355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Галеев » Евангелие от обезьяны (СИ) » Текст книги (страница 28)
Евангелие от обезьяны (СИ)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:50

Текст книги "Евангелие от обезьяны (СИ)"


Автор книги: Руслан Галеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)

…думаю, никакого коридора не было. Просто мой мозг, он… Он как бы заменил одну картинку другой, чтобы не вскипеть прямо там, не расплавиться. Когда людям очень страшно, такое ведь происходит? Об этом много говорят и по телевизору, и по радио. Когда людям страшно, их мозг подменяет одну картинку другой. А я ведь был не в себе. Я убил трех человек подряд, превратил в руины квартиру, я не спал, почти не ел, и еще эта дверь…

Короче, не знаю, что я увидел в тот момент, но, видимо, что-то очень страшное, настолько, что мозг не смог увиденное принять… А ведь я могу принять многое. Я успел такого навидаться… Однажды я видел два контейнера, доверху набитые трупами. И по этим трупам ползали тощие люди, у которых ребра торчали и растягивали кожу, и собирали с трупов часы, кольца, браслеты. То есть, вы понимаете, что я имею в виду? Меня уже мало что может по-настоящему напугать. Но это – напугало.

Не знаю, что именно, не помню. В этом и фишка подобных кульбитов мозга. Ты не можешь вспомнить, потому что не должен вспомнить.

А мой мозг – он помнит коридор. Помнит, как мои ноги шли и шли там, а он все не кончался, и эти стены, они то начинали давить, то вдруг разлетались в стороны, и мои шаги… Не знаю, как описать. Там было странное эхо, как будто прямо мне прямо в уши вставили дилэй, такой звуковой эффект, который заставляет звуки повторяться. Я имею в виду, что это эхо было очень неестественное. Ненастоящее.

А потом в какой-то момент коридор исчез, и я оказался перед стеной из гофрированной жести. Чуть ли не носом в нее упирался.

Я оглянулся, но никакого коридора за моей спиной не было. Был огромный ангар, похожий на авиационный, или на клуб «Точка», когда он еще располагался напротив Ваганьковского кладбища. Я не помнил, как шел через него. То есть, понимаете, когда я оглянулся, я увидел этот ангар впервые.

И вот я стоял там, пытался понять, как меня сюда занесло и что вообще за херня тут творится. И вдруг кто-то крикнул: «Что вы тут делаете? Вы кто такой?»

Я обернулся и увидел незнакомого человека. Он был в белом халате, и еще он так держал руки, знаете, ладонями вверх. Как после операции.

Есть такой тип людей – «молодые старики». Ему, наверное, было лет двадцать восемь – тридцать. То есть ты смотрел на него и понимал, что этому парню тридцать лет, не больше. Но выглядел он на все пятьдесят. Такие люди часто встречаются среди серьезных врачей, или ученных, и еще среди юристов. Как признак касты, понимаете? Как шевроны у военных подразделений. У танковых войск – свой шеврон, у летчиков свой. А у этой касты вместо шевронов лица стариков. Даже не лица, а, как бы это объяснить, что-то в глазах, в мимике.

А вот этот «кастовый старик» подошел ко мне и спросил: «Вы курьер? За контейнером?» И я, разумеется, сказал: «Да, я за контейнером». А что мне оставалось? Сказать, мол, извини, чувак, я вообще не понимаю, как здесь оказался?

Короче, он так махнул рукой, типа – «следуйте за мной».

Этот врач – я так его буду называть, хотя не факт, что он был именно врачом, – повернулся и пошел к контейнерному боксу внутри ангара. Я поплелся следом.

Вы представьте себе это: огромный, совершенно пустой ангар, ни пылинки, ни какой-нибудь завалявшейся гайки, только шланги с проводами от стены к стене, и два ма-а-аленьких, два просто нелепых человечка, как тараканы по обеденному столу. И каждый шаг – как будто ты ногу вбиваешь в вечность и твоя подошва навсегда останется на циферблате. Каждый рубчик, стесанные пятки, каждая деталь. И все это уже не спрятать, эти следы останутся и после того, как тебя не станет, всех, кого ты знаешь, тоже не будет, города сотрутся о небо, а следы останутся. До этого пластикового бокса идти-то было метров тридцать. Но мы все шли и шли. И как будто кто-то огромный и абсолютно, идеально, совершенно равнодушный смотрел на нас сверху, и ему было глубоко плевать на нас, просто в этом стерильном ангаре больше не на что было смотреть. И он мог бы нас прихлопнуть, как тех самых тараканов, но уж больно не хотелось пачкать нашими мозгами и кровью такой чистый стол.

Мы подошли к боксу, врач открыл пластиковую дверь пластиковой карточкой и отошел. Пропустил меня вперед.

Я понятия не имею, почему он не спросил у меня документов, или какого-то подтверждения личности, или что там положено спрашивать в такой ситуации. Но я догадываюсь. Поломал тут голову, и вот что мне кажется. Этот «старичок» просто не мог представить себе, что в их ангаре вдруг окажется кто-то чужой. Это было просто невозможно. Это нарушало на хрен всю их логику. Да и мою, если уж совсем честно.

Скорее всего, будь я в своем уме, я бы никогда и не попал сюда. Все, что я знаю, все, о чем догадываюсь, все, что мне говорили, писали, пели, – просто вопиет в пользу того, что такому парню, как я, делать в ангаре было нечего, он не просто не смог бы туда попасть, он не смог бы подобраться даже на достаточное расстояние, чтобы издали этот ангар рассмотреть. И если вы спросите, как же, черт побери, тебя туда занесло, живого, невредимого, не прожаренного током, не нашпигованного крупнокалиберными пулями, не разнесенного на молекулы противопехотными минами, я вам отвечу – понятия не имею. Это невозможно. Но я могу предположить, что пока мой бедный мозг бродил по своим персональным коридорам, отключились какие-то приобретенные системные ограничители. Я был в тот момент… неразумен, действовал неосознанно, и потому просто прошел. Вот и все объяснение. Просто прошел, понимаете? Потому что их мир не защищен от тех, кто просто проходит. Он защищен от тех, кто пробирается, кто прячется, кто замышляет, атакует, проявляет агрессию, бомбит, наблюдает через оптику космических спутников, строит коварные планы, освободительные идеологии, носит белые ленточки, пишет манифесты, и так далее, и тому подобное. А я всего этого не делал. Может быть, я вообще шел по воде и в метре от земли, откуда мне знать? Но уверен – во всем, что бы там ни произошло, пока я был в этой бродячей зомби-отключке, не было ничего разумного. И вот к этому, видимо, они оказались не готовы. Их алгоритмы, сложнейшие, продуманные величайшими умами, не предусмотрели такой вероятности. Вот и все, братья и сестры, вот и все. И именно по этой причине молодой старичок в белом халате не спросил моих документов. Потому что сам факт того, что я находился на территории ангара, уже говорил ему лучше всяких документов – это кто-то из своих.

И первые подозрения о том, что это может оказаться не совсем так, у него возникли только в тот момент, когда меня начало неудержимо рвать на его халат. Потому что именно тогда…

Первый раз в жизни я молился богу в двадцатидвухлетнем возрасте. Я не был крещен при рождении, потому что сделан я в СССР – прямо как персонаж той песни, под которую отплясывали в Зомбаланде одурманенные жертвы эксперимента по насильственному созданию новой нации. В СССР люди редко крестили детей. До самых девяностых, когда под натиском веяний времени бонзы решили, что религия и социализм не противоречат друг другу. Поэтому я – тоже под натиском новых веяний – окрестился без помощи родителей в восемнадцать лет. Особо ни в какого Христа, конечно же, не веруя.

То была прекрасная, незабываемая молитва. И хотя я тогда еще слабо представлял, кому именно она адресована, я буду помнить ее всегда.

Где-то на экваторе нашей парижской эпопеи меня депортировали из Франции за нарушение срока действия въездной визы. Я попался по глупости на мелкой краже из винного магазина на рю де Риволи. Паспорт с давно истекшим шенгеном был при мне; выдворили меня оперативно, не прошло и суток.

Из полицейского участка мне разрешили сделать столько телефонных звонков, сколько мне нужно. Но я сделал только один.

Я набрал хостел на Републик, попросил позвать Азимовича и объявил, что меня какое-то время не будет. Несколько дней. Попросил его убрать мой «Рикенбэкер» в кофр – потому что, уходя, оставил его на верхнем ярусе двухэтажной койки. И ничего не объяснил. А он не стал спрашивать.

Выйдя из самолета в Шереметьево, я не заходя домой отправился на Белорусский вокзал и купил билет на плацкарту до Бреста. Поскольку Польша тогда еще не входила в Шенгенскую зону, полякам было плевать на жирный штамп “Deported” в моем паспорте, и в первом же брестском ларьке, торгующем ваучерами, я приобрел удовлетворившую всех бумажку с правом въезда в Ржечь Посполиту. Ее я пересек с востока на запад за световой день, покупая в междугородних автобусах билет до ближайшей остановки и выходя на конечных с уютными названиями типа Кутно или Коло. А в городишке Губин, одна часть которого принадлежит Польше, а вторая уже Германии, дождался на кладбищенском холме темноты и полез вброд через пограничную речку Нысу.

У меня был один небольшой рюкзак, в который я сложил все пожитки и держал его над головой. Слева от меня – со стороны пункта паспортного контроля и живописного каменного мостика из Восточного блока в Настоящую Европу – Нысу то и дело обшаривали лучом прожектора; прежде чем двинуться в путь, мне пришлось дождаться, когда он переметнется на другую сторону моста. Справа лаяли собаки – неблизко, но настойчиво. Я знал, что это собаки польского патруля, прочесывающего поросший перелеском берег с севера на юг.

На все про все у меня имелось около трех минут – чтобы перейти речку, пока луч прожектора не перекинут обратно, и пока с другой стороны не подойдут те, с собаками. И никакой гарантии, что на противоположном берегу я не нарвусь на патруль уже немецкий.

Вот тогда-то я и начал молиться Богу.

Я, конечно, знал, что в этом Губине (а по-немецки – Губене) нелегальный переход границы поставлен на поток и что пограничные службы с обеих сторон работают из рук вон плохо. Но я шел один, меня не везли в лодке с десятком турок, заручившись поддержкой коррумпированных чиновников миграционной службы. И, главное, на кону стоял не только вопрос, поймают меня или не поймают.

На кону стоял вопрос: мужик я с яйцами или неудачник. Способен ли я на поступок и есть ли у меня будущее.

В те времена я считал, что люди делятся на тех, у кого все получается, и тех, кто ничего не может. В принципе, так же я думаю и сейчас: это один из немногих мировоззренческих столпов юности, поныне не претерпевших изменений. Но тогда, когда сердце колотилось с амплитудой от пяток до мозжечка и под ложечкой сосало таким пылесосом, который дал бы фору любой самолетной турбине мира, – тогда я еще не выяснил, к какому из этих двух типов людей принадлежу я сам. Я не был готов присоединитсья к тем, у кого не получилось; будущее виделось мне только в стане тех, кто смог.

Да, меньше чем через полгода я откажусь от этого самого будущего ради другого – проверенного, уютного, с бóльшим числом гарантий и округлым счастьем, сладко вываливающимся из дорогого махрового халата. Того будущего, ради которого не надо нелегально переходить границы и лазать по водосточным трубам в парижские хостелы. Но это будет мое собственное решение. Решение парня, который попробовал на вкус оба пути, а не только easy option. Парня, который хотя бы попытался и у которого получилось. Не ставшего лузером. Почувуствуйте разницу.

Поэтому я шел по дну Нысы и молился, подняв вверх руку с рюкзаком.

Я никогда не знал наизусть ни одной молитвы. Ни «Отче наш», ни прочих «иже еси на небеси» – ничего. Но крестивший меня священник сказал, что достаточно говорить что угодно, если это идет от чистого сердца.

Мое сердце никогда не было таким чистым, как в ту ночь.

«Пожалуйста, боже, – шептал я, отплевывая холодную пресную воду, заливавшуюся в рот и в нос. – Я никогда ни о чем тебя не просил, и я понимаю, Боже, что ты, наверное, надо мной смеешься, потому как то, что я сейчас делаю, – это полная херня и бред, Боже. Но пожалуйста, позволь мне дойти до того берега». И я дошел до того берега.

«Боже, – шлепал губами, пытаясь вытереться носовым платком в зарослях немецкой малины, нагромоздившей непроходимые колючие джунгли у подножия не то заброшенной исполинской кирхи, не то завода, не то кирхи, перестроенной в ГДР под завод, – Боже. Пожалуйста, сделай так, чтобы бундес-пограничники шли сейчас по направлению не ко мне, а от меня». И бундес-пограничники обитали в других местах, меня не беспокоя.

«Пожалуйста, выключи это дерьмо, Боже!» – орал внутрь себя в панике, когда на первом же попавшемся германском домике включился прожектор и заверещала сигнализация, среагировавшая на мое появление в зоне действия фотоэлемента. Бог сигнализацию не выключил, но не позволил хозяевам дома от нее проснуться.

«Боже, – лепетал потом, шагая по направлению к большой дороге с автобусной остановкой и падая в траву на обочине всякий раз, когда предрассветные сумерки взрезáли снопы фар, простых, галогеновых и ксеноновых, на дальнем и на ближнем свете. – Я никогда в тебя особо не веровал, честно, ты и сам знаешь, но ведь именно в такие моменты и рождается вера, ведь правда, Боже?»

Бог тогда действительно подарил мне веру – потому что хранил меня так, как никогда в этой жизни. Через два дня я, как и обещал, доехал автостопом до Парижа. Когда я резко оборачивался назад, казалось, что я вижу за спиной ангела.

Но потом все пошло наперекосяк.

Ведь я обманул, предал помогавшего мне Бога, когда отказался быть апостолом его пророка. Обещал веровать и служить, а сам не разглядел божественного чуда у себя под носом.

Поэтому, когда я снова попытался молиться, Бог не отреагировал.

Это случилось, правда, нескоро. Я как-то не задумываясь провел без его помощи всю молодость, и даже на войне мне ни разу не пришло в голову хотя бы перекреститься. Наверное, банально не было времени. Всякий раз экшен начинался для меня внезапно, и всякий раз после его окончания я выбрасывал его из головы – так, как будто он был последним. Наверное, какой-нибудь умный психиатр объяснил бы это самозащитой и дистанцированием от опасности. Не знаю.

Потом я снова наладил быт, обустроил карьеру, женился и завел ребенка от женщины, которая когда-то сломала не одну судьбу и разбила половину крепких мужских дружб моих знакомых. Не то чтобы я разом выиграл какой-то значимый жизненный джек-пот, но все шло хорошо, все шло по накатанной, и вымаливать у Бога мне было попросту нечего – потому что и так все было. Кроме, конечно, адреналина – того, под ударами которого в ту ночь на берегу Нысы тело содрогалось как боксерская груша на тернировке Майка Тайсона. Но он мне теперь уже и не был нужен, этот адреналин. Я забыл о нем, как бабочка забывает о коконе.

А потом наступила та осень, и тот день, когда я катал Стаса на качелях. И с тех пор я молюсь постоянно. Уже даже не зная, кому именно – а точнее, наверное, сразу всем, кому люди вообще могут молиться. Но – не помогает. Возможно, мое сердце теперь просто уже физически не может быть чистым.

И все-таки я молюсь.

Взахлеб, оголтело и искренне. Так, как тогда возле заброшенной кирхи-завода в Губене. Теперь, правда, вместо адреналина под ложечкой – тупая ноющая боль, как будто кто-то гигантским шприцом выкачивает из тебя душу, но никак не может выкачать. Но богу ведь это должно быть по барабану, верно?

У меня не было времени на молитвы все предыдущие сутки. А теперь я беспрестанно взываю к Отче Нашему все то время, что уходит у меня на дорогу к квратире Рефката. Эбби Хоффман как-то рассказывал в интервью журналу «Плейбой», что всякий раз под кислотой он разговаривал с Богом по телефону. А мне не нужны для этого ни кислота, ни телефон.

Два часа двадцать три минуты...

Я молюсь, вплывая в спасительный плексигласовый сумрак метро, где всего каких-то тридцать пять выше нуля; молюсь, задевая бедром угловатый турникет. Молюсь, пробираясь в подземном переходе сквозь частокол курьеров, студентов, менеджеров, мамаш с детишками, старух с тележками и таджикских барыг, даже при африканских температурах не снимающих шапок-пидорок. Молюсь, прислонившись саднящей головой к дверям вагона, где на стекле рядом с надписью «Не прислоняться» чьей-то шутливой рукой выцарапано слово «Хуй». Молюсь, стирая с синяков пот с помощью подручных средств. И даже закрашивая приобретенным в «Союзпечати» черным маркером болдыревский креатив из акриловых красок, я тоже молюсь. Верите вы или нет.

Когда вы на протяжении двух лет пытаетесь воспитывать ребенка, не зная, доживет ли он до следующего года… Когда при виде каждой новой фотки смеющегося пятилетнего сына вы инстинктивно прикидываете, как она будет смотреться на его могиле… и ни один психотерапевт и аутотренинг мира не способен отвадить вас от этих убийственных прикидок… Знаете, тогда вам просто ничего больше не остается.

…и я его нашел.

Все искали, а нашел я.

Но лучше бы у меня не получилось.

Он лежал, прикованный ремнями к медицинскому креслу. Так приковывают психов к электрическим стульям. В его глаза были вставлены похожие на жуков-скарабеев скобы, которые не давали его воспаленным векам закрыться. И молоденькая медсестричка с бледной кожей закапывала какую-то жидкость между этими держателями. Наверное, чтобы глаза не высыхали.

Я замер, пораженный. Я не мог пошевелиться, я разучился дышать.

Его распяли, и вздувшиеся синие вены на руках, как римские дороги, были пробиты черным пунктиром инъекций, словно следами сгоревших распятий. И пластиковое солнце гудело на контейнерном небе, разбрасывая фотонные волны, которые, дробясь на отрезках времени о мандариновую стену настоящего, рассыпались частицами по моей обожженной коже. Я ничего не мог с этим сделать, меня как будто парализовало.

А распятый смирительными ремнями Азимут лежал невидящими глазами к свету. Он был подключен через височный разъем Героняна к огромному черному блоку, размером с полкомнаты, похожему на гладкую спину египетского жука, который вполне мог оказаться маткой мелких скарабеев, впившихся в глаза Азимута. От этого блока шли другие три провода, каждый из которых заканчивался в височных разъемах трех обезьян, точно так же, как Азимут, прикованных к медицинским креслам. Обезьяны бились в беззвучных конвульсиях, и в такт их конвульсиям дрожали руки и ноги Азимута. А на четырех мониторах, вмонтированных в египетский блок, бежали звуковые дорожки, похожие на размытые кардиограммы.

Я не знаю, что случилось со мной в тот момент. Что происходит с людьми, когда вселенная выворачивается наизнанку, солнца начинают испускать темноту, а планеты – светиться и складываться в созвездия? Я не знаю…

Прямо на моих глазах создавалась музыка, готовая в нужный момент усмирить толпу, сделать счастливыми убийц, заставить людей топтать друг друга с улыбками на устах и биться в оргазме, размазывая по лицам и телам кровь. Музыка, которая могла сделать с толпой все что угодно. Священная музыка, религия звука, писание, разбитое на байты и извращенное камуфлированной механической куклой в погонах.

На моих глазах то, что должно было стать новой эволюционной ступенью человечества, превращалось в новую эволюционную ступень машины контроля. Снова. И время скручивалось в петлю, повторяя само себя раз за разом, поколение за поколением, столетие за столетием, вечность за…

Два часа одна минута.

Студенческая Nokia незамысловато крякает, извещая о принятии SMS-сообщения. «Как ты после вчерашнего?» – читаю с простенького старомодного экрана. Удивительное – рядом: Толя Болдырев недокатался целых пять минут! Видимо, все же сказался стресс: на таких скоростях – и без инструктора. (А в том, что он не соблюдал скоростной режим, я уверен тверже, чем в существовании мира).

Я минут пять наблюдаю издалека, не отчалит ли от тротуара напротив Барова подъезда какой-нибудь неброский седан гольф-класса с тонированными стеклами. Надежды мало, но вдруг все-таки. Они ведь тоже должны думать о личном составе; а личный состав просидел черт знает сколько в тесноте и духоте, почти не выходя из автомобиля, дыша жженым торфом, питаясь быстро киснущим на такой жаре кормом и, возможно, даже сса в бутылки, как Джим Кэри в «Тупом и еще тупее». Мало ли, какие у них там директивы. Они вполне могли приказать тихушникам сидеть ровно и не высовываться ни под каким соусом, чтобы не отпугивать визитеров.

Но, конечно же, надежды мои напрасны. Крайне легкомысленно было бы снять наблюдение всего лишь через пять минут после того, как его потенциальный объект зашел в свою квартиру. «Я» ведь в любой момент могу оттуда выйти и попытаться оторваться от «Шевроле». И не факт, что снятые тихушники успеют вернуться первыми. Что ж, придется отказаться от облегченной версии компьютерной бродилки с опцией «Войти в подъезд через дверь».

К счастью, есть и другая версия. Можно назвать ее версией для продвинутых пользователей, вторым уровнем сложности. Дело в том, что окна лестничных клеток в подъезде Бара выходят не на сторону входа, а во двор. Сталинский дом. В те времена жилые здания еще строили по более-менее индивидуальным проектам. Есть где развернуться.

Рекогносцировку я провел еще вчера, когда пытался навестить Шайхутдинова после «Калины Москоу». Или это было сегодня? Ловлю себя на том, что уже слабо помню, сколько суток слилось для меня воедино в этот нескончаемый галлюциногенный коктейль из дней, ночей, минут и часов. Хорошо, что из последних сил пока еще держит трамадол. Когда он окончательно отпустит, я упаду замертво.

Как я и ожидал, во дворе настолько тихо и безлюдно, насколько тихо и безлюдно должно быть во включенной на полную мощность духовке. Всем, кто обычно маячит под окнами в это время суток – и детям, и алкашам, и бабушкам с палочками и своим мнением о каждом прохожем – находиться на улице столь же комфортно, сколь и в раскаленном казане для тушения мяса. Люди прильнули в квартирах к спасительным кондеям или – кто попроще – к вентиляторам и подручным средствам от душа до веера. Адская сиеста, затянувшаяся и съехавшая с рельсов времени. На это я и рассчитывал.

Если вы, несмотря на все свои недостатки, все еще можете подтянуться на перекладине шестнадцать раз, вам не составит проблемы залезть в открытое окно лестничной клетки по решетке на первом этаже – особенно если от непрошеных взоров вас скрывает ветвистое дерево, ровесник стены, по которой вы лезете. Решетка обжигает ладони, но в целом выходит быстро, без надрыва и, главное, тихо. Боль в плече, конечно, нечеловеческая – но, спасибо трамадолу, не настолько, чтобы блокировать функции мышц.

Но сразу же вслед за этим мой план дает трещину.

Понимаете, дверь Бара снова оказывается запертой изнутри. Причем на задвижку. У меня нет никаких в том сомнений – потому как к обоим замкам, вмонтировнным в ее нагретое как чайник железо, подошли ключи с пороковской связки. (По всему выходит, что Эрик уже в который раз за последние сутки сказал мне правду. Странно, ведь скорее небо упадет на землю. Хотя, учитывая последние события и погодные условия, именно это, возможно, и происходит).

Дверь настолько же мертва и безжизненна, насколько мертвой и безжизненной она была прошлым вечером. О чем говорит сей печальный факт? О том, что Бар сидит один взаперти как минимум сутки.

Но сидит – это в лучшем случае. А я не верю в лучшие случаи.

Для проформы и очистки совести трезвоню с минуту в звонок. Бесполезно. Иного я и не ожидал.

Боюсь, я уже догадываюсь, что ждет меня за этой массивной железной дверью...

Один час пятьдесят три минуты .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю