Текст книги "Евангелие от обезьяны (СИ)"
Автор книги: Руслан Галеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
– Ты почему до сих пор не спишь?– захожу издалека.
– Мама сказала, что завтра можно не ходить в садик. Мы пойдем к Отто Иосифовичу. Поэтому я не сплю!
Черт, действительно. Как я мог забыть. Отто Иосифович… Долбанный Азимович.
– И чем вы все время занимались? Небось опять валялись у мамы в кровати и смотрели кино? Я угадал?
– Нет, папа! Я не валяюсь у мамы в кровати. Я мужик!
– А ну-ка посмотри на меня, капитан Врунгель! Глаз-то один желтый!
– Не-е-ет!
– Дааа!!!
– Неее-е-еет… хи-хи… Хватит меня щекотать, папка… Ах-хихи-хи!
– Вас только оставь вдвоем… Эк, я вас! Смотри, как я брови нахмурил!
– Не вижу, пап! Хи-хи-хи! Темно-о-о! аха-ха.
– Лучше признавайся честно: какое кино смотрели?
– «Человек-паук».
– Вот ты и сдал сам себя! Первый, второй или третий?
– Я не сдал, потому что ты ведь уже и так видел, что у меня желтый глаз.
– Видел. Так какого «Человека-паука» смотрели?
– Второго.
– Это там, где Спайди зазнался и стал плохим?
– Нет, там, где он стал плохим – это третий. А во втором он хороший. Сражается с доктором Октопусом. Доктор Октопус толстый. У него щеки, похожие на хомяка. Ты что, забыл? Мы ж с тобой вместе над ним смеялись.
– Я… я не забыл, сынок. Я помню. Как мы. Смеялись. Над доктором Октопусом. – Слова как будто замедляются в моей глотке, я звучу как бобинный магнитофон, у которого придержали руками ведущую бобину – помните, был такой прикол в доперестроечную эпоху, пока все не перешли на кассеты. И мне реально кажется, что мой голос переходит с тенора на растянутый робо-бас: «ссмеййааллиссссь… нннаадддддоктуруммм… октопусссмммм»…
Зажеванная бобина, вот как это называлось.
Хотя мне так только кажется, да. На самом деле я уже продолжаю:
– Но послушай, дружок… Я тебе должен сказать одну важную вещь, хорошо?
– Хорошо, папк. Только можно я тебе еще сначала скажу одну вещь про доктора Октопуса?
– Хорошо, можно… Нет! Слушай, сынок, давай потом про Октопуса, ладно?
– Ну одну. Ну пожалуйста. Ну только одну.
– Хорошо.
– У него тело похоже на желе, представляешь! Он не качается и не занимается спортом. Он сделал себе эти железные щупальца, но своей-то силы у него нет! У него эти щеки, это пузо, такое пузо, и бока такие – эуц, эуц! Трясутся прямо, пап! – Он имитирует в воздухе резкие удары кончиками пальцев по абстрактно-ничейному филею, с отмашкой, как я когда-то в детстве бил по задам общешкольных изгоев: помню, удар снизу по подбородку назывался саечкой, а как назывался удар сверху по заднице – запамятовал.
– Как желе! – продолжает он. – А у Спайди бицуха и квадратики. Вот потому-то Спайди его и победил в конце концов.
А я вдруг снова вспоминаю те качели. Сколько тогда оставалось… неделя? две?
Не надо было мне ставить эту фотку себе на заставку. Но что сделано, то сделано. Это была последняя неделя (или две, какая теперь разница), когда мы все были другими: я, Вера, Стас… Иконка – она иконка и есть. Я и сам не заметил, как стал молиться на эту картинку.
Пока не пришел Азимович.
Мудило, пьяница и наркот, что где-то когда-то был кем-то несом. Согласитесь – крайне глупо ведь, что этот идиотский, абсолютно рядовой факт сейчас по странной прихоти несомого влияет на будущее моего ребенка. Который меж тем не умолкает; который обещает:
– И я буду тоже таким, как Спайди, пап, а не таким, как доктор Октопус!
Вот что он обещает мне… Верите вы или нет? Я верю. Мне приходится.
– Послушай, дружок, – наконец перебиваю, приложив палец к его губам; я часто так делаю, когда надо его оборвать, потому что это вроде как и шутка, и одновременно четкое обозначение намерений. – Послушай. Для того чтобы ты стал таким, как Спайди, папка должен сделать одну вещь, которая тебе не понравится.
Сначала выключается вода, а потом призывно щелкает, открываясь, дверь ванной. Я знаю, что между первым и вторым действием проходит ровно десять секунд. Именно столько ей нужно, чтобы накинуть халат, а вытираться она никогда не любила.
– Папке нужно уйти, – продолжаю. – Я больше не буду здесь жить, дружок. Вы с мамой останетесь здесь, а я буду жить в другом месте.
Мимо спальни Стаса шествуют, причмокивая о линолеум, мокрые босые пятки. Я знаю, что шагов на пути из ванной в спальню они делают ровно шесть. Так было всю жизнь Стаса и еще полжизни, когда его не было.
Такие вещи знать не хотелось бы – немало и без них прочитанных страниц в открытой книге. Но ты их знаешь.
– Почему?– спрашивает он под аккомпанемент дверного скрипа. Это предпоследний аккорд саундтрека к короткометражке «Волшебное путешествие Веры из душа в спальню» – череды ритуальных звуков, за восемь лет выученных до рвоты. Последним будет щелчок двери спальни, где-то через три четверти секунды.
– Потому что мне нужно служить богу, – честно отвечаю через секунду после щелчка.
– Иисусу Христу?
– Нет, сынок… Другому Иисусу. Я говорил тебе сегодня по телефону. Но ты не запомнил.
Он улыбается, я это вижу, хоть и темно. Так, как и должен улыбаться уверенный в себе мужчина пяти с половиной лет. Молодец.
– Другого Иисуса нет, папка. Иисус один.
– Один – это Аллах, сынок.
– Не говори про Аллаха, пап, он плохой. Он наш враг!
– Это тебе кто сказал? В садике?
– Так все говорят!
– Все говорят неправильно. Это вовсе не так. Аллах не плохой. Просто в него верят слишком много непонятных нам людей. Других людей.
– С которыми ты воевал? Которых ты убил целых двенадцать?
– Двенадцать, да. А может быть, и тринадцать…
– Как??? Ты убил еще одного чурку, пап?
– Не называй людей чурками, сынок. Людей надо уважать, кем бы они ни были. Из-за того, что люди не уважали друг друга, их погибло столько, сколько звезд в Млечном пути, и еще столько же, и еще в сто раз больше.
Он несколько секунд молчит, честно пытаясь переварить информацию. Не получается:
– Но они же плохие, пап!
– Они не плохие. Просто другие. Очень непохожие на нас. Нам надо было жить отдельно друг от друга в своих странах, тогда все было бы хорошо. – Я не знаю, радоваться ли, но по всему видно, что тема определения врага интересует Стаса куда больше, чем тема моего ухода. На новость, при одной мысли о произнесении которой у меня весь день сосало под ложечкой, он отреагировал совершенно рядовым вопросом, сменил тему и теперь завелся совсем по другому поводу:
– Но ведь ты их убивал, папка!
Что ответить? Я пробую говорить с ним как со взрослым:
– И ты будешь убивать, если понадобится. Но я очень не хотел бы, чтобы понадобилось.
Я действительно не хотел бы.
– Но для этого, – продолжаю, – перво-наперво надо прекратить называть людей плохими словами. Потому что плохих людей нет. Есть разные люди, которые не должны жить на одной земле. Но это не значит, что кто-то из них плохой, а кто-то хороший.
– А если они меня назовут плохим словом?
– А вот тогда бей, пока не упадут. Или не попросят прощения.
– А как именно они должны просить прощения, чтобы я мог прекратить драку?
Хм, как должны просить прощения… интересный вопрос. Может, когда-нибудь я и расскажу тебе, сынок, как люди просят прощения друг у друга… Знаешь, дорогой сын, когда ты засовываешь просителю в кишку металлический ершик для туалета, или когда ставишь просителя на растяжку почти в шпагат и минут десять, ну или даже пять, окучиваешь по тестикулам, которые ты по-детски называешь яйцами, до той поры, пока кровь не начнет выплескиваться, как сперма, из уретры на окружающих… Обрызгивая мелкой картечью, орошая каплями в лицо как из лейки, за той лишь разницей, что в лейке они из воды и прозрачные… Знаешь, dear son, у тебя только тогда максимально искренне просят прощения. Абсолютно искренне. Но я тебе пока об этом не скажу. Ведь тебе жить еще лет семь до того, как ты узнаешь, что такое сперма.
…Жить… Лет семь…
Это здорово.
– Пока ты не будешь уверен, что не получишь удар сзади, когда простишь и развернешься, чтобы уйти, – выдумываю на ходу более-менее понятное определение. – А чтобы тебе самому никогда не пришлось просить не у кого прощения, запомни еще раз: не смей называть людей чурками, сынок! Не смей.
– Пааааап?? – прерывает он. – А ты зачем этому твоему богу?
В соседней комнате вдруг воцаряется тишина, хотя обычно отход Веры ко сну сопровождается воркующим телевизором, поставленным на sleep mode, и шорохом простыней, слышным из любой точки квартиры. А тут, представляете, такая пауза. Как в старых советских фильмах: даже не знаешь, чем заполнить.
– Видишь ли… Каждому богу нужны друзья и помощники. Без них ему плохо. И вот этот бог, мой бог, – он выбрал в друзья меня. Еще давно, когда тебя не было на свете. А потом притворился мертвым. Зачем, почему? Я не знаю, это он бог, а не я... И мы все зажили так, как будто его никогда и не было… А теперь вот он взял и ожил. И просит всех своих тогдашних друзей ему помочь. Потому что ему очень трудно, а новых друзей у него нет.
Не могу отделаться от чувства, что Вера все это слышит из соседней комнаты. Слишком уж вокруг тихо. Так кажется из-за жары, я знаю. Сорок по Цельсию делают мир подозрительным, заставляет во всем видеть подвох. Но хорошо, что Стас меня прерывает:
– Это как апостол Петр и апостол Павел, да? Друзья Христа?
– Да, сынок. Примерно так.
А дальше происходит то, чего я никак не мог ожидать. Переварив все услышанное, подумав пятилетней головой и поморщив с минуту пятилетний же лоб, Стас отреагировал на новость, с утра заставляющую меня сходить с ума, вот каким образом:
– Вау! – воскликнул он. – Вау. Ты будешь апостолом, папа? Ура! Это так здорово! Урраааа!!! И я смогу всем рассказать об этом в садике?
– Да, сынок. Ты сможешь всем рассказывать об этом в садике, – отвечаю растерянный. А что бы вы сказали на моем месте?
Когда доживаешь до тридцати четырех лет, кажется, что хотя бы с относительной степенью определенности ты можешь прогнозировать реакцию окружающих на свои действия и высказывания. А тут вдруг выясняется, что кишка твоя тонка даже решить задачку начального уровня. «Спрогнозируйте реакцию пятилетнего ребенка на известие, что папа уходит из семьи»… Думаете, вы эту реакцию знаете? Садитесь, кол.
Правильный ответ: реакция наступит потом, когда он вырастет воспитанным женщиной слабаком. Когда будет каждую ночь спрашивать себя, тычась носом в мокрую подушку, чего такого плохого он сделал отцу, чтобы заслужить предательство. И когда, вполне возможно, он вас возненавидит. А пока… Пока садитесь. Кол.
– …Паааап?– доходит наконец до него.
– Да?
– А как же я, пап? Я тоже выбрал тебя в друзья. Помнишь, вы с мамой рассказывали мне, как я сидел на небесах и выбрал вас, чтобы у вас родиться?
– Ну, я же не навсегда ухожу, дружище. Мы с тобой будем видеться, конечно же. Только реже, чем сейчас. И укладывать тебя спать я буду не всегда.
– И все?
– И все.
– Правда-правда?
– Честно-честно.
Снова следует пятисекундная пауза, а потом мой маленький сын, мой дружище, он опять помогает мне, уже в который раз за последние сутки:
– Слушай, пап, – объявляет он, – да это фигня. Подумаешь! Ты и так постоянно задерживаешься на работе и ездишь в командировки. И не укладываешь меня спать. Я-то думал, ты улетишь к своему богу на небо.
– Когда-нибудь мы все туда улетим. Но пока что я ни на какое небо не собираюсь.
– Урраааа!! Раз так, то это будет здорово! Здорово!
– Тогда спокойной ночи?
– Спокойной ночи!
Я целую его в непричесанные вихры и прижимаю к себе, но ненадолго, потому что то же самое с ним делает мать раз по двадцать на дню, а я считаю, что так воспитывать ребенка нельзя, хотя нередко и мне хочется его приласкать. Но нет, нет, злоупотреблять лаской – крамола. Это для слабаков, сынок. А ты у меня сильный парень.
Встаю и направляюсь к выходу, зная, что потом приду к другой двери, за которой меня будет ждать разговор не менее серьезный. Впрочем, уже в самом конце, когда дверь почти закрыта и полоска света из щели становится резкой, как нож, Стас на несколько секунд его отсрочивает:
– А кстати, папка. Когда я врал, как ты смог увидеть, что у меня желтый глаз, ведь было уже темно?
– Спи, балда! – говорю, радуясь, что свет и впрямь выключен. Потому что иначе Стас, которого я стараюсь воспитывать стойким оловянным солдатиком, увидел бы позорную картину: как по щекам его отца, крутого Уокера, убившего не то двенадцать, не то тринадцать чурок, уже во второй раз за день текут совсем не мужские слезы.
Просто когда я обнимал его на прощание, я нащупал под его подушкой, куда он прячет на ночь самое дорогое, три твердых комочка. Мне не понадобилось включать свет, чтобы понять на ощупь: это были Лиззи, Сардж и «Феррари».
…так, словно контейнер был спичечным коробком, и кто-то огромный привычно встряхнул его, чтобы проверить, остались там спички или нет. Не пристегнись я – переломал бы себе все кости. Но у Эль Лобо все предусмотрено, эти парни ничего не пускают на самотек. Единственная проблема, как выяснилось, состояла в том, что я не очень хорошо переношу качку. Меня начало мутить, да так, что я и думать забыл про видения. Все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы тот, кто откроет контейнер за забором христианской локалки, не обнаружил меня с ног до головы залитого собственными рвотными массами. Я предполагаю, что контейнер поднимали на огромном рельсовом кране, чтобы погрузить на грузовик.
Потом качка прекратилась, и весь контейнер начал вибрировать. Грузовик поехал. А я – вымотанный, зарядка на последнем делении, сердце сбоит, на лбу холодный пот. Но главное – усталость, она была просто тотальной. Я и сам не заметил, как выключился. Уснул. Кто-то там, сверху, тот самый, огромный, убедившись, что коробок не пуст, выдернул мой штекер, и я отхватил жесткий и бескомпромиссный дисконнект. И слава Богу. Кто его знает, выдержали бы мои мозги и дальше, если бы им не дали отдохнуть?
В результате я проспал всю оставшуюся часть пути.
Грузовой распределитель в христианской локалке оказался огромным ангаром из гофрированного железа с лампами-прожекторами под потолком. Вот они-то меня и разбудили.
Человека, который открыл контейнер, я толком не разглядел, он стоял в ослепительном квадрате: нечеткий темный силуэт. Он бегло осмотрел меня, сунул в мою руку пластиковую карточку и растворился в свете. Я не знаю, кто он, и, надеюсь, не узнаю уже никогда. Еще одно звено в цепи событий, необходимая случайность, предусмотренная двумя братами-акробатами, которые, по сути, и сами случайны в этой истории поиска хохочущего бога. Да и кто я сам? Разве не предопределенная случайность, бегущая по ариадниной нити предопределения, закономерности, судьбы? Трудно не верить во всю эту чушь, когда шагаешь по страницам евангелия, втаптывая буквы в экран монитора. Очень трудно.
Я посидел в контейнере, пока глаза привыкали к свету, а когда вышел, никого уже не было. Только эти рифленые коробки по четыре штуки одна на другой, мертвое хранилище искусственных атрибутов жизни, заставляющих людей чувствовать себя живыми, как будто дело не в токе крови и не в сердечных ритмах.
Я пошел по коридору между контейнерами, и каждый мой шаг испуганным эхом бился в плотно смеженные веки стальных уродов. Им не было дела до меня, они переваривали в своих желудках системные блоки, одежду, офисные кресла и пустоту. Здесь бежал желудочный сок самой жизни, по крайней мере, той, в которую верили сами люди. А кто я такой, чтобы быть заметнее атрибутов веры?
Я дошел до автоматической проходной со стальной дверью цвета гниющего дерева, приложил карточку к серому гробику считывателя, дверь открылась, и я оказался на территории христиан. Легко. Как будто к себе в подъезд зашел.
Когда я выходил из ангара грузового терминала, ударили колокола, призывающие к вечерней службе. Я поднял голову и долго стоял, глядя в серое небо, с легким синим отливом ранних вечерних сумерек. Было пугающе тихо, ни ветра, ни гудения мошкары, ни звука человеческой жизнедеятельности. Странное ощущение, кинематографическое, не настоящее.
Грузовой терминал располагался в районе бывшей станции метро «Улица Подбельского», то есть в самых натуральных христианских трущобах, по сравнению с которыми даже муслимовское Бирюлево кажется всего лишь задворками империи. Все эти хрущевки, овощебазы, гаражные комплексы чуть ли не воротами на центральные улицы, серые столбы, покрашенные так, чтобы рельеф выдавал спрятанную под краской ржавчину. Гнетущее ощущение. Кажется, что это место не изменилось ни на один оттенок серого с тех пор, как здесь впервые положили асфальт. Как забальзамированный труп, оно сохранило каждую трещинку в стене, каждый провисающий провод, каждый неработающий светофор. Словно экспонат, к которому должны будут приходить поколения равнодушных зомби-люмпенов, и исходящий трупным запахом экскурсовод станет бормотать им: «Так есть, так было и так будет…»
Я понятия не имел, куда идти. Станцию метро после войны так и не открыли. Как тут транспорт ходит, я и не знал никогда, а народу на улице не наблюдалось. Как будто вымерли. Семь часов вечера, столичный район. И никого... Ну ладно, ОК, пусть большинство людей были в церкви на вечерней службе, но не все же! Да еще этот инфернальный колокольный звон под облаками, словно со всех сторон сразу.
Тогда я осмотрелся и пошел по дороге в ту сторону, где было вроде как светлее. За пятнадцать минут пути меня обогнала всего одна машина – грузовая «газель» с грязным синим тентом, на котором остроумный оригинал написал: «Помой меня и покайся, ибо грешен есмь!»
В конце концов я вышел на какую-то площадь, нашел стоянку такси. Четыре машины с сонными водителями, плоть от плоти места и времени. Этот район действовал мне на нервы, так что я даже не торговался. Согласился на первую же сумму, названную краснолицым бомбилой в застиранной майке «Кельвин Кляйн». Мне казалось, что еще секунда – и я врасту в эту вечность, словно осколок бутылочного стекла, впаянный в грязный потрескавшийся асфальт, или масляный развод на стекле давно немытых окон, или минута времени, переливающегося из пустого вчера в порожнее завтра. Гребанная бесконечность, я не представляю, как жить в ней и не сходить с ума. Или не превращаться в равнодушного зомби.
Но мы уехали, и я вздохнул с облегчением.
Дороги по случаю службы были почти пустые, так что до дома Мазилы мы долетели минут за двадцать пять максимум. Ну, может, за тридцать...
И Мазила оказалась дома. Не в том смысле, что она могла оказаться в церкви, она ходила туда только когда там гарантированно не было столпотворения. Потому что, как я вам уже рассказывал, мы все считали, что молитва – это вроде как очень интимное дело. Только между тобой и Богом. Не для эфира, понимаете?
Так вот, стучусь я к ней – а звонок у нее тысячу лет уже не работает, и бумажка под ним висит: «Звонок бастует». Открывается дверь и стоит Дашка, как будто вынырнула из прошлого. Но не так, как было с Маратом, по-другому. Руки задрала, как хирург, все в масляной краске. На голове платок, тоже весь в краске. Ну, футболка там, шорты. И этой футболке тысячу лет. Смотрит на меня, как будто не узнает, а потом вроде дошло, засмеялась, кинулась обниматься. И сразу, как всегда бывает в таких ситуациях, стало непонятно, как же, черт побери, мы могли все это время не видеться? Но если прикинуть, то ведь нас уже давно ничто не связывало, кроме прошлого. А это такая связь, которую надо как можно реже трогать, иначе она изотрется до дыр и ничего от нее не останется. Ладно, это все лирика, ненужные подробности по дороге к последней странице…
Мазила была из старой тусовки, знала меня, как облупленного. И врать ей в глаза я не мог. Впрочем, так же, как и говорить правду. Прямо в прихожей я сказал, что ищу Нико. Сказал, что дело в происходящем, во всей этой херне, связанной с возвращением Азимута.
И вот тут случилось очередное чудо. Конечно, теперь я понимаю, что без чудес было нельзя, что без чудес такие события вообще не происходят. И что времена изменились, и променадом по морю аки посуху и превращением воды в вино сегодня не пробить реальность. Она огрубела, покрылась защитной пленкой, как экраны смартфонов, так что чудеса должны быть тоньше, острее, как лезвия скальпелей, иначе без вариантов, они не c детонируют в пространстве, где души напоминают остекленевшие поля застывшей лавы. Слишком гладкие, слишком непроницаемые.
Мазила сидела, хлопала глазами, побледневшая и потрясенная. У нее заказ какой-то срочный был. Она два дня из дома не выходила, писала доски для новой церкви где-то под Тулой. Ну, я и огорошил ее. Как было, так и рассказал. Без подробностей, конечно, но и про звонок утренний, и про то, что Азимут встречу назначил, и про газетные киоски. Про все. И про то, как встреча сорвалась и потому я вроде как и приехал. И вдруг Мазила схватила меня за руку, и я увидел в ее глазах слезы.
Но черт меня подери, если это не были слезы радости. Она-то, в отличие от меня, всю эту хрень чувствовала, его музыку и так далее. И верила во все это мессианство. Не совсем так, как остальные, Мазила Азимута не хуже меня знала. Просто... Она как бы считала, что Азимут – это типа посредника. Канал. Шлейф. На его месте мог оказаться вообще кто угодно, но выпало ему, вот и все. Случайность, рок, называйте, как хотите. А когда его пристрелили, канал оборвался, и вся долбанная надежда исчезла. Мазила наивная, она и правда верила в надежду.
Так и оказалось, что я принес ей благую весть. Добрый вестник с «макаром» за поясом, дрожащий от нервного переутомления, мечтающий убить того, кого ненавидит. И… я так и не сказал ей, что ищу Азимута для того чтобы убить. Просто не смог. Она была так счастлива. Я только снова спросил, как мне найти Нико.
По словам Мазилы получалось, что Нико действительно вышла замуж за какого-то чувака из Азимутовских друзей, будто бы я даже его знаю, кто-то из музыкантов, из тех времен. Из бритпоповской толпы, что собиралась в «Хищнике», все эти недохиппи и полупанки, с которыми я никогда особенно не общался, но пересекался постоянно. Я так и не смог его вспомнить. И даже когда Мазила достала древний фотоальбом с нашими античными фотографиями, и показала его... ну да, лицо знакомое, но и только. И тогда Мазила вспомнила, что он вроде как работает в каком-то фуфловом автоглянце, пишет про тачки. Вот тут для меня все встало на свои места, я понял, как смогу выйти на этого парня, а там и на Нико.
И вот мы стояли в ее гостиной, и с каждой стены на меня смотрели лики православных святых, мудрые, добрые, живые. Собственные работы Мазилы. Их редко брали в церкви, не знаю почему. Но вообще-то Мазила неплохо устроилась после всей той карусели из говна и приведений. Получше многих из нас. Разъем она вынула сразу после войны, но кто ее будет в этом винить, правильно? Наоборот, хорошо, что вынула. Христианская локалка – это не зона свободной торговли, здесь такой штукой не посветишь. К тому же, если твоя работа непосредственно связана с Советской Православной Церковью. В общем, она вынула разъем, приписалась к общине одной, состоящей в основном из молодых ребят. Восстанавливают церкви, реставрируют, колодцы копают. Не только в Москве, по всему СССР. С тех пор, как партия объявила, что социализм и вера не противоречат друг другу, восстановление пошло конвейером, без дела Мазиле сидеть не приходилось. За время тотального Совка церкви использовались без жалости: склады,
библиотеки, клубы. Так что работы было много. Фрески подправляла, иконы. Так пришла к писанию икон. А доски у Мазилы отличные. Видно, что писал неравнодушный человек. С душой, с любовью. Пропуская через себя каждый штрих. Вера – великая сила, она способна оживлять мертвое дерево. Жаль, что ее так безжалостно использует политика. Жаль, что для религии вера – всего лишь инструмент. Жаль, что людей никак не могут оставить один на один с Богом.
Вам приходилось бывать в восстановленном храме Христа Спасителя на ледяных костях бассейна? Мне-то нет, кто меня туда пустит. Но в интернете я видел панорамные фотографии. Так вот, одна Мазилина доска мощнее всего, что там есть. Понимаете, там вы словно на витрину смотрите, только не в магазине, а как если бы у музеев были витрины, и тебе показывают, что ты увидишь, если войдешь внутрь. Или как репортаж в глянцевом журнале. А у Мазилы... Как будто портал какой-то, ты смотришь и чувствуешь, как от иконы идет тепло. Не знаю, может, и не тепло. Может, просто добро в самом чистом виде. Без витрин, напрямую, в сердце, в глаза, в душу. Тут и верить в какого-то определенного бога не надо, он вроде и не требует от тебя этого, просто стоит рядом, и ты это понимаешь. Аллах, Иисус, Кетцалькоатль, имена как шелуха, отпадают. Есть просто Бог, и он добр. И ты это чувствуешь. Всем. Даже волосками на коже.
Ну а там, в храме, – там, конечно, здорово все сделано, я не спорю. Очень красиво. А вживую, наверное, еще лучше. Но тепла нет. Только золото, холод и недоступность.
Я попрощался с Мазилой, оставив ее стоять со слезами радости в глазах, и…







