Текст книги "А ты гори, звезда"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 63 страниц)
Вернулся он не скоро, совсем под вечер. Пришел вместе с Зиновьевым. Возбужденный незаконченным спором. Нервничая, стащил с себя пиджак, швырнул на спинку стула. Схватил другой стул, крутанул перед собой, поставил на него ногу, согнутую в колене.
– Но вы убеждены, что на этот раз Марк говорил вам все совершенно искренне? Вы убеждены, Григорий Евсеевич, в том, что эти его слова впоследствии уже не разойдутся с делом?
– Да, убежден, Владимир Ильич, полностью убежден! – с жаром сказал Зиновьев. – Жалею, что вас не оказалось при нашем разговоре. Марка нужно было слышать, Марка нужно было видеть, чтобы понять, какая нестерпимая обида, что я и предполагал, нанесена ему нашим письмом. Он прибежал ко мне, едва владея собой. Нужно было через сердце пропустить наш двухчасовой диалог!
– Обида – вполне естественно. Но если человек обиделся, это еще не значит, что человек исправился. Готов исправиться.
– Ликвидаторство – только шелуха его слов. Шелуха легко сдувается ветром. А несправедливо нанесенная обида надолго впивается в душу железным ржавым гвоздем, – проговорил Зиновьев.
Ленин вдруг расхохотался.
– Ах, черт возьми, «железным»! И «ржавым» еще! Не меньше? – Он перестал смеяться. – Но без красивых слов, чего вы все-таки хотите, Григорий Евсеевич?
– Хочу одного. Чтобы Марк знал: его разговор со мной не был пустым, бесполезным. Ему верят. Вот и все.
Ленин убрал ногу со стула, повернул его удобнее и грудью навалился на спинку, исподлобья разглядывая Зиновьева. Тот кипел еще. Обида, о которой он говорил, ссылаясь на Марка, горела и в его собственных глазах.
– Полагаю, вы Марку уже ответили так, как сейчас заявили, – сказал Ленин.
– Да! Но письмо ему утром подписали мы оба.
– Иными словами?
– Необходимо послать ему второе письмо. И тоже за двумя подписями.
– Вы это тоже ему пообещали. – Ленин не спрашивал, говорил утвердительно. И сухо, осуждающе.
– Разумеется! Никакими другими способами нельзя снять обвинение, несправедливо возведенное на человека. Повторяю и подчеркиваю: выслушав убедительные объяснения.
– Итак, вы распорядились мною, Григорий Евсеевич, не спросив меня, – холодно сказал Ленин. – А если я не подпишу?
Зиновьев растерялся. Холодность Ленина обескуражила его.
– Владимир Ильич… Вы ставите меня в ужасное положение… И… и… гуманность… Истина, наконец, этого требует!
– Да-а, действительно положение, – сказал Ленин. – Если я не подпишу второе письмо Марку, – я должен буду написать первое письмо вам. Аналогичное утреннему. Так ведь складываются теперь обстоятельства и наши с вами отношения, Григорий Евсеевич? Вы с этим согласны?
– Владимир Ильич, меньше всего хотел бы я ссоры с вами, – укоризненно проговорил Зиновьев. – Моя вина и моя ошибка лишь в том, что я не привел Марка для объяснения сюда, я полагал, что вы мне поверите.
– Так, – невесело усмехаясь, сказал Ленин. – Теперь вы ставите меня в ужасное положение. Вы заявили, что не ищете ссоры со мной. Стало быть, вы хотите, чтобы начал ссору я?
Лицо Зиновьева налилось багрецом.
– Мне остается только покинуть ваш дом! – сказал он, сдерживая дрожь в голосе.
– Да! И мне – показать вам на дверь, – сказал Ленин. Сцепил кисти рук, поднес их ко лбу, отбросил решительно. – Но я не сделаю этого лишь потому, что нам с вами работать приходится все-таки вместе. Пишите. Но, бога ради, только два слова!
Через минуту Зиновьев протянул ему лист бумаги с неровными, прыгающими строчками: «Уважаемый товарищ! Берем назад наше письмо и сожалеем по поводу предъявленного Вам несправедливого обвинения в поддержке ликвидаторства в ЗБЦК. 10 апреля 10 года. Григорий».
Ленин прочел и молча расписался. Зиновьев всунул бумагу в конверт, поднялся торопливо.
– Я сам занесу в почтовую контору, – сказал он.
Вошла Крупская. Притворила за Зиновьевым неплотно захлопнутую дверь – с улицы вползала сырая прохлада, – опустила на окнах шторы. Владимир Ильич вышагивал по комнате из угла в угол, стремительно, круто поворачиваясь у стены. Так бывало, когда его слишком уж выводили из душевного равновесия. Надежда Константиновна это знала.
– Володя, я все слышала, – тихо проговорила она. – Ты поступил очень правильно. Григорий Евсеевич ведет себя безобразно. Надо было дать ему это почувствовать. А совершенно испортить с ним отношения сейчас действительно не время. Тогда ты в редакции, да и вообще, останешься совсем один против всех этих разрушителей партии.
– Надюша, у меня, оказывается, уже насквозь протерлись подметки, – сказал Ленин сердито и очень громко, так, будто он заговорил первым. – Черт знает, как скверно работают парижские сапожники! Ставят, вероятно, не кожу, а картон.
– Я тоже думаю, что Марк хотя сейчас и отказался поддерживать ликвидаторов, но когда-нибудь после, не на этом, так на другом подведет. Он способен. Так же, как и Григорий Евсеевич. А что поделаешь? Такой момент. Из двух зол выбирать приходится меньшее.
– Помню, Алексей Максимович Горький рассказывал, с какими подошвами ботинки носят грузчики на пристанях. Позавидовать можно! Мне бы на целый год хватило! – еще более громко сказал Ленин.
– Это письмо…
Он вдруг всплеснул руками, метнулся к столу.
– Батюшки! – воскликнул, беря перо и придвигая поближе чернильницу. – Я так и не написал еще письмо домой! Этот новый стиль и старый стиль календаря… Европа и Россия… Боюсь, не опоздало бы мое послание.
– Володя, ты очень расстроен. Немного отдохни. Потом напишешь.
– Нет, нет, ни в коем случае! – Потряс головой и сразу засветился, весь уйдя мыслью в первые же строки письма: «Дорогая мамочка! Надеюсь, ты получишь это письмо к 1-му апреля. Поздравляю тебя с днем ангела и с именинницей – и Маняшу тоже. Крепко, крепко обеих обнимаю. Письмо твое с новым адресом получил на днях, – перед тем незадолго получил и Митино письмо…» – Надюша, закончу, немного пройдемся вместе? До почтовой конторы? Спасибо! – И снова его перо побежало по бумаге: «…Я не знал, что старая квартира ваша была так далека от центра. Час езды по трамваям – это беда! У меня здесь полчаса езды по трамваю до библиотеки, – и то я нахожу это утомительным. А ездить каждый день по часу туда да час обратно – из рук вон. Хорошо, что теперь вы нашли квартиру близко к Управе. Только хорош ли воздух в этих местах? Не слишком ли…»
– Ты не забудь, Володя, ответить Марии Александровне, что встретиться нам с нею в Стокгольме нынче очень даже возможно, поскольку ты наверняка поедешь в Копенгаген на социалистический конгресс. А там рукой подать, – сказала Крупская, одеваясь для вечерней прогулки.
– Да, да, Надюша, разумеется! «…не слишком ли там пыльно, душно? За письмо историку большое спасибо; ему уже отвечено…» Да, сколько времени с мамочкой не видались! «…Насчет нашего свидания в августе было бы это архичудесно, если бы не утомила тебя дорога. От Москвы до Питера необходимо взять спальный, от Питера до Або тоже…» Распишу маршрут в подробностях, чтобы мамочка с Маняшей меньше наводили справок. «…От Або до Стокгольма пароход „Буре“ – обставлен отлично, открытым морем идет 2–3 часа, в хорошую погоду езда как по реке. Есть обратные билеты из Питера. Если бы только не утомительность железной дороги, то в Стокгольме чудесно можно бы провести недельку!..»
– Володя, я через пять минут буду готова. Не задерживаю?
– Ничуть! «…У нас пока насчет дачи ничего не вырешено. Колеблемся: не лучше ли пансион вроде прошлогоднего, с полным отдыхом Наде и Е. В., или дача, где им придется самим готовить; Е. В. сильно это утомляет…» – Владимир Ильич подумал, написать или нет, что вот и сейчас Елизавете Васильевне нездоровится. И не написал. Не надо зря расстраивать. – «…У нас весна. Вытащил уже Надин велосипед. Так и тянет гулять или кататься. Крепко тебя обнимаю, моя дорогая, и желаю здоровья. Маняше – большущий привет. Твой В. У.» Ну вот, и я готов!
– Мне бы тоже надо было ответить Менжинской, – сказала Крупская, закалывая булавкой легкий газовый шарфик на шее, – ну ничего, напишу завтра.
– А от кого письмо? Вера Рудольфовна или Милая-людмилая? Что пишут?
– Пишет Людмила. Сердится на брата: «И что его к „впередовцам“ занесло?» Ожидает скорого раскаяния и возвращения блудного сына в родительский дом.
– И я тоже, Надюша, этого ожидаю. Вячеслав Рудольфович, как и все Менжинские, чист душой. Горяч, не всегда последователен, но разберется. За него я готов поручиться. Что еще пишет?
– О работе своей в страховой кассе, в просветительском обществе. Как всегда, с улыбочкой. Ну и, конечно, справляется, как «беглец» Иосиф Федорович поживает.
– Не пришлось бы ему снова воспользоваться ее опытом устраивать побеги, – задумчиво сказал Ленин.
К почтовой конторе они шли неторопливо, умышленно избрав кружной путь, подальше от гремящей трамвайной линии. Короткая и тихая улочка Мари-Роз томилась весной. Вечером это сказывалось в особенности. Болтали о том о сем, а больше о России, как дома, в Москве, отметят «мамочкин день», какая там сейчас погода. Должно быть, вовсю текут ручьи, и галки весело галдят на заборах…
На почте Владимир Ильич выбрал, купил самую красивую марку с каким-то крылатым чудищем, похожим на химеру с собора Нотр-Дам. Опуская письмо в ящик, он вдруг рассмеялся. Рисунок на марке подсказал ему такое сравнение:
– Надюша, этот ящик, словно память попа в страстную неделю, когда валом валят к нему исповедоваться. Каких только тайн тогда попы не набираются!
– Ну нет, Володя, это неточно, – возразила Крупская. – Попу на исповеди всегда рассказывают только что-либо стыдное. Тайны исповеди – самые неприглядные. Тяжелые грехи! А в письмах, что опускаются в этот ящик, люди делятся между собой самыми простыми и честными житейскими заботами.
– Гм, гм… Возможно, ты права, – Обернувшись, Ленин еще раз посмотрел на почтовый ящик. – Хотя пари готов держать, что и в нем сейчас есть много такого недоброго и стыдного, о чем писавший не решился бы рассказывать вслух.
Он угадал. На самом дне ящика лежало письмо Житомирского. Местное. В двойном конверте. На верхнем конверте обозначен некий промежуточный адрес. Но в конечном счете письмо должно было попасть в руки месье, а в российском звучании – действительного статского советника, чиновника особых поручений Красильникова, нового заведующего заграничной агентурой охранного отделения.
Письмо начиналось так: «Многоуважаемый Александр Александрович! Очевидно, в самые ближайшие дни будет решен окончательно вопрос о точных сроках отъезда в Россию члена ЦК РСДРП, большевика Дубровинского („Иннокентия“). Мною для него разработан маршрут, который Вам позволит легко определить…»
– Знаешь, Надюша, – говорил Владимир Ильич, бережно помогая Надежде Константиновне переступить через трамвайный рельс. Теперь они шли по другой, более короткой дороге. – Знаешь, меня не только эта история с Марком сегодня так выбила из настроения. Ничего доброго – ты права! – не жду ни от него, ни от Григория Евсеевича с его постоянным стремлением всюду выскакивать очертя голову. Но ведь работать действительно с кем-то надо! Уезжает Иннокентий – вот что существенно. Удержать его невозможно.
– И не следует удерживать. Поступает он правильно.
– Да, в России он очень нужен. Чрезвычайно нужен! Но без него нам с тобой здесь, в этой маете, среди всяческой накипи, по-особому долго будет тоскливо. Ну, с кем, с кем еще, – Ленин рукой обвел широкий круг, – в трудный час можно будет поговорить и посоветоваться со всей откровенностью, дружески?
Тихая улочка Мари-Роз была теперь совсем пустынной. Пахло весной, цветущей сиренью. В окнах домов ни единого огонька.

Часть третья
1Необходимость… Это слово, звучащее как жестокий приказ со стороны, вместе с тем одно из рождающихся в самых сокровенных глубинах души человеческой и подсказываемых только собственной совестью и чувством долга перед товарищами. Необходимость – это когда в расчет не принимаются никакие препятствия и никакие опасности, даже смерть. Такая необходимость обязывает человека стать предельно собранным и точным в своих действиях, чтобы они не оказались бессмысленными. Жертвой, а не подвигом. Необходимость может вылиться в обреченность, если нет сил, нет веры в успешный исход давно ведущейся тяжелой борьбы, и необходимость может озаренно найти в себе необыкновенные мужество, твердость – раскрыться дотоле неведомым силам. Идти и идти вперед неустанно, идти до конца своего, зная, что каждый сделанный тобою шаг, как бы он ни был мал, прокладывает дорогу идущим вослед.
Именно так, не помышляя о подвиге, но подвиг свершая всей своей жизнью, а при необходимости и смертью, шли, сменяя друг друга, поколения революционеров. Начальная строка похоронного марша «Вы жертвою пали в борьбе роковой» имела продолжение – «любви беззаветной к народу. Вы отдали все, что могли, за него, за жизнь его, честь и свободу». А дальше еще: «…но знаем, как знал ты, родимый, что скоро из наших костей подымется мститель суровый и будет он нас посильней». И «жертва» здесь понималась не как бесцельная потеря в борьбе, а как высокая необходимость на пути к непременной победе.
«Но знаем, как знал ты, родимый…» – и нет осуждения тому, кто не дошел немного, у кого остановилось дыхание минутой раньше, чем он мог бы еще хоть раз наполнить грудь свою воздухом борьбы. Не отступить, не сдаться, не изменить общему делу – вот жесткий нравственный закон революционера. Единственный и обязательный для каждого. Все остальное неограниченно в его личном распоряжении.
Этот закон хорошо ведом и самодержавным врагам революции. А потому они не жаждут найти в среде революционеров предателей – отдельные уроды не в счет, – они ведут свое черное дело иначе. Они медленно убивают опасного для них человека. Убивают духовным одиночеством, отрешенностью от товарищей по борьбе, убивают отдаленными ссылками, холодом, голодом, отсутствием врачебной помощи, убивают любыми другими способами, когда нет хотя бы формального основания затянуть веревочную петлю на шее бунтаря.
Товарищ министра внутренних дел Макаров имел обыкновение перед тем, как соберутся члены Особого Совещания, лично просматривать некоторые материалы, предназначенные к обсуждению на заседании. В частности, касающиеся лиц, персонально известных ему хотя бы по фамилии.
Он это делал отнюдь не в целях соблюдения большей объективности и не для того, чтобы инспекторски проверить точность и доказательность работы своих подчиненных, его одолевало обыкновенное любопытство: узнать в подробностях, по каким дорожкам проходила известная ему личность за то время, пока «дело» о ней вновь не легло к нему на стол. Чтение таких материалов редко настраивало его на благодушный тон. Как правило, он вскипал внутренней яростью: «А, голубчик, все неймется тебе! Повадился кувшин по воду ходить, там тебе и голову сломить!» И затем, уже на самом заседании, ревниво прослеживал, чтобы мера наказания арестованному была определена более жестокая, чем испрашивалась в проектах, подготовленных департаментом полиции.
На этот раз перед Макаровым лежало четыре «дела». Верхнее из них – Дубровинского. Оно было, пожалуй, наиболее пухлым.
За небольшим столиком, приставленным к большому столу Макарова, едва вмещаясь в мягком кресле, сидел тучный, с обрюзгшими щеками директор департамента полиции Нил Петрович Зуев. Он недавно переместился с должности вице-директора на этот пост взамен ушедшего в отставку Трусевича и лез из кожи вон перед начальством, чтобы оправдать его доверие, тем более что Трусевич, несмотря на свою долголетнюю службу, под конец не оказался в чести у Столыпина. В задачу Зуева до открытия заседания входило сидеть, молчать и давать Макарову необходимые справки, если таковые понадобятся.
В окна сочился тусклый, бессолнечный свет. Октябрьское небо было затянуто тяжелыми тучами. Зуев сдерживал зевоту. Он плохо выспался, как всегда, при резкой перемене погоды, а утром поел жирных блинов и теперь чувствовал, как все тело его дрябнет и расплывается.
Макаров, поблескивая стеклами очков, читал вполголоса:
– «…По имеющимся в департаменте полиции и по преподанным в циркуляре от двадцать восьмого апреля сего года нумер такой-то строго проверенным данным, для восстановления дезорганизованной работы РСДРП во второй половине мая месяца заграничным партийным центром предположено было командировать в пределы Империи весьма серьезного и активного, обычно пребывающего за границей, партийного работника, носящего псевдоним „Иннокентий“…» Почему «обычно»? Нил Петрович! Сколько я знаю, Дубровинский после побега из Сольвычегодска находился за границей всего немногим более года.
– Неточность выражения полковника Заварзина, – пробормотал Зуев, стряхивая сонное оцепенение. – А возможно, он имел в виду и те еще полтора года, что Дубровинский провел в Женеве до ссылки в Вологодскую губернию.
– Дубровинский обычно действовал в России, – строго сказал Макаров. – Вот в чем суть. За границей отсиживаются теоретики. И еще болтуны. А Дубровинский – человек прямого, практического дела. И Заварзину незачем было подменять его естество. – Он снял очки и еще строже посмотрел на Зуева. – Право же, вспомнишь Зубатова. После него нет достойного начальника в московском охранном отделении!
– К сожалению, Александр Александрович, и в Санкт-Петербургском – тоже, – стараясь попасть в тон Макарову, проговорил Зуев.
Макаров читал:
– «…На основании вышеизложенного, по моему распоряжению было организовано тщательное наблюдение, каковым появление Дубровинского в Москве было отмечено четвертого июня сего года. Неотступным наблюдением выяснилось, что он по прибытии в Москву поселился в гостинице Карпенко и Николаева, прописавшись по паспорту потомственного дворянина Познанского…» Хм, дворянина! Небось не дворника, а дворянина! «Дальнейшим наблюдением было установлено, что наблюдаемый конспирирует себя и, опасаясь слежки, ограничил свои сношения по городу встречами с женой, братом своим Семеном и посещениями старого своего знакомого, служащего Московской городской управы Алексея Яковлевича Никитина, и проживающей совместно с последним некоей Анны Ильиничны Вейсман…» Боже, какие тонкости!.. «…Десятого июня, собираясь выехать из Москвы и, видимо, намереваясь законспирировать свой отъезд от предполагаемого им наблюдения со стороны агентов вверенного мне отделения…» – Макаров грохнул кулаком по столу: – Ч-черт, лопухов, а не агентов! Полезли ему сразу в глаза! «…Дубровинский отправил через посыльного гостиницы свой плед и чемодан-мешок из цветной парусины на Курский вокзал „на хранение“, а сам оставил гостиницу и прожил до дня ареста, двенадцатого числа того же месяца, без прописки у вышеупомянутого Никитина».
– Не очень вразумительно, – заметил Зуев. Ему показалось, что Макаров сделал паузу, про себя перечитывая написанное.
– «…На другой день после оставления гостиницы находившиеся на Курском вокзале его вещи были взяты из камеры хранения ручного багажа братом его Семеном, каковой, заметив наблюдение…» Опять: «заметив»! Нил Петрович, не делаю выводов, делайте сами!
– Слушаюсь!
– «…заметив наблюдение, бросился бежать и был задержан вместе с вещами. В чемодане-мешке оказались несколько пар белья и остальные предметы домашнего обихода, сверху лежал совершенно новый план города Петербурга…» Вот так улов! «…Семен Дубровинский при опросе заявил, что задержанный вместе с ним чемодан принадлежит лично ему, но указать содержание не мог. Принимая во внимание то обстоятельство, что факт задержания вещей…» Подштанников и плана Петербурга! «…должен был сделаться известным наблюдаемому и привел бы его к еще большей осторожности в отношении деловых связей и встреч с местными партийными деятелями, дальнейшее наблюдение за Дубровинским не представляло интереса, и по моему распоряжению он был задержан двенадцатого июня агентами охранного отделения на улице». Послушайте, Зубатов это допустил бы? Зарезать курицу, которая искала гнездо, где бы снести золотое яичко!
– Возмутительно! – сказал Зуев.
– Сделайте серьезное внушение Заварзину, а этих его лопухов лишите наградных к рождественским праздникам! «Явилось бы весьма желательным, если не представится возможным привлечь Дубровинского к формальному в порядке 1035-й статьи Устава уголовного судопроизводства дознанию…» Идиот! Без всяких улик? Подштанники и план Петербурга! «…возбудить о нем переписку в порядке Положения о государственной охране на предмет высылки не в Вологодскую губернию, куда подлежит он водворению, а в отдаленные места Сибири как весьма опасного и вредного фанатика-революционера, пребывание которого в рядах представителей революционных организаций Европейской России и за границей недопустимо». Открыл Америку! «Обыск у находившихся в сношении с арестованным Семена и Анны Дубровинских, а также у Никитина результатов не дали, и все поименованные лица оставлены на свободе без дальнейших для них последствий». Ну-с, Нил Петрович? Заграничная наша агентура работает отлично, а Заварзин здесь мух ловит.
– Прошу прощения, Александр Александрович, но бывали и у него большие удачи, – несмело возразил Зуев, понимая, что гнев Макарова может с Заварзина обрушиться и на него, если признать, что московское охранное отделение никуда не годится.
– Бывали, бывали, – раздраженно проговорил Макаров, листая бумаги. – Но этот гусь, Дубровинский, от военного суда-то опять ушел! А сколько лет он у меня в памяти и в печенках сидит?.. На кронштадтском деле тоже, как угорь, из рук выскользнул. Не смекнула тогда Шорникова уликами его наделить.
– Да, конечно, – сказал Зуев. А сам подумал: «Действительно, заварзинские агенты – лопухи, могли бы, скажем, бомбу подсунуть, коли этот братец Семен признал чемодан своим, а описать его содержание не сумел. Была бы серьезная зацепка».
– Вот вам донесения Красильникова, – листая бумаги и зачитывая из них выдержки, поучал Макаров. – Точность. Ясность мысли. Превосходное изложение. Зримая картина. Я бы сказал: второй Гартинг. – И махнул рукой. – А вот московские допросы. Дубровинский, видите ли, даже в принадлежности к большевистской фракции РСДРП не признался поначалу. Диву даюсь, что не стал еще долго упрямствовать, выдавая себя за дворянина Познанского. – Он еще полистал бумаги: – Ах, сообразил, что паспорт Познанского хотя и подлинный, да убитому крестьянами принадлежал, от крови всегда лучше подальше. Так-с! А что же ответила мадам Дубровинская? Превосходно! «Не видела мужа с 1907 года, с той поры, как он был выслан за границу». А Никитин? «Видел, но никаких политических разговоров не было!» Отлично! А эта, совместно с Никитиным проживающая? «Познакомилась впервые у Никитина, разговоров вообще не вела». Не скажу, чтобы основательно были эти материалы подготовлены, Нил Петрович! А в тюрьме Дубровинский сколько времени уже находится?
– Четвертый месяц на исходе, – прикинув на пальцах, ответил Зуев. – Вы предлагаете, Александр Александрович, провести дополнительное расследование? Приобщить новые материалы?
– Какие? Заключения врачей о трагическом состоянии его здоровья? Это было уже три года назад, когда его назначили к высылке в Вологодскую губернию. А он жив, понимаете, жив до сих пор. Ходатайство супруги о высылке ее хворого мужа опять за границу? Было тоже тогда, и я поддался на удочку. В этих делах такового пока нет, но, уверяю, оно будет. Не знаю женщины настойчивее мадам Дубровинской. Что еще? Доброжелательное представление градоначальника Москвы? Слава богу, нынче его не последует. Николай Иванович Гучков разумнее Рейнбота и уже целиком повторил заварзинские пожелания. Дело Дубровинского мы вынесем сегодня на заседание, но я прошу вас, Нил Петрович, – Макаров погрозил пальцем, – все сказанное мною намотать себе на ус для дальнейшего. И если к вам в департамент начнут поступать различного рода просьбы упомянутой мадам, врачей или еще кого-нибудь о смягчении административных мер, примененных к Дубровинскому, оставляйте все без последствий. При этом, если хотите, можете ссылаться на меня или на Петра Аркадьевича Столыпина, не входя к нам ни с какими записками.
– Будут ли замечания по предложенному проекту постановления Особого Совещания? – осторожно осведомился Зуев.
Макаров вгляделся в бумагу и вдруг сдернул очки. Толкнул их по столу, покрытому зеленым сукном.
– Позвольте! Почему на три года и с зачетом времени, проведенного Дубровинским по законному разрешению за границей? Вы что, Нил Петрович, в своем уме?
– Да, я вижу теперь… Мне думалось, поскольку нет серьезных улик… И прошлый раз, принимая решение, вы смягчили…
Зуев растерялся, он и сам не понимал, как это все в бумагах получилось.
– Не сравнивайте времена, Нил Петрович, – жестко сказал Макаров и постучал пальцем по кромке стола, – девятьсот десятый год не девятьсот седьмой, либерализму ныне пришел конец. А побег из Сольвычегодска? Кроме того, Дубровинский нас бесстыдно обманывал, он рвался тогда за границу не лечиться, а для того, чтобы принять участие в Лондонском съезде, он рвался к Ленину, с которым связан давно, он рвался к политической борьбе, там, где важно было закрепить верха партии. И я тогда поверил, я тогда был прост, полагая, что прах Дубровинского будет действительно погребен за границей. – Он стукнул кулаком по столу: – Нет! Прах его будет погребен в ссылке! Исправьте проект. Первое: «Выслать Дубровинского в Туруханский край под гласный надзор полиции на четыре года». Второе: «Постановление Особого Совещания от 14 апреля 1907 года о высылке Дубровинского в Вологодскую губернию оставить без исполнения». А енисейского губернатора особо предупредить, что наблюдение за Дубровинским должно быть установлено самое строгое, исключающее у него даже мысль о повторном побеге. До Красноярска отправить по этапу, а там – на усмотрение губернатора.
– Заковать на этапе снова в кандалы как лицо, склонное к побегу? – спросил Зуев, делая карандашом пометки в своей памятной книжке.
Макаров поколебался. Вопрос оказался для него неожиданным.
– Предупредить об этом. Пока – не больше, – ответил он после небольшого молчания. – У него едва зажили прежние раны, – здесь я верю врачам, – и если раны вновь откроются, местные власти с Дубровинским наплачутся. Хватит и нам с вами потом хлопот и забот рассматривать бесконечные протесты и заявления.








