Текст книги "Русь. Том I"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 52 страниц)
XL
Баронесса Нина Черкасская была в тревоге. Валентин, уезжая к Владимиру для продажи земли, сказал, что вернется к вечеру, так как профессору нужны были лошади. Но прошло уже пять суток, а ни его, ни лошадей не было.
В фантастической голове баронессы рождались самые страшные предположения и догадки. Андрей Аполлонович тоже был встревожен долгим и странным отсутствием их общего друга. Сам точный и аккуратный, он, собравшись вечером в день отъезда Валентина ехать в город, надел дорожное пальто и шляпу и даже вышел на подъезд в перчатках и с палкой, чтобы ехать, как только в назначенный час Валентин подкатит к крыльцу.
Но Валентин не подкатывал. И профессор тщетно напрягал зрение, защитив рукой глаза и вглядываясь с подъезда против заходившего солнца в даль дороги.
И когда оказалось, что профессору не на чем выехать, что тройка была только одна, это подействовало на баронессу как неожиданность, приведшая ее в состояние ужаса.
Как всегда, во всех тревожных случаях жизни, она поехала в маленьком шарабане к Тутолминым.
То обстоятельство, что Павел Иванович был юрист, внушало ей безотчетную уверенность в его неограниченных возможностях разрешать всякие трудные обстоятельства.
– Знаете, чем все кончилось? – спросила Нина, входя в дом. – Кончилось тем, что он пропал. Она безнадежно развела руками.
– Вы скажете, что ожидали этого? От этого не может быть легче. Я сама ожидала этого. Но он пропал с тройкой лошадей, и, благодаря этому, профессору не на чем выехать.
– Да кто пропал? – спросила Ольга Петровна.
– Как кто? – спросила в свою очередь удивленно баронесса Нина. – Он, Валентин. Он уехал уже пять дней тому назад продавать эту ужасную землю. Вы знаете его страсть – продавать земли. И он не может никогда удержаться от этих фантазий.
– Все-таки что же тут страшного? Поехал и заехал куда-нибудь. Разве ты не знаешь Валентина?
– Да, я знаю Валентина: он поехал и заехал. Но куда он заехал? – вот в чем вопрос. И потом я не могу сладить с собой. Меня столько раз обманывали, что в голову приходят самые нелепые вещи. Они сами виноваты, что мне приходят в голову такие вещи.
– Какие же именно вещи? – спросил Павел Иванович, несколько закинув голову назад и глядя на баронессу сквозь пенсне.
– Меня мужчины очень обманывали. От меня уезжали с деньгами, с моими бриллиантами, даже кто-то уехал, кажется, со столовым серебром. Но никто еще не уезжал с тройкой лошадей и с кучером. Куда он кучера денет? – спросила баронесса, в возбуждении и тревоге глядя на Павла Ивановича. – И что мне теперь вообще нужно делать?
Павел Иванович несколько растерянно пожал плечами.
– Если сесть и поехать разыскивать его… – сказал он наконец.
– Да, я сейчас же сяду и поеду его разыскивать, – ответила, как эхо, баронесса. – Но на что я сяду? И потом вы знаете профессора. Он такой ребенок, его ни на минуту оставить нельзя одного. Он останется голодным, будет несколько дней ходить в одном и том же белье… потому что для него ничего не существует, кроме высшего. Как я проклинаю иногда это его высшее! Оно доведет его до гибели. А этот несчастный продавец земель, Митенька Воейков, тоже пропал, или он дома? – И, не дожидаясь ответа, прибавила: – Если он тоже пропал, то это лучше, то есть я хочу сказать, что Валентин еще, может быть, найдется. С тех пор, как пришла ему в голову эта несчастная идея об Урале, наша семейная жизнь постоянно висит над пропастью. Андрей Аполлонович сейчас даже не может работать – так он обеспокоен. Я сама не могла бы работать на его месте.
– Если ты сейчас так беспокоишься, то что же ты будешь делать, когда он действительно уедет на Урал?
– Я сама не знаю, что я буду делать, когда он уедет на Урал, – отвечала баронесса, не замечая насмешливого тона и улыбки, как она никогда и нигде их не замечала.
– Я только молю бога, чтобы он исчез как-нибудь неожиданно. Может быть, это будет не так тяжело. Но без тройки, – прибавила она, помолчав, – потому что не могу же я на всех наготовиться троек. Да. Вот! Самое главное. Совсем забыла. Я с тем, собственно, и приехала. Мне пришла в голову страшная мысль. Я до сих пор никогда не останавливалась на вопросе о нашем материальном положении. Это, конечно, естественно, потому что я женщина. Я поняла только тогда, что оно стало хуже, когда Валентин пропал с этой злополучной тройкой и профессору оказалось не на чем выехать в город. Откуда прежде брались тройки, я не знаю. Знаю только, что их всегда было много. Но с каких пор они стали уменьшаться и дошли до одной, я совершенно не помню. Может быть, это в конце концов приведет бог знает к чему. Я даже боюсь думать об этом.
– Да, вам действительно нужно подумать, – сказала Ольга Петровна.
– Исчезновение Валентина и меня навело на мысль об этом, – сказала баронесса – У тебя есть Павел Иванович, который думает за тебя. Но профессор никогда не мог догадаться меня заменить. Здесь нужен мужчина и мужчина, а я, женщина, должна смотреть за всем и за ними обоими. Павел Иванович, если для распутывания наших дел потребуются какие-нибудь законы (я не знаю, какие законы могут потребоваться), я тогда обращусь к вам. Профессор знает только свои научные законы, которые совершенно здесь не годятся. И я вообще не знаю, на что они годятся.
Когда баронесса Нина вернулась домой, она вошла, не снимая шляпки и перчаток, в светелку профессора. Напугав его своим взволнованным и в то же время торжественно замкнутым видом, она прямо приступила к делу.
Сев на стул против растерянно поглядывавшего на нее профессора, она сказала:
– Андрей Аполлонович, вы – мужчина. Не отрицайте и не возражайте мне, пока я не выскажу всего. Наша семейная жизнь висит над пропастью. Валентин пропал бесследно. Тройка пропала бесследно. И вам не на чем ехать в город или я не знаю куда. Но, словом, вам не на чем ехать. Вы поняли смысл этого?
– Ma chere… – сказал испуганно Андрей Аполлонович, ничего не поняв. Он, моргая и придерживая рукой мочку очков, смотрел на жену.
– Если вы не бросите сейчас же своих законов… я говорю про научные ваши законы, применения которых я до сих пор не вижу… Не вижу, не вижу! – сказала она решительно, поднимая руку ладонью к профессору в знак того, что все его оправдания бесполезны. – С рабочими могут разговаривать только мужчины. Я слышала, как с ними говорил управляющий, и не поняла ни одного слова. Я не знаю ни одного рабочего слова. И, очевидно, они таковы, что не всякая женщина может их знать. Вы должны заняться этим. Вы должны призвать управляющего и спросить у него, куда делись тройки. Раз… – сказала баронесса, прикоснувшись пальцем к краю стола. – Вы должны просмотреть у него книги, такие толстые, со шнурами. Два… Я никогда не знала, причем тут эти шнуры. Но все равно. Вы должны принять все меры, иначе я не знаю, чем это кончится. Валентина я не прошу об этом, потому что это ужасный человек. И он когда-нибудь разрушит все наше счастье. Конечно, вам мое счастье не дорого, – сказала она, к ужасу профессора, обиженным, почти ледяным тоном, – поэтому одна я принуждена заботиться о нашем счастье и о вас обоих. Не делайте испуганных глаз. Я вас поняла давно. Вам дороже ваши законы. Я сказала все. Вы меня поняли? Да?
XLI
Профессор Андрей Аполлонович оказался в затруднительном и неловком положении: ему в первый раз за всю жизнь пришлось практически столкнуться с вопросом получения средств и доходов с имения жены, которыми они, в сущности, и жили, если не считать его жалованья.
Затруднения были нескольких родов. Во-первых, он ничего не понимал в технике извлечения доходов от хозяйства. Во-вторых, стеснялся и не умел допрашивать управляющего, потому что против воли чувствовал перед ним свою вину.
Чувствовал же вину он потому, что с молоком матери всосал идею о несправедливости всякой собственности, как насилия и эксплуатации одних людей другими. И с точки зрения абсолютной правды (а таковая только и имеет право на существование) то право, которым он пользовался в жизни, было несправедливое. Со временем, когда глаза низших классов раскроются и увидят эту несправедливость, это право изменится.
Поэтому он мог смотреть на свое право не как на какую-то неизменную святыню, за которую он должен бороться, а все, что он был в силах сделать, – это рассматривать его как переходную ступень правосознания данного общества, даже менее того – данного класса.
Личное его сознание переросло это право, и он даже стыдился, когда в жизни приходилось опираться на него. Пользоваться же этим правом активно, т. е. самому выступать для насилия над другими классами с целью их эксплуатации, ему никогда не приходилось. Все, в чем он был виноват (по отношению к высшему пониманию права), – это в том, что он пользовался этим несправедливым правом пассивно. Условия его интеллигентного труда избавляли его от необходимости активно защищать свои интересы и самому непосредственно быть угнетателем. Получая свое профессорское содержание от правительства, он был избавлен от этой неприятной необходимости, что значительно смягчало противоречие между сознанием и практикой жизни. Благодаря этому не оставалось никакого неприятного осадка и даже была возможность спокойного критического отношения к тому, что для других было их святыней, незыблемым, крепким фундаментом для убеждения в законности действующих форм жизни и своего существования.
Результатом этого было то, что его абсолютная правовая святыня была где-то далеко в будущем, может быть, лет на пятьсот (а при дурном обороте дела и вовсе на тысячу). В настоящем же у него никакой правовой юридической святыни не было. Было нечто относительное, в силу эволюции являющееся не твердым камнем, а чем-то в высшей степени зыбким. На этом шатком основании нельзя было твердо укрепиться и определенно сказать: «Вот в чем мое право, – я умру за него».
Умирать за то, что уже заведомо подлежит в будущем перерождению, было бы по меньшей мере исторической недальновидностью и во всяком случае не давало необходимого импульса.
И вот, когда Андрею Аполлоновичу впервые пришлось активно выступить и применить к жизни самому непосредственно это относительное и потому несправедливое право, он сразу ощутил невыносимое неудобство.
Сначала под влиянием слов баронессы Нины он решил было призвать управляющего, холодно и решительно потребовать у него отчета, просмотреть книги со шнурами и показать ему, что интересы баронессы и его самого охраняются твердой рукой. Но в этот самый момент ему и пришла мысль, что он идет против своего высшего сознания. И тут мгновенно все раздвоилось.
Он сразу почувствовал свою вину перед абсолютным правом, идеал которого он до сих пор носил в душе как лучший человек, как мозг и совесть своего народа. Почувствовал вину и перед самим собой, так как ему приходилось отстаивать то, во что он сам не верил.
То, что он проверял управляющего, показывало, что он как бы уличает его в обмане, старается поймать. А это было нравственно тяжело и непривычно.
Наконец то, что он хотел от управляющего большей доходности, было равносильно тому, что он активно выступает как эксплуататор. Заявить же баронессе, что это противно его убеждениям, ему даже не пришло в голову. Настолько он боялся ее.
Все же привело к тому, что он почувствовал себя смущенным и виноватым в первую же минуту, как только управляющий, большой и уныло молчаливый мужчина в парусиновом пиджаке и сапогах, вошел в комнату и, зацепив свою мягкую, матерчатую фуражку на гвоздь у двери светелки, спросил, что барину угодно.
Барин растерялся и очень вежливо, почти виноватым тоном попросил управляющего сесть.
Тот молча сел сбоку стола, положив ногу на ногу, причем его длинные, в смазных сапогах, ноги заняли все пространство между столом и стеной, отгородив профессора в его уголке от остального мира.
Он хотел было во время объяснения ходить по комнате, чтобы меньше встречаться глазами с управляющим, по отношению к которому он оказался в роли судьи и контролера. Но выйти ему мешали ноги управляющего. Сказать ему, чтобы он убрал свои ноги, у Андрея Аполлоновича не хватало духа, так как тот сейчас же встал бы, поспешно и испуганно отодвинул бы свой стул, т. е. лишний раз показал, что он – низший по отношению к Андрею Аполлоновичу, призванному его ловить и угнетать.
Поэтому он принужден был сидеть запертым в своем уголке и испытывать некоторое неудобство и томление от сознания невозможности выбраться оттуда и от неизбежной необходимости встречаться с управляющим взглядами.
Ему казалось, что управляющий смотрит на него как на эксплуататора, имеющего в виду только свою выгоду и готового выжать все соки из другого человека. И потому Андрей Аполлонович невольно заговорил мягким, вежливым и даже немного виноватым тоном.
Но эта мягкость и погубила все дело и привела к таким результатам, которых менее всего ожидал сам Андрей Аполлонович.
– Вы ведь уже давно изволите служить у Нины Алексеевны? – спросил Андрей Аполлонович, внимательно рассматривая карандашик, который он вертел в руках.
– Поступил за год до приезда вашего превосходительства, – сказал управляющий, слегка кашлянув и осторожно прикрыв рот рукой.
– И как вы заметили? Что, урожайность земли и… и вообще все прочее было такое же, как теперь, или ухудшилось за последние годы?
Управляющий, покраснев грубым румянцем, некоторое время медлил с ответом.
Очевидно, вопрос этот показался ему предательской ловушкой; в самом деле: если он ответит, что имение в смысле доходности не ухудшилось с его поступлением, то является вопрос, куда девалось все, чего прежде было много, и, между прочим, пресловутые тройки?
Если же он скажет, что ухудшилось положение, то профессор может ему заметить, что управляющего не за тем приглашают, чтобы он ухудшал положение.
Управляющий молчал.
Андрей Аполлонович и сам вдруг понял неожиданную каверзность своего вопроса. Понял и смутился в такой же степени, как и управляющий.
Он задал этот вопрос из деликатности, из желания сгладить неприятное объяснение, а вышло так, что управляющий по этому вопросу может принять его за ловкого сыщика и следователя.
– Вы, ради бога, пожалуйста, не думайте, что я имею что-нибудь в виду, тройки там или книги со шнурами, – с испуганной поспешностью заговорил Андрей Аполлонович. – Я ровно ничего не имел в виду. Мне хотелось откровенно поговорить с вами… мне просто было приятно… вы знаете, как я чужд всяких этих градаций общественных… – Андрей Аполлонович отклонился от стола и, с виноватой улыбкой поправив за мочку очки, посмотрел на управляющего.
Тот сидел все так же неуклюже своим огромным костистым прямым корпусом и длинными ногами, был красен и молчал.
Ясно было, что он принял профессора и за ловкого сыщика, и за жадного собственника, и за все что угодно. И мысль об этом угнетала профессора и наталкивала его на такие вопросы, которые, как нарочно, попадали в самое больное место. Он чувствовал, что ему необходимо встать и пройтись по комнате, но на дороге были ноги управляющего, и он ждал, что тот сам переменит положение и даст ему возможность пройти из своего закоулка, в котором он был заперт и от этого терял свободу и ясность мысли.
– Ну, вы расскажите мне что-нибудь… ну, вообще о ваших методах ведения хозяйства, о ваших способах увеличения доходности и вообще… – говорил профессор, мягко прикасаясь на каждой фразе к книге со шнурами, которая лежала точно улика против управляющего на столе.
– Стараемся по возможности, а ежели в чем сомневаетесь, ваше превосходительство, то ваша воля.
– Боже избави! – сказал испуганно профессор, даже отшатнувшись в своем кресле от управляющего и как бы защищаясь от него выставленными вперед руками. – Я позвал вас просто для беседы… я, собственно, отношусь совершенно безразлично к тому, дает имение доход или ничего не дает. Вы знаете меня: для меня материальные ценности не имеют ни малейшего значения. И я скажу даже больше: если для вас, например, по внутренним убеждениям тяжело повышать доходность путем, скажем, угнетения рабочих и крестьян, то я, с своей стороны, всегда готов вас освободить от этой необходимости… В конце концов истинно человеческое отношение, конечно, дороже всяких материальных выгод.
Эту фразу управляющий понял совершенно неожиданным образом.
– Если вы имеете подозрение в моей неспособности, ваше превосходительство, то прошу – увольте меня, а только я старался по силе возможности и, так сказать, соблюдал все до самомалейшей точности, – сказал управляющий, достав грязный комочек носового платка и утерев им красный вспотевший лоб.
Эта фраза была так неожиданна для Андрея Аполлоновича, что он даже не знал, что сказать. Он покраснел шеей, зажевал губами и дрожащими от конфуза руками стал нервно перекладывать вещи на письменном столе. У него было такое состояние, как будто он, сам того не ожидая, попался во всем: уличен в притворстве, сыщических кознях, в самых скверных приемах эксплуататора. И теперь ему нельзя будет глаз поднять на управляющего, а не то что проверять какие-то книги.
– Откуда?… Откуда же вы заключаете?… У меня даже мысли не было вас оскорбить или заподозрить… Ведь я же ни одним словом вам не сказал… – говорил Андрей Аполлонович, тоже достав из кармана платок, и, держа его в руке, жестикулировал вместе с ним.
– Я хорошо понимаю, что ваше превосходительство по деликатности не говорите прямо, но из вопросов ваших я должен понимать или нет?… – сказал управляющий, уже прямо взглядывая на профессора, как будто вдруг сила переместилась и он из подсудимого превратился в обвинителя.
– …Я позвал вас просто побеседовать… Боже мой, я не знаю, как это получилось… я прошу вас верить мне… – говорил Андрей Аполлонович, беря управляющего за обе руки и сознавая в то же время, что, говоря так, он еще больше топит себя, так как явная ложь была уже в том, что он позвал управляющего будто бы только для беседы.
И почувствовал, что положение безвыходно и что мучительность и почти физическая тяжесть этого положения усиливается еще тем, что он не может выйти, благодаря ногам управляющего, из своего тесного угла.
– Вот что!.. – сказал вдруг профессор с торжественным и просиявшим лицом, посмотрев некоторое время на управляющего.
Тот, взглянув на него, ждал.
– Чтобы доказать вам, добрейший Флегонт Семенович, мое искреннее к вам доверие (я даже стыжусь выговорить это слово, как будто может быть речь о недоверии), – сказал Андрей Аполлонович, вставая и протягивая руки к управляющему, как бы желая обнять его за плечи, – чтобы доказать вам, я прошу вас взять все эти книги: я не дотронусь ни до одной из них. Вот извольте… – И он подвинул по столу к управляющему книги.
Управляющий, еще больше покраснев, встал и открыл профессору выход из закоулка. Профессор сейчас же воспользовался этим и вышел на свободу. Он стоял и торжественно, просветленным взглядом смотрел на управляющего.
Тот, угнув голову, медленно собирал свои книги, как собирает бедняк отклоненные ростовщиком вещи для заклада, и, подняв наконец глаза, сказал:
– Прикажете идти, ваше превосходительство?
Он сказал это официально покорно, не с той свободой во взгляде, с какой смотрит преступник, в вине которого убеждены, и он уже считает бесполезным надеяться улучшить свое положение лишними унижениями.
– Пожалуйста, пожалуйста, – поспешно сказал профессор. – И еще раз, ради бога, я прошу вас бросить всякие мысли… всякие мысли…
Управляющий, молча поклонившись и прихватив левой рукой тяжелые книги, правой снял с гвоздя свой картуз и ушел, неловко пролезши своим огромным телом в низкую дверь.
Профессор почувствовал, что управляющий остался при своем убеждении и будет считать его ловким и хитрым собственником, лукавым сыщиком, эксплуататором и что ему, Андрею Аполлоновичу, нельзя теперь будет спокойно выйти и встречаться взглядом с этим человеком… И придется прятаться и бегать от него.
Когда баронесса Нина, ждавшая окончания беседы, вошла в светелку, она нашла Андрея Аполлоновича в таком угнетенном состоянии, что даже испугалась.
– Андрэ, ради бога, что с вами?
Андрей Аполлонович с расстроенным лицом, некоторое время не отвечая, ходил взад и вперед по комнате, потом сказал голосом, близким к слезам:
– Я не могу!., не могу теперь встречаться с этим человеком. Ради бога, прошу как-нибудь избавьте меня от него. И пока он будет здесь, я не выйду из этой комнаты.
– Все обнаружилось?… Этого и надо было ожидать.
Баронесса Нина, некоторое время испуганно глядевшая на профессора, вдруг, с успокоенным и обрадованным лицом, сказала почти торжественно:
– Андрэ!.. Я знала, что вы все-таки мужчина. Завтра же его не будет здесь.