглядывая на последнюю страницу, даже если бы у тебя был задачник с ответами. Ну и какой получился результат?

– На память не назову, – признался Филипп, – если позволите, я потом принесу вам свою тетрадку. Там такие получились замысловатые уравнения! Ведь удельные веса кубов тоже были разные, а известных величин всего только три.

– В этом вся и штука. Надо сначала вдуматься, в какой последовательности расставить кубы.

– Точно, Иосиф Федорович! А я было сразу кинулся искать решение независимо от их расположения. Ничего не выходит! Потом вдруг озарило: а почему они все должны стоять в одном ряду? Ведь если каждый ряд будет начинаться с известной величины…

– Можешь не продолжать. Тогда не «кажется», а решил. Но и в один ряд эти кубы можно поставить, только…

– …каждый из известных вроде бы начинает особый ряд! Интересно!

– Погоди, Филипп, – Дубровинский оживился, – вот пойдут пароходы, привезут мне посылки, я из дому и от друзей выписал много книг. Разных. И по математике, и по истории. Преподаватель я никудышный, но будем вместе разбираться. Нет такого, чтобы нельзя было понять.

Дед Василий следил за их разговором с восхищением: ученые! Одно дело – наука, которая существует где-то там, сама по себе, невидимая, другое дело – живые люди! А Осип этот из всех башковитый, с кем из политиков ни вступит в спор – тут же киснут. Раньше Трошин над балалаечниками и Филиппом Захаровым и вообще над всеми держал себя за главного, а Осин тихо, без шума Трошина самого к земле припластал.

– Дедушка, а когда пойдут пароходы? – спросил Филипп.

– Ну, это по-разному. Бывает, что и сразу на хвосте у ледохода от самого Красноярска плывут. А иной год Ангара путь перережет, жди капитан, пока она свой лед в Енисей выпустит, тоже река могучая, с ней не шути. Да уж как там ни сложится, – он радостно потер руки, – а скоро, скоро у нас первый гудочек загудёт. Это праздничек повыше всех других. Словно бы ты долго под замком – и вдруг дверь к тебе распахнулась.

– Да только не всякому в эту дверь выйти можно, – сказал Дубровинский.

И поднялся с бревна. Ему почему-то стало зябко и неуютно и больше не хотелось смотреть на движущийся лед.

– Оно конечно. – Старик понял, что нечаянно причинил боль хорошему человеку, вздумал поправиться: – Время наступит, и тебе дверь откроется. А загудёт первый пароход, как же на берег не побежать? Все пойдут до единого. Хорошо-о! И ты тоже. Сам не побежишь – ноги тебя силком потащат.

Дубровинский усмехнулся. Очень уж убеждающе говорил дед Василий. И в общем-то, пожалуй, правильно. Он шел домой, разговаривал о разных разностях с Филиппом, которого позвал к себе, чтобы наделить его новой самоизобретенной задачей, для решения которой требовались не только строгая математическая логика и определенные знания, но еще и простая, «мужицкая» смекалка в самом подходе к решению, – разговаривал с Филиппом, а сам между тем думал о первом пароходе, о том, что он ему привезет. Так давно ни от кого не было писем!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю