355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » А ты гори, звезда » Текст книги (страница 50)
А ты гори, звезда
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 18:00

Текст книги "А ты гори, звезда"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 63 страниц)

8

В окно кто-то постукивал. Не громко, но очень настойчиво. Дубровинский приподнялся с постели. Ночь. Метет метель. Воет ветер в печной трубе. В доме тишина, с хозяйской половины доносится густой храп. Может быть, сызнова арестовывать? Но тогда бы не церемонились, а ломились прямо в дверь.

Он спустил ноги с кровати, превозмогая в них острую боль, подошел к окну. Сквозь заплывшее льдом стекло разглядел закутанного в тулуп высокого мужика. Тот реденько и упрямо постукивал меховой рукавицей в раму. Дубровинский изнутри ответил ему таким же легким стуком.

Странно, странно… И все-таки на ощупь, не зажигая огня, надел пальто прямо на нижнее белье и вышел в сени. С трудом оттолкнул придавленную снегом наружную дверь. Мужик в тулупе дожидался.

– Товарищ Иннокентий, здравствуйте! – торопливо проговорил человек в тулупе. – Меня зовут Сергей Кудрявый. Входить я не буду. Только, ох, не простудить бы вас! Но я быстренько. Вот здесь вам записка от Менжинской, вы все из нее поймете.

– Людмилы Рудольфовны? – недоумевая, спросил Дубровинский. И не подумал даже, что это может быть и Вера, а записка прислана из Петербурга. – Она здесь? Где?

– Нет, уже уехала. Здесь ей нельзя действовать, человек она новый, приметный. В Котласе, не знаю, чудом каким полиции она не попалась. И потом, ее будут же искать в Петербурге. Надо, чтобы она у охранки там маячила на глазах. Да и что же это я, – спохватился Кудрявый, – продует вас. Уходите в тепло. Словом, так. Послезавтра оставьте днем знак, что согласны, ну хотя бы шапку свою на подоконнике положите. И тогда в ночь под первое марта я за вами скрытно на подводе приеду. То есть не сам я, но это все равно, что и я.

– «Согласен»? На что согласен?

– Да на побег! А! Записку-то вы еще ведь не прочитали! Билет на поезд, деньги, одежда в дорогу – все будет при мне. Менжинская с Варенцовой приготовили. А вывезти отсюда мне поручили. Так не забудьте, послезавтра – шапочку на подоконник. И не забудьте – в ночь на первое марта. Время терять нельзя. По распутице будет хуже. Извините, что поднял с постели. – Кудрявый махнул рукавицей и исчез в метельной ночи.

Дубровинский вернулся в дом и просидел без сна до утра, не зажигая лампы, чтобы огоньком в неурочный час не вызвать чьего-нибудь подозрения. Ощупывал ноги. Они распухли, кровоточили, особенно правая. Не помогали и бинты с какими-то мазями. Фельдшер пересыльной тюрьмы сказал: «Загноились раны. Это же самая сильная зараза, когда кандалами ноги сбиты, растерты. Гангрены бы вам не нажить. Тогда оттяпывать ноги придется».

Этого даже вологодские власти испугались. Разрешили остаться в Сольвычегодске. Кузнец срубил заклепки с кандалов. И тоже покачивал головой: «Чего только с людьми не делают! Истинно как со скотом!»

Бежать… Но как бежать, когда по дому, в просторной обуви, трудно сделать несколько десятков шагов? И что будет, если при побеге поймают? Дубровинский сидел, впотьмах разглаживая на колене переданный ему Кудрявым листок бумаги, и ему казалось, что он слышит просительный, чуть картавящий голос Людмилы: «А как же можно вам здесь оставаться?»

Забрезжил рассвет. Напрячь зрение – и у окна можно различить крупно начертанные буквы. Он поднялся, постоял, раздумывая, затем снял с гвоздя у двери свою шапку, положил ее на подоконник, пристукнул ладонью – пусть лежит два дня! – и только тогда углубился в чтение письма.

…Теперь он подъезжал к Вильне, затратив целых десять дней на кружной путь по маршруту, определенному Менжинской. Не выходить бы из вагона, так бы ехать и ехать, измотали окончательно пересадки и ночевки где попало; как бревна, тяжелые и непослушные ноги горят: возможно, и в самом деле начинается гангрена, а в Вильне делать остановку надо обязательно. Заменить паспорт, получить инструкции, как безопаснее перебраться через границу. С той липой, что в кармане, не только на границе – любой городовой, пожалуй, задержит, доведись по его требованию предъявить документы.

Пока что везло, придирчивых проверок не было. Ну, а после Вильны с новым паспортом – Менжинская подчеркивала: абсолютно надежным – он будет и вовсе кум королю.

Он не мог не думать о ней. Разве хватило бы у него физических сил и духовного взлета решиться на самостоятельный побег в столь тяжкой для него обстановке, если бы не ее невидимая воля, не тщательнейшая, хотя и дерзкая, до крайней степени дерзкая, подготовка побега! Только вспомнить, только представить себе, как, зарывшись в солому на дровнях, чуть не целую ночь, по узкой дороге, переметенной плотными снежными сугробами, боясь вполне вероятной погони, тащились тогда до Котласа, и то мороз по коже пробегает. Душил кашель, от холодного воздуха резало в груди, и казалось, вот-вот обратишься в ледышку. А если бы не решился на это, какая гибель – тяжкая, медленная – тогда бы ожидала?

Скоро Вильна… Это далеко не конец пути, а хочется уже и отдохнуть, не от общей усталости и саднящей боли в ногах – от нервного напряжения, от необходимости бесконечно придумывать какие-то легенды о себе, применяясь к своим случайным дорожным спутникам.

Вот и сейчас молодой человек, некий Владислав, очевидно, из «хорошей семьи», со вкусом одетый, донельзя болтливый, втягивает в разговор о политике. Что ж, его можно понять, в купе они только вдвоем, и дать волю своему красноречию молодому человеку – он адвокат – просто больше не перед кем. Но он частенько и спрашивает: «А ваше мнение, Иван Николаевич?» – так пришлось назваться. И любопытствует, хотя и вежливо, ненавязчиво, кто он такой, куда и по каким делам едет. Обрадовался, что «Иван Николаевич» свободно владеет немецким языком и в оригинале читает Гейне, цитирует его стихи на память.

– Иван Николаевич, вот вы преподаватель математики. Сухая, отвлеченная наука, мир сложных уравнений и теорем. Может быть, это и наивно, – он снял пиджак, повесил его на крючок возле двери, в вагоне было жарко, – но мне работа мысли математика представляется потоком цифр, беспрерывно текущих через мозг и почему-то гремящих и колючих. Мысль математика настолько материальна, что она не может, как вам сказать, – прищелкнул пальцами, – не может не царапать живые ткани человеческого тела. Но вырваться из черепной коробки именно по причине своей чисто физической сцепленности с веществом мозга и унестись свободно в неведомые дали она тоже не может. Мысль математика, как камень, который на веревочке раскручивают над головой.

– Стало быть, она уже находится за пределами черепной коробки. – Дубровинский рассмеялся. – А веревочка может и лопнуть, и тогда камень улетит.

– Да, но… Далеко ли? Впрочем, дело не в этом. Я хотел сказать другое: как у вас, у математика, соединяются в вашем мышлении наука и любовь к поэзии?

– Не ко всякой. Я люблю Гейне и за красоту его поэтических образов, но все же не столько за красоту образов, сколько за глубину и страстность его гражданской мысли. А наука, она ведь тоже служит человеку.

– Например, доктор Гильотен в свое время изобрел машину для безболезненного отрубания голов у некоторой части человечества.

Дубровинскому захотелось ответить: «А у господина Столыпина, например, фантазии хватило только на виселицы. И что – это лучше?» Но он сдержался и заметил:

– Я имел в виду и науку и ту поэзию, которая действительно служит человечеству. И, вероятно, вы, Владислав, не станете отрицать, что человечество нуждается в новых идеях, оно не может оставаться в неподвижности, и тогда не все равно, какими будут они, эти новые идеи.

– А вы читали литературный сборник «Вехи»? – спросил Владислав. – Недавно появился. Прелюбопытнейшая штука. Там в хвост и в гриву лупят Белинского, Чернышевского, Добролюбова, а вы, я вижу, Иван Николаевич, их поклонник.

– Я математик, – уклонился от дальнейшего спора Дубровинский. – И сборник «Вехи» не читал. Но чем же плохи Белинский, Чернышевский и Добролюбов?

– Для «Вех» тем, что эти господа поддерживают атеизм и материализм, а посему лишают личность моральной опоры в религии и тем самым обрекают человечество на нравственную гибель. Мне же Белинский и так далее не очень нравятся тем, что они бы, оставайся еще живы, славу нашу в современной поэзии, скажем, Сологуба и Гиппиус, насмерть захлестали бы своими статьями. А ваше мнение – разве проблемы пола не самое важное в жизни? Нет человека. Есть мужчины и женщины. Для чего бог их создал раздельно?

– А в самом деле: для чего? – спросил Дубровинский. – Ваше мнение?

– Для радостей жизни, – сказал Владислав. – А привлекая наибольшее внимание к общечеловеческим проблемам, мы тем самым отнимаем у мужчин и у женщин многие радости. Вы не читали Бебеля «Женщина и социализм»?

– Нет, не читал, – сказал Дубровинский, внутренне усмехаясь. Чем дальше в лес, тем больше дров. – Но мне недавно попалось на глаза прелестное стихотворение Саши Черного. Все я не запомнил. А вот отдельные строчки, – он нараспев прочитал:

 
Проклятые вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла Проблема пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
Заерзали старушки,
Юнцы и дамы-душки
И прочий весь народ.
Виват, Проблема пола,
Сплетайте вкруг подола
Веселый «Хоровод»!
 

Как вы находите? Остроумно? Не правда ли?

– Я нахожу прежде всего это грубым! – обиженно сказал Владислав. – Извините, мне необходимо выйти.

Дубровинский немного помедлил и тоже вышел из купе. В коридоре, у окна, покуривали двое мужчин. Табачный дым потоком Воздуха тянуло к Дубровинскому. Он невольно поморщился и обошел курильщиков, стал поодаль от них у другого окна. Снег на полях заметно осел, а на пригревных склонах даже невысоких холмов кой-где образовались и черные проталины. Узорчатые пластинки тонкого наста поблескивали на солнце режущими глаза огоньками.

«А там, в Сольвычегодске, еще зима-зимой, – подумал Дубровинский. – Мороз, метели. И солнце какое-то ледяное».

Давясь радостным смехом и таща что-то в стиснутом кулачке, пробежал наголо остриженный карапуз, за ним вдогонку кинулся прыщавый юнец, должно быть, его старший брат. Они затеяли возню, толкая стоящих у окна мужчин и вызывая этим их неудовольствие. Появилась поджарая дама, одетая в дорожный халат. Прикрикнула строго на малыша и потащила его за ручонку, но он вырвался, проюлил между ног прыщавого юнца и скрылся в одном из соседних купе. Дама вызвала мужа, тоже худосочного, с неприятно отвисшей нижней челюстью, и тот отправился вдоль вагона в поисках своего непослушного чада. Дубровинскому канитель и толкотня в коридоре надоели, и он вернулся на свое место.

Вскоре пришел и Владислав. Поправляя прическу, тут же завел новый разговор.

– Вы следите за ходом заседаний Государственной думы, Иван Николаевич? – спросил он. – И как вы находите последнее выступление Кузнецова по поводу борьбы с пьянством?

Дубровинский не следил и в его положении не мог следить за ходом думских заседаний, но он знал, что Кузнецов эсдек, меньшевик, избран депутатом по рабочей курии от Екатеринославской губернии, знал его лично и мог предположить, какую речь произнес Кузнецов.

– Это одно из самых страшных зол, и с ним надо бороться со всей беспощадностью, – сказал Дубровинский. – Поощрение пьянства – это поощрение самых низменных свойств души человеческой.

– А государственные доходы?

– Они не уравновешивают наносимого государству ущерба. Ущерба отдельным людям – тем более.

– Позвольте, но ведь правительство всеми мерами борется с пьянством! Поощряется не пьянство, а продажа вина. Это разные вещи. Кузнецов же доказывает, что вообще нет никакой борьбы и надо, как наиболее радикальное средство, ввести в России «сухой закон». Но это не реалистично! Веселие Руси – есть пити!

– Пити есть и великая скорбь Руси, – возразил Дубровинский. – Один скачет, а другой плачет.

– По профессии я адвокат, но я готов защищать на суде только преступника, а отнюдь не преступление. Убийца может быть оправдан, но убийство – никогда!

– Иными словами, следует бороться со злом, потакая его носителям? Я вас правильно понял, Владислав? – с легкой иронией спросил Дубровинский.

– В данном случае я оправдываю правительство и осуждаю распущенность человеческую, носящую имя пьянство!

– Недавно вы утверждали, что вообще человека нет, а есть мужчины и женщины, и для них главная проблема – проблема пола. Как мы теперь должны расставить все эти понятия?

Владислав вдруг легко рассмеялся.

– Вот оно, в чистом виде математическое мышление. Вы к какой-нибудь партии принадлежите?

– А к какой партии вам хотелось бы меня причислить?

– Разумеется, к нашей, я «октябрист», но это немыслимо, у нас с вами, чего ни коснемся, взгляды резко расходятся. А не хотел бы причислить я вас – так это к эсерам!

Теперь уже Дубровинский рассмеялся.

– Рад доставить вам удовольствие, эсером быть не собираюсь.

– Отвратительная партия! Кровавая, беспринципная, интриганская партия! Один Азеф в ней чего стоит!

– Да, да! – Еще в первые дни по прибытии в Вологду Дубровинский от Варенцовой узнал, что под Новый год ЦК партии эсеров печатно известил о разоблачении им провокаторской роли Евно Азефа, одного из наиболее деятельных членов ЦК, разрабатывавшего самые отчаянные террористические акты, включая покушение на фон Плеве, Дурново, Трепова, великого князя Сергея и даже на царя; знал, что до этого долго шел эсеровский партийный суд над Бурцевым, редактором журнала «Былое», по убеждению руководителей эсеровской партии оклеветавшего Азефа. В словах Владислава звучал какой-то новый оттенок, что-то связывающее с событиями недавних дней, но что именно, Дубровинский не мог догадаться. Он повторил неопределенно: – Да, да! – И прибавил: – Вот случай, когда один и тот же человек убивал и своих друзей и врагов, служил богу и дьяволу. По вашей теории свершенное им зло следует осудить, а самого его оправдать. Однако нелюбимые вами эсеры его осудили. И осудило правительство.

– Как бы не так! – воскликнул Владислав. – С чего вы взяли? В том-то и штука, что Дума на прошлой неделе большинством голосов признала удовлетворительными и исчерпывающими объяснения правительства по делу Азефа. Сиречь, он прощен! Вы не следите за работой Думы, Иван Николаевич!

– Правительство и Дума прощают Азефу убийства крупнейших государственных деятелей? – Дубровинский продолжал свою игру. – Невероятно!

– Прощают, – подтвердил Владислав. – И я использую ваше сравнение. Прощают, очевидно, потому, что одни политические убийства уравновешивают собою другие убийства. И, может быть, тоже к выгоде правительства. – Сделал поощрительный жест рукой: – Иначе кто же согласится быть провокатором!

Он сладко потянулся, глянул в окно.

– Кажется, скоро Вильна, – сказал Дубровинский. – Мне там сходить. Не скажете, который час?

– Отчего же. – Владислав сдвинул обшлаг накрахмаленной рубашки и спохватился: – Ах, да, я снял часы, когда выходил в туалет! – На столике не было ничего, на диване тоже. – Пожалуй, я их сунул в карман пиджака.

Но в пиджаке, висевшем на крючке у двери, часов не оказалось.

Владислав в растерянности развел руками.

– Ничего не понимаю… Куда же они могли деваться? Не иголка. Массивный золотой браслет…

Вдвоем обшарили все уголочки, расправили складки диванных чехлов. Без пользы. И в туалете – вдруг память подвела? – пропажа не сыскалась.

– Странно, странно, – повторял Владислав. Лицо у него стало сухим, неприветливым.

Дубровинскому тоже стало неловко, на какое-то время в купе он оставался один. Он припоминал. По коридору пробегал карапуз, что-то держа в зажатом кулачке. Но кулачок у него был стиснут раньше, чем он добежал до раскрытой двери купе. Потом за карапузом гонялся прыщеватый юнец.

Передвигались мужчины с папиросами, уклоняясь от возни, какую затеяли эти два брата. Кажется, и тощая дама вмешивалась в их потасовку. Но можно ли бросить на кого-либо из них хотя бы тень подозрения? Во всяком случае, он, Дубровинский, этого не может сделать!

– Иван Николаевич, я должен буду вызвать кондуктора и заявить ему о свершившейся краже, – сказал Владислав. И это похоже было и на простую просьбу помочь своим советом и на серьезную угрозу объявить своего спутника похитителем часов, если тот добровольно их не вернет.

– Право, не знаю, что в таком случае вам следует предпринять, – медленно проговорил Дубровинский. – Похоже, что ваши часы действительно украдены… – Ему опять вспомнился карапуз и возня в коридоре. – А может быть…

– Что может быть? – нетерпеливо спросил Владислав.

– Ну… какое-нибудь недоразумение…

Если часы, балуясь, схватил и утащил в свое купе стриженый карапуз или его старший брат, так их родители сразу должны были бы всполошиться и побежать по вагону: «Чья вещь?» Но никто не ходит с расспросами. Да и часы-то, как утверждает Владислав, положены им были в карман пиджака, а оттуда малышу их попросту не достать. Не мог ли Владислав эти часы выронить, допустим…

– Недоразумение? – Владислав криво усмехнулся. – Например, у меня вовсе не было никаких часов? Или я бросил их в клозет? Или подарил… – Он затянул эту фразу так, что ее окончание явно предполагалось «вам», но Владислав все же выговорил: – …кому-нибудь.

– Тогда поступайте как знаете, – тоже слегка раздражаясь, сказал Дубровинский.

Кондуктор схватился за голову, когда Владислав объяснил ему, что случилось. Заохал, завздыхал:

– Да как же это так? Да господи!.. Все пассажиры едут такие хорошие… Срам-то какой… Вы уж позвольте, пройду я по вагону, всех поспрашиваю…

И через несколько минут сообщил совсем убитый:

– Не-ет, никто… В одном купе за оскорбление чуть по шее не надавали.

– Тогда так, – решил Владислав, разговаривая только с кондуктором, и ударил по столу ладонью, – в Вильне, кроме вот… Ивана Николаевича, никто не выходит? Зови сразу жандармов. Пусть сделают поголовный обыск, составят протокол и так далее. Черт знает что! В вагоне первого класса порядочным людям стало ездить нельзя! Закрой тамбурные двери на ключ. За все я отвечаю. Министру путей сообщения напишу…

Он кипел яростью. Кондуктор, угодливо кивая головой, побежал выполнять его требование.

Дубровинский угрюмо молчал. Положение становилось безвыходным. Обыск – чепуха! Проверка документов – а она теперь неизбежна – вот что страшит. Паспорт никуда не годится. Его можно показывать дворникам, но уж никак не железнодорожным жандармам, да еще на такой станции, как Вильна. Да еще в связи с подозрением в крупной краже. Задержат, в этом сомнений нет, начнется выяснение личности. И тогда уже Сольвычегодском не отделаешься…

Как поступить? Остаются считанные минуты… Скрыться нет ни малейшей возможности… Дубровинский искоса глянул на Владислава: что, если это подсаженный агент охранки и вся история с пропажей часов им просто разыграна? Все эти разговоры… Зажат в кольцо!..

Вдруг в памяти всплыл морозный Кронштадт, скрип солдатских сапог, винтовки, опущенные наизготовку, и холодный ствол револьвера, которым офицер потыкал ему в подбородок. Какая фортуна тогда сберегла ему жизнь? Риск! И только риск… Не дерзни прикинуться пьяным – и был бы расстрелян. Когда риск дает хотя бы единственный шанс на спасение – надо рисковать.

– Послушайте, Владислав, – проговорил он совершенно спокойно, понимая, что терять ему уже нечего, – я не тот, за кого себя выдавал. Но и не вор. Не эсер, которых вы так не любите. Я социал-демократ и принадлежу к той части нашей партии, которую называют большевиками. Бежал из ссылки. Если хотите, могу показать вам гнойные раны на ногах от кандалов. Вы, вероятно, заметили, как трудно мне и сейчас передвигаться. А я должен еще перебраться через границу. Дальнейшее вам понятно. Все это я сейчас говорю лишь для того, чтобы потом, когда жандармы поведут меня, не огорчить вас тем, что «преподаватель математики» оказался простым любителем математики. И поэзии. А вы вели с ним разговор и спорили, как с человеком вашего круга, вашего уровня образованности, и в чем-то даже с ним соглашались. Выводов я не делаю.

Рельсовые пути стали множиться, вагон зашатало на стрелках. Начинались окраины Вильны.

9

Засунув руки в карманы и проводив недовольным взглядом Житомирского, Ленин несколько раз прошелся из угла в угол. Потом, остановившись у неплотно прикрытой филеночной двери, ведущей в смежную комнату, окликнул:

– Надюша, ты слышала, что сейчас рассказывал Яков Абрамович?

– Слышала, Володя! Слышала, – отозвалась Крупская. И вышла к нему. – Это ужасно, если действительно так.

– Он говорит, что ампутация неизбежна. Правой ноги, во всяком случае. Наиболее благоприятное течение болезни – да, да, благоприятное! – трофические, незаживающие раны. Мало того, он намекнул, что в той антисанитарной обстановке, в которой содержался Иннокентий, закованный в кандалы, могло произойти заражение крови некоей хронической совершенно неизлечимой болезнью. Медленное разрушение организма. И это в дополнение к туберкулезному процессу, также достаточно разрушительному. Не слишком ли много для одного человека?

– Яков Абрамович говорил, что это не только его личное мнение, что он показывал Иосифа Федоровича и другим, эмигрантским врачам.

– Именно так. – Ленин выдернул руки из карманов, сцепил их за спиной. – Одному Житомирскому, хотя он и хороший врач, я не поверил бы. Но по существу, консилиум… А сам Иннокентий слепо надеется на мази и бинты, верит в свою удачливость…

Он подошел к окну, сердито постучал об пол носком ботинка. Ему припомнилось, как несколько дней тому назад у них в квартире появился Дубровинский. Вместе с Житомирским. И тот весело закричал: «Владимир Ильич, смотрите, какого я вам гостя привел!» Не дал даже рта разинуть Дубровинскому, принялся сам рассказывать, как Иннокентий сбежал из Сольвычегодска, как кружил по России, прежде чем добрался до Вильны, и как чуть не провалился на совершенно нелепой пропаже часов, похищенных кем-то у его спутника по вагону. Но спутник этот оказался человеком в высшей степени порядочным и в критический момент заявил, что часы нашлись, а весь шум он поднял напрасно. Даже проводил Иннокентия до привокзальной площади и помог ему сесть на извозчика. Это ли не фантастическое счастье? В Вильне снабдили надежными документами и в последний час сумели сообщить, что надо ехать не в Женеву, а в Париж. Не то пришлось бы еще помотаться Иннокентию по белу свету. При его состоянии здоровья. Житомирский предложил ему и жилье у себя, по старой памяти, и врачебный уход, что сейчас архиважнейшее…

– Володя, а если бы Иосифа Федоровича показать Дюбуше? Он был в Одессе в девятьсот пятом, очень помогал нашим товарищам, им просто не могли нахвалиться.

– Гм! Гм! Это идея, Надюша, – с удовольствием проговорил Ленин, поворачиваясь к ней. – Но, боюсь, Иннокентия силой к нему не затащишь. Он твердит: «Я здоров, совершенно здоров и хочу быстрее включиться в серьезное дело». Отвергает даже мысль о поездке в Давос, хотя об этом и спорить было бы грешно, настолько болезнь его очевидна.

Крупская задумалась. Конечно, после всех передряг, которые испытал Дубровинский в России, ему сейчас и эмигрантская жизнь, тем более в Париже, кажется чуть ли не верхом блаженства. Притом он видит, как страшно измотан Владимир Ильич непрекращающейся борьбой с разного рода «жуками-короедами» в партии, и он хочет прийти ему на помощь. Чувство товарищества, искренней дружбы у Иннокентия высоко развито. Общероссийская конференция в Париже, которую ликвидаторы яростно стремились сорвать, прошла до крайней степени напряженно. Иннокентий страдает от сознания своей «вины» – сидел в тюрьме и не принимал участия в конференции, хотя именно ради лучшей подготовки этой конференции он и настоял на поездке в Россию. Он не может простить себе ареста на Варшавском вокзале, ареста нелепого, загадочного, и безнадежно потерянных четырех месяцев. А впереди, по мысли Владимира Ильича, – близкая необходимость созвать совещание расширенной редакции «Пролетария», чтобы решительно порвать с богдановским махизмом и отзовизмом не только в смысле философском, но и организационно. Инок знает, как тяжело таскать на ногах железные кандалы. А махистско-отзовистские кандалы на ногах партии не легче…

– Володя, может быть, тебе съездить сперва одному? – предложила Крупская. – Или вместе с Наташей – Гопнер? Она очень хорошо знает Дюбуше еще по Одессе. Ужасно замкнутый человек, молчальник, но Наташа умеет с ним разговаривать.

– Превосходно! – отозвался Ленин. – Поеду с Наташей. Но только для того, чтобы договориться, когда показать самого Инока. Заочно – ни единого слова о болезнях. Это было бы бестактно!

И в тот же день, заручившись согласием Дюбуше, повез Дубровинского. Маститый доктор молча прочитал все, какие были у него, медицинские заключения, жестом попросил снять рубашку и принялся считать пульс, подавливать под мышками, тщательно выстукивать и прослушивать грудную клетку, особо внимательно осмотрел раны на ногах. Почесал пальцем у себя за ухом. Перевел немой, немного сердитый взгляд на Ленина. И вдруг раскатисто захохотал:

– Месье Ленин, ваши товарищи врачи – хорошие революционеры, но как врачи они ослы! Мне известно, что предполагает месье Отцов.

Ленин глянул на Дубровинского, сразу как-то порозовевшего, на Дюбуше – и тоже расхохотался.

– Браво, браво, месье Дюбуше! Мне тоже известно, что предполагает Яков Абрамович, и я рад, что это только предположение осла! Преогромнейшее вам спасибо! Вы сняли камень с души. Но чем и как лечить товарища Иннокентия?

Дюбуше медленно улыбнулся, нижняя губа у него несколько вывернулась. Он постучал по ней стетоскопом. Промассировал согнутыми пальцами веки, откинулся на спинку стула и наклонил голову к плечу, как бы прислушиваясь. Потом сказал резко, отрывисто:

– Завтра же в Давос. Остановить легочный процесс. Довольно серьезный. На этих ногах по Давосу еще можно ходить. А раны потом я закрою. Но уже сейчас я напишу своим друзьям в Давос, что им надлежит делать с вашими ногами, месье Иннокентий.

– Прежде чем поехать в Давос, мне необходимо… – начал Дубровинский, ошеломленный напором врача.

– Если вам не ехать завтра в Давос, зачем было приезжать ко мне сегодня! – с прежней резкостью в голосе заявил Дюбуше. И чуточку мягче повторил: – Только немедленно, только немедленно.

– И на какое время? Какая продолжительность…

Дюбуше опять его перебил:

– Если я скажу: на год? Или на полгода. Для вас это будет иметь значение? Поезжайте в Давос. Вот все, что я вам говорю.

Вечером, за чайным столом у Ленина, улучив минутку, когда Владимир Ильич вышел в соседнюю комнату, чтобы принести свежий экземпляр газеты «Социал-демократ» с напечатанным в ней началом его статьи «Цель борьбы пролетариата в нашей революции», Крупская просительно сказала Дубровинскому:

– Иосиф Федорович, вам совершенно необходимо привести себя в работоспособное состояние. И теперь, поверьте мне, самое подходящее время. Ну выдержите и еще раз одиночное заключение! В Давосе. Даю слово, если будет действительно крайняя необходимость в вашем присутствии здесь, я напишу вам немедля. Не ввергайте Владимира Ильича в дополнительные тревоги. Если вы не уедете, он будет очень мучиться.

Дубровинский не успел ответить. Вернулся с газетой Ленин. Перегнув ее вчетверо, положил перед Дубровинским.

– Прочитаете в санатории, – сказал он, – и я хотел бы потом, когда будет напечатана и вторая половина статьи, узнать о ней ваше мнение. Здесь я раздеваю меньшевиков, и прежде всего Мартова, догола в его безобразнейшей и бесстыднейшей постановке вопроса: «За что бороться?» Он, видите ли, хочет бросить тень на плетень и доказать, что большевики – да, да! – большевики совершенно игнорируют роль крестьянства в революции. Можно этак вот кувыркаться? Впрочем, вы сами увидите. Кстати, из Давоса…

– Но я еще не решил, Владимир Ильич! Дайте мне хотя немного пожить в Париже, осмотреться, наконец, обстоятельно побеседовать с вами, чтобы определить…

– Э, батенька мой. – Ленин хитро прищурился, давая этим Дубровинскому понять, что видит его насквозь. – Побеседовать обстоятельно мы сможем и сегодня. Обстоятельность не в многодневном многословии. А ближайшую и наиважнейшую задачу нашу мы уже определили: совещание в «Пролетарии», сиречь совещание Большевистского Центра. Дюбуше пообещал вам в целости сохранить ноги, мне хочется, чтобы у вас в целости сохранилась и голова. А без серьезного и немедленного – да, да! – немедленного лечения, тут я вполне присоединяюсь к Дюбуше, ваша голова может оказаться простым украшением тела, в то время как она должна работать. Работать и работать, Иосиф Федорович! В нашу упряжку вступает много новых людей или хорошо известных нам ранее, но с новыми обязанностями. Пришел деятельный «Григорий» – Зиновьев, приходит улыбающийся «Марк» – Любимов и мрачный «Игорь» – Горев. Что это – Лебедь, Рак и Щука? Или кони, которые сообща с нами повезут тяжелый воз?

– Понимаю, – сказал Дубровинский, – негоже, если я на этом возу окажусь бесполезной поклажей. Ну что же…

Он перегнул несколько раз газету, врученную Лениным, засунул в карман пиджака и попросил Надежду Константиновну налить ему чашку чая. Погорячее и покрепче.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю