355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Русь. Том I » Текст книги (страница 6)
Русь. Том I
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:08

Текст книги "Русь. Том I"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 52 страниц)

XI

Если бы Валентину не пришла мысль ехать на Урал, то для него нельзя было бы выдумать лучшей пары, чем баронесса Нина.

Так же как и он, она была совершенно не заинтересована в земных выгодах, никогда не знала, чем она живет, чем вообще живут и как это делают. Ни перед кем не льстила, ничего не добивалась и была проста и чиста сердцем. Она была наивна, как ребенок, ленива и беспорядочно добра. Мужчины были ее всепоглощающей страстью. Она была так слаба на них, что сама не замечала, как честь ее мужа, почтенного профессора, давала трещины то с той, то с другой стороны.

Вышедши в третий раз за этого профессора, она каким-то образом брачную ночь провела не с ним, а с его другом, приехавшим поздравить его. Как это случилось, – она сама не могла отдать себе отчета и всегда с улыбкой нежности вспоминала об этой случайности.

Она могла целыми днями лежать на диване, потонув в ворохах шелковых подушек, и кушать что-нибудь сладкое.

Мужчина ей всегда представлялся в виде обаятельного, изящного существа, назначение которого – ухаживать за женщиной и преклоняться перед ней. Отступление от этого правила она в первый раз в жизни встретила у Валентина, который вообще не ухаживал за женщинами, даже не целовал у них рук.

Поэтому встреча с Валентином произвела на девственную душу баронессы Нины необычайное впечатление. Она была поражена необыкновенной простотой его смелости и спокойствия и вся испуганно, по-детски сжалась перед ним, как перед существом высшим и не совсем понятным, точно покорившись ему из проснувшегося в ней тысячелетнего инстинкта.

Нина была так беспомощна в жизни, что, если бы не две горничные, беспрестанно все подававшие и убиравшие, она потонула бы в ворохах шелковых тряпок, парижских лифчиков и в конце концов содрогнулась бы от той жизни, которую какие-то злые силы устроили вокруг нее.

Туалеты ее всегда отличались большими вырезами на груди и спине. И, несмотря на чрезмерную оголенность, глаза ее всегда были просты и невинны. Но несмотря на то, что они были просты и невинны, мужчины в некотором смысле ее очень хвалили.

Валентину же она понравилась простотой своей души и невинностью сердца.

От приезда в усадьбу неизвестного ему профессора, да еще с его женой в качестве любовницы, Валентин, по-видимому, не испытывал никакого неудобства. И, очевидно, в то же время ни одной минуты не думал о том, что он останется жить с этой понравившейся ему женщиной. Ему совершенно была несвойственна мысль о семье и об укреплении и продолжении своего рода.

А чужим домом и чужими вещами он пользовался с такой простотой, точно совершенно не понимал разницы между своим и чужим. И точно так же относился к этому, когда кто-нибудь другой пользовался его вещами.

Казалось, что в какой бы точке земного шара Валентин ни очутился, он на все окружающее смотрел бы как на принадлежащее ему в такой же мере, как и другим.

То, что имение баронессы было запущено и в нем не велось почти никакого хозяйства, несмотря на присутствие управляющего, – Валентину особенно понравилось.

– Вот это именно и хорошо; только камина нет настоящего, ты к осени вели сделать, – сказал Валентин, когда Нина, – точно новобрачная, в белом меховом капоте, – водила его в первое утро по дому.

– Как к осени? Разве вы останетесь до осени, Валентин? – спросила несколько удивленно и тревожно баронесса Нина.

– Нет, я через неделю буду уже на берегах Тургояка. Я говорю – для тебя. И ты много теряешь оттого, что не хочешь ехать со мной на Урал, – продолжал Валентин, когда они вышли на балкон. Он стоял, смотрел вдаль на синевшие справа луга и задумчиво курил сигару.

– Посмотрела бы священные воды озера Тургояка, купались бы с тобой в прозрачной воде среди дикой первобытной природы, варили бы на берегу уху и по целым часам лежали бы на горячем песке. Тебе нужно ходить совсем голой, а ты надеваешь какие-то меховые капоты.

Последняя фраза заставила баронессу покраснеть, и она сделала вид, что сейчас же зажмет уши, если Валентин скажет еще что-нибудь подобное.

Но у него был такой спокойный вид и тон, как будто он даже и не заметил испуганного движения молодой женщины или не обратил на него внимания.

Со стороны общественного мнения дело обошлось тоже неожиданно хорошо. Сначала поступок баронессы, приехавшей с любовником в свою усадьбу совершенно открыто, поразил всех и вызвал взрыв негодования.

Но Валентин в первую же неделю перезнакомился со всеми, откуда-то выкопал знаменитого медведеобразного Петрушу и привез к себе Федюкова, который понравился ему своим разочарованно-мрачным видом и отрицанием действительности. На вторую неделю уже все с ним были на «ты» и даже скучали, если в доме долго не появлялась его спокойная большая фигура с поднятыми на лбу складками, как он обыкновенно входил со света в комнаты, разглядывая, кто есть дома.

– Ну неужели нельзя хоть на неделю отложить эту поездку? – говорили ему друзья.

– Никак нельзя, – отвечал Валентин.

Несмотря на краткость срока, все сошлись с ним гораздо ближе, чем с профессором, который хотя и был человеком чистейшей души, но отличался чрезмерной деликатностью и совестливостью, что бывало подчас несколько утомительно. Пить с ним было нельзя, ухаживать за женщинами при нем тоже было неудобно, именно благодаря слишком большой его чистоте.

Всех теперь интересовал вопрос, что будет, когда он приедет на лето из Москвы, и как отнесется его чистая душа, воспитанная на лучших интеллигентских традициях, к факту скандального присутствия в его доме Валентина…

XII

Когда мужики собрались на бревнах потолковать о делах вечерком, в первое же воскресенье после Николина дня, то праздничное настроение прошло; никто уже не вспоминал, что и как хорошо было прежде, а все видели только, как плохо и тесно в настоящем.

Пришли еще не все и потому разговора пока не начинали. Захар Кривой в стороне возбужденно курил свернутую папироску, поминутно сдувая пепел. Кузнец, подойдя, остановился и, пробежав по лицам собравшихся, как бы ища, кто тут ведет дело, сказал нетерпеливо:

– Ну что ж, начинать так начинать, за чем дело стало?

Никто ничего не ответил. Все лежали, сидели с таким видом, как будто их приведя насильно, иные курили и лениво сплевывали, оглядываясь на вновь подходивших, как будто нужен был какой-то срок, чтобы разбудить внимание всех и втянуть их в обсуждение дел.

– Начинать тут долго нечего, – сказал Захар, заплевав в пальцах папироску и входя в круг в рваной распахнутой поддевке и с расстегнутым воротом рубахи, – а говори дело – и ладно. А то покуда начинать будем, вовсе без порток останемся. Как про старину начнут рассказывать, так все было, а сейчас куда ни повернешься – ни черта нету.

– До того дошло, что уж податься некуда, – сказал скорбно Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне. – Земля вся выпахалась, как зола стала, речки повысохли, палки дров за двадцать верст нету.

– Может, переделяться? – нерешительно сказал подошедший в своей вечной зимней шапке и с палочкой Фома Коротенький.

– Сколько ни переделяйся, земля-то все та же.

– Хорошие места итить искать надо, больше тут нечего ждать, – сказал Степан, вытирая свернутой в комочек тряпочкой свои слезящиеся глаза.

– Тут хорошие места под боком, только руку протянуть, – озлобленно крикнул Захар.

И все невольно посмотрели на усадьбы, так как знали, что он про них говорит.

– Чужое добро, милый, ребром выпрет, – отозвался старик Тихон, – так-то.

Он стоял, опершись грудью на палку и смотрел куда-то вдаль. Весь белый, седой, в длинной рубахе и босиком, он был похож на святого, что рисуют на иконах.

– У нас, брат, не выпрет, ребра крепкие. Я вот амбар на его земле поставил, да еще горожу раскидаю к чертовой матери, – крикнул Захар, злобно сверкнув своим бельмом на кривом глазу.

– Ты амбарчик на каточках сделай, – сказал Сенька, – как дело плохо обернется, так жену со свояченицей запрег и перекатил от греха.

Некоторые машинально обернулись к Сеньке, но, увидев, что он, по обыкновению, балагурит, с досадой отвернулись.

– Только язык чесать и мастер, – проворчал Иван Никитич, хозяйственный аккуратный мужичок, который напряженно слушал Захара.

– Он и на отцовых похоронах оскаляться будет, – сказали недовольно сзади про Сеньку.

– Они уж из семи печей хлеб-то едят, – крикнул опять Захар.

– А у нас и одной топить нечем, – сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидевший на завалинке опустив голову.

– Чтоб не жарко было… – вставил опять, не утерпев, Сенька.

– На нож полезу, а амбара ломать не дам; перекорежу все к черту! – кричал Захар с налившимися кровью глазами, сверкая своим бельмом. Все даже затихли, глядя на него.

– Верно, – крикнул кузнец, всегда первый присоединявшийся ко всякому смелому решению.

Позднее всех подошедший лавочник со счетами, в фартуке и с карандашом за ухом, остановился вне круга и некоторое время молча, прищурив глаз, смотрел на Захара и на всех, как бы желая дать им высказаться до конца и твердо зная про себя, что ему нужно здесь сказать.

Он отличался тем, что всегда имел неторопливый значительный вид и находчивость. Спокойно и ядовито резал на сходках, никого не щадя, даже своих друзей, – как будто не узнавая их, – когда выступал их противником. Знал всякие законы и употреблял такие слова, которых никогда не слышали и не знали, что они значат и что на них отвечать. Поэтому всегда озадаченно молчали, и он оставался победителем.

Все увидели, что лавочник пришел, и, поглядывая на него, ждали, что он скажет. Но он, не обращая ни на кого внимания, смахнув фартуком пыль, присел на бревно в стороне со своими счетами. Потом неожиданно встал и вошел в круг.

– Во всем надо поступать по пределу закона, – сказал лавочник строго и раздельно, но не повышая голоса, как бы зная, что он и так заставит всех слушать. – Это раз!.. – Он, держа счеты левой рукой около бока, правой отрубил в воздухе ладонью с растопыренными пальцами.

– …Потом надо еще знать планты и по ним доказать предел нарушения. Это два!.. – продолжал он, отрубив еще раз рукой, причем смотрел не на Захара, против которого выступал, а прямо в землю перед собой, стоя с несколько расставленными ногами. – А то ты выставил, как дурак, этот свой амбарчик, его на другой же день и сковырнут к чертовой матери, а самого по чугунке на казенный счет.

– За хорошими местами… – подсказал, подмигнув, Сенька.

Лавочник рассеянно, как полководец в пылу битвы, оглянулся на него и, как бы считая свой аргумент неопровержимым, отошел в сторону. Потом опять быстро повернулся к Захару, посмотрел на него и крикнул громче и тоном выше:

– Ты линию закона найди, вот тогда будешь действовать на основании, да давность опровергни! – кричал он, глядя на подвернувшегося Фому, а своим кривым пальцем тыкая в направлении Захара. – Он тебя одной давностью убить может.

Сказав это, лавочник под молчаливыми взглядами вышел из круга и сел на бревно.

Все нерешительно переглядывались. Возбуждение, загоревшееся было от слов Захара, показавшихся самой очевидностью, вдруг погасло.

– Так напорешься, что ой-ой… – сказал, как бы про себя, староста.

Все оглянулись на старосту.

– И не разберешь, что… – сказал чей-то голос.

Все молчали.

– Это тогда ну ее к черту, – сказал кузнец, всегда первым отпадавший от принятого решения, если результаты оказывались сомнительны.

– Пока руки связаны, ни черта не сделаешь, – сказал Николка-сапожник, сидевший на траве, сложив босые ноги кренделем.

– А кто их развяжет-то?… – спросил сзади голос.

Все уныло молчали.

– Хоть бы общественные дела, что ли, делать, – сказал кузнец, – а то к колодезю не подъедешь, мостик в лощине уж такой стал, что чертям в бирюльки только на нем играть.

– И лужа еще эта поперек всей деревни, нет на нее погибели, – прибавил кто-то.

– Лужа-то к середке лета сама высохнет, а вот насчет мостика изладиться бы как-нибудь, это верно, – сказали голоса.

– Вот чертова жизнь-то: не то что как у других – год от году все лучшеет, – а тут что плохое, не хуже этой лужи, держится, а хорошее год от году только все на нет сходит.

XIII

И правда, сколько ни помнили мужики, деревня оставалась такою же, какою она была пятьдесят, сто лет назад.

Тянулась та же, широкая, грязная от осенних дождей, улица с наложенными около плетней кучами хвороста, ракиты около изб, кое-где опаленные давним пожаром, на развилках ракит были положены жерди, и на них всегда мотались на ветру вниз рукавами рубахи и всякая дрянь, вывешенная для просушки.

Стояли те же рубленые, крытые соломой избы из потемневших от времени и дождей бревен, кое-где украшенные резными коньками на верху крыши; те же грязные дворы с телегами под навесом; а около завалинки водовозка на колесах, покрытая рядном.

И сколько ни помнили, из года в год жизнь шла по своей извечной колее без всяких перемен.

Так же великим постом притаскивали из клети в избу ткацкий стан, мотали нитки на боковой рубленой стене, набив в нее деревянных колышков, и ткали бумажные рубахи, гоняя нагладившийся деревянный челнок.

Так же старушки в беленьких платочках ходили говеть с копеечной свечкой и медными деньгами, завязанными в уголок платка; пекли жаворонков и гадали по приметам, какой будет весна и хорош ли уродится лен.

А потом, встретив и проводив светлый день воскресения Христова, с зажженными в заутреню свечами, колокольным звоном во всю неделю, и покатав на зеленеющем выгоне красные пасхальные яйца, выезжали в поле с сохами. Поднимали нагладившимся железом влажные, мягко заворачивающиеся пласты сырой черной земли и, перекрестившись на восток, бросали в землю освященные семена весеннего посева, среди блеска утреннего солнца и карканья летающих над пашней грачей.

Подходил Петров день, а с ним и веселая пора сенокоса. Травы на утренней заре стояли наполненные росой и благоуханием цветов, спершимся и душным от теплой безветренной ночи. И, белея неровной извилистой ниткой, уже виднелись растянувшиеся по лугу мужики, утопая по пояс в густой высокой траве.

Весело и шумно проходила страдная пора, жатва и вязка снопов среди полдневного июльского зноя. И до поздней ночи стоял на деревне скрип возов, и долго не умолкали песни.

Приходила осень со своими дождями, низкими туманами на полях; листья на деревьях облетали, насорившись на грязи дороги. Хмурые, серые, низкие тучи быстро неслись над мокрой бесприютной землей и сеяли мелкий осенний дождь.

Избы стояли почерневшие, унылые. На грязной дороге деревенской улицы, залитой водою от плетня до плетня, изредка виднелся одинокий пешеход с палкой или убогая водовозка, тащившаяся с торчавшей палкой черпака из кадушки.

Люди прятались от мокрой осенней стужи, все пустело – и поля, и дороги. И только, как беспризорные, бродили по зеленям спутанные лошади и тощие, запачканные телята с обрывком веревки на шее.

Но когда наступал ранний осенний вечер и в избы со двора приносили кочаны капусты, ставили на лавки вдоль стены корыта да собирались девушки, – лица прояснялись и слышался дробный стук острых сечек, рубивших сочные кочаны. Поднимался звонкий девичий смех и говор, так как, по заведенному исстари обычаю, рубка капусты проводилась весело, и звонко откусывались и хрустели на молодых зубах сочные кочерыжки, очищенные в виде заостренной палочки. А старушки, с молитвой и крестным знамением, готовя зимний запас, складывали нарубленную капусту в кадочки, выпаренные кирпичом и окропленные святой водой.

Приходила зима. В пахучем морозном воздухе, медленно кружась, садились на мерзлую дорогу первые хлопья молодого снега. Застывший пруд, с накиданными на лед палками и кирпичами, в солнечный день искрился звездами и синел в низу лощины сквозь оголившиеся ветки старых ракит; и мягкая зимняя дорога, обсаженная по сторонам вешками, однообразно и уныло вилась среди побелевших полей с редкими овражками, покрытыми дубовой порослью.

Работы все кончались; разве кто-нибудь запоздалый обмолачивал последние снопы в полушубке и рукавицах на зимнем замерзшем току, перед раскрытыми воротами плетневого сарая.

Начинались долгие унылые вечера с дымной лучиной или тусклой висячей лампочкой над столом, с лежащим на печи дедом и играющими на полу ребятишками, с завязанными узлом на спине рубашонками. Зимние вьюги, проносясь над помертвевшей землей, засыпали до маленьких окошек убогие деревенские избы и жутко шуршали завернувшейся на углу крыши соломой.

И только когда приходили зимние праздники Рождества и святок, тогда на время как бы просыпалась жизнь в этих заброшенных пространствах. Весело скрипел морозный снег под ногами, искрился синими звездами и блестел на месяце по накатанной зимней дороге.

Ходили славить Христа по избам и усадьбам и пели рождественские стихи еще задолго до рассвета, когда в окнах, запушенных морозом, искрились ранние рождественские огни. Шумно проводили с играми и песнями долгие святочные вечера, собравшись в просторной избе или на горе с салазками и подмороженными скамейками. Уже месяц сиял над церковью, и дороги ясно виднелись, блестя наглаженными раскатами среди пухлой снежной пелены. Уже в избах, освещенных месяцем, гасли огни, а в зимнем воздухе, закованном крещенским морозом, долго еще слышались с горы молодые голоса.

А потом шли с кувшинчиками и свечками святить крещенскую воду и опять ждали весны.

И жизнь текла, не изменяясь. И казалось, что какие бы чудеса ни создавались в мире, эта жизнь, – то тяжелая, то веселая и чуждая всему, – будет продолжать хранить заветы своей старины.

XIV

До первого организационного собрания Общества, основывающегося по инициативе Павла Ивановича, оставалось шесть дней, а Дмитрию Ильичу Воейкову нужно было еще съездить к Валентину Елагину, чтобы проехать вместе с ним в город с жалобой на мужиков. Потом сходить к своему соседу, мещанину Житникову, пригласить его в Общество по поручению Павла Ивановича.

Когда он вернулся домой от Левашевых, то ему в такой ясности представилась вся нелепость его прежней жизни, что ее нужно было переменить теперь же. Главная бессмыслица ее состояла в том, что, пока он был занят заботой о чужих правах и нуждах, в его личной жизни, в его делах царил хаос и запустение. На дворе был беспорядок, поломанные изгороди, непроходимая грязь после каждого дождя. Хозяйство давало только убыток, а дом медленно, но постепенно разваливался.

Дверь на парадном крыльце – он уже не помнил даже сколько времени – висела на одной петле и каждый раз, срываясь, пугала входящих и его самого. Карниз оторвался и доска висела, грозя каждую минуту проломить голову. Митрофану, очевидно, не могла прийти та, в сущности, несложная мысль, что сломанные двери надо чинить.

Все было в таком состоянии потому, что при прошлом направлении жизни это считалось им самим чем-то узколичным и потому не заслуживающим внимания. А чем это считалось Митрофаном и Настасьей, – это был, очевидно, их профессиональный секрет. Но, в особенности в самом доме, с его рядом комнат с белыми высокими дверями, была унылая пустота и запущенность. Сам он жил в одной комнате, где обедал, работал и спал. Делалось это отчасти затем, чтобы вытравить из себя всякое стремление и привычку к роскоши и комфорту, а потом, кроме того, приходила мысль, что мужики могут подумать про него: «Мы хуже скотины живем, а он, вишь, сколько комнат понаделал».

Благодаря всему этому, благодаря тяготевшей над ним духовной повинности самоотречения, он мало-помалу лишил себя всего того, что имели и чем наслаждались самые обыкновенные люди: у него не было чистого, опрятного угла, где можно было бы, не краснея, принять гостя. Не было семьи. В жизни не было никаких ярких красок, которые есть во всякой русской семье, которые были когда-то и в его семье.

У него не было даже приличного костюма, чтобы явиться как следует в общество и не испытывать того, что он испытал на балу у Левашевых в своей тужурке. А все из-за той же повинности воздержания от всякой роскоши, когда он считал глупым и слишком несерьезным заботиться о всяких галстуках и хороших костюмах.

Митенька Воейков, точно из стыда, как перед чем-то низшим и мещански обыкновенным, даже не думал о возможности брака и появления у него детей.

И вот, когда он дошел до великой скуки и тупика безрезультатного одиночества, когда увидел, что разучился подходить к людям и боялся их, теперь он решил, отбросив мировые масштабы, устроить хоть свою собственную-то жизнь, но как следует.

Не откладывая ни на минуту, он хотел начать дело с Митрофана и Настасьи. Но, проходя через сад, встретил там целую ватагу деревенских телят. И, точно обрадовавшись случаю, сейчас же призвал деревенского старосту и составил протокол для присоединения к жалобе.

– Жалобу подаю против своего желания, но это присоединяю с удовольствием, – сказал себе Митенька Воейков. Потом глаза его наткнулись на сломанную парадную дверь и помои на дворе. – Я их сейчас расподдам!.. – сказал Митенька, как обыкновенно говорил в этих случаях. – Позвать ко мне Митрофана!

И когда пришел Митрофан в своей вечно распоясанной фланелевой рубахе и зимней шапке, Митенька, подождав, когда он подойдет вплотную к крыльцу, молча указал ему рукой на сломанную дверь.

Митрофан сначала посмотрел вопросительно на хозяина, потом перевел глаза на дверь.

– Что же ты молчишь? – сказал хозяин.

Митрофан подошел к самой двери, потрогал рукой, поставил ее, как ей надо было бы стоять, если бы у нее были обе петли. Потом, сплюнув, отошел от нее.

Митенька молча, немного иронически наблюдал.

– Ай сломалась? Когда ж это?

– Она уже целый год как сломалась, а ты только сейчас заметил, да и то когда тебе пальцем ткнули. Я все ноги по твоей милости переломал, лазивши через нее, а ты преспокойно целую жизнь можешь ходить мимо и не видеть.

Митрофан опять посмотрел на дверь.

– Надо, видно, будет поправить, – сказал он, продолжая смотреть на дверь.

– А больше ты ничего не видишь?

Митрофан сначала посмотрел на хозяина, потом обвел кругом взглядом, каким считают ворон, и опять взглянул на хозяина.

– А что ж больше?

– Больше ничего?… А это? а это? – крикнул хозяин, тыкая пальцем в одну, то в другую сторону. – По-твоему, и балясник и цветник в нормальном состоянии?

Митрофан только повертывался в своей фланелевой рубахе, справляясь каждый раз с направлением пальца хозяина.

– Да это уж давно так.

– А по-твоему, если давно, так пусть так и будет?

Митрофан на это ничего не ответил, только еще раз обвел глазами.

– Неужели тебе самому-то ни разу в голову не пришло? А ведь ты старший на дворе, тебе поручено все как настоящему человеку.

– А чем же я ненастоящий? – сказал, обидевшись, Митрофан.

– Тем, что настоящий человек глазами смотрит и видит, что нужно сделать. Чтобы этой гнили и старья тут не было! Возьми плотников и, что нужно, сломай, убери и поправь.

– Это можно, – сказал Митрофан. И, подойдя, еще раз зачем-то потрогал дверь и даже попробовал заставить ее стоять. Хозяин смотрел на него, ожидая.

– Тут и дела-то всего на пять минут, – долотом старую петлю поддел да новую прибил, – вот и все.

– Да ты не рассказывай, пожалуйста, а сделай. Другой бы на твоем месте и дверь бы эту давно прибил, и карниз… посмотри, пожалуйста, ведь того и гляди сорвется доска и прихлопнет.

Митрофан поднял вверх голову и долго смотрел на карниз, даже отойдя шага на два.

– Ничего, – сказал он и опять подошел к крыльцу.

– Что это значит – ничего?

– Потерпит еще, – пояснил Митрофан, – у него другой конец крепкий, он на нем держится.

– Дурацкое рассуждение… Значит, и чинить не надо?

– Отчего ж не починить, против этого никто не говорит.

– И, слава богу, уж ты, кажется, давно бы мог починить. А то ты только все ходишь, а что делаешь – никому не известно.

– Как же не известно, – сказал Митрофан, поднимая на хозяина глаза.

– Да так. Ну что ты сейчас делал?

– Ну как что… – ответил Митрофан, почесав большим пальцем сзади повыше поясницы и оглянувшись в сторону сарая, где обыкновенно протекала значительная часть его деятельности.

– Нет, ты скажи определенно и ясно.

– Ну, молоток искал, – ответил неохотно Митрофан, все глядя в сторону сарая.

– Вот ты только и делаешь, что ищешь что-нибудь. А ищешь потому, что никогда у тебя ничего не лежит на месте. И во всем у тебя ералаш.

– Да нешто один за всем углядишь!

И Митенька знал, что как только Митрофан садился на этого своего конька, так его уже нельзя было никакими силами свернуть с этой позиции. Так оно и оказалось.

– Вы вот говорите, что я делаю… а тут с одними мужиками жизнь проклянешь: утром опять с луга телят бегал сгонять.

– С мужиками уж конечно! – поспешно сказал Митенька. – Они получат свое. А кроме этого, ты сходи сейчас на деревню и позови ко мне человека три-четыре. Я им прочищу глаза. Скажи, что, мол, хозяин хочет говорить с народом. Понял?

– Да что ж тут понимать.

– У тебя всегда нечего понимать, на поверку выйдет, что так напутаешь все, что сам сатана не разберется.

– Напутаешь потому, что один за всем не углядишь.

– Постой, постой, как это одному? У тебя есть Тит, у тебя есть другие рабочие.

– Что же другие рабочие, нешто это люди? Да я лучше один буду, у меня тогда и порядок и всё, чем с этими…

– То-то вот у тебя и есть порядок, – только и делаешь, что какие-то молотки ищешь.

– Когда ж итить-то, сейчас? – спросил Митрофан, оставиь без возражения последнюю фразу.

– Да, сходи сейчас же. И вот что: грачиные гнезда в березнике тоже – долой. Возьми ребятишек с деревни, и пусть их поскидают. А потом выкопай здесь, перед окнами, ямы для сирени, чтобы прямой линией шли от того места к черному крыльцу.

– От того места? – сказал Митрофан.

– Ну да, только попрямее бери.

– Это можно.

– А для цветника привези телеги три навоза. И главное, чтобы двор весь привести в порядок, убрать всякий хлам.

– Нынче уж не успеешь, – сказал Митрофан, оглянувшись еще раз кругом и подняв глаза на хозяина.

– Я тебя и не заставляю нынче.

– То-то; я к тому говорю, что больно много, кабы одну дверь – это бы тут и толковать не об чем: долотом ковырнул, новую петлю прибил и ладно, а то – где ж столько сразу сделать.

– Да кто тебе говорит – сразу. У тебя почему-то всегда непременно сразу требуется, а я говорю тебе: распредели все и делай постепенно. А эти тряпки и горшки прямо в грязь швырни, чтобы эта дура вперед знала, как всякую дрянь перед окнами развешивать. Я ее сейчас расподдам. – Он повернулся и пошел в дом.

Митрофан еще некоторое время стоял уже один и водил глазами с цветника на грачей, с грачей на балясник, потом, сказавши «где ж это все сразу сделать», – пошел к сараю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю