Текст книги "Русь. Том I"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)
XLI
Съезд организаторов Общества был назначен в семь часов вечера 25 мая. Но одни, перепутав, приехали раньше часа на три, другие, в расчете на то, что этот народ к сроку все равно не способен никогда собраться и придется без толку ждать, подкатили только к девяти часам.
И потом, когда уже нужно было начинать заседание, – все никак не могли всех созвать. Собраться не могли сразу потому, что в зале было скучно сидеть и дожидаться. Поэтому каждый, заглянув в дверь зала, где стоял стол с зеленым сукном, и увидев там только двух-трех человек, говорил себе или своему компаньону:
– Э, рано еще, походим в саду немножко, а когда соберутся, тогда придем.
– Что, не собрались там еще? – кричал кто-нибудь из сада, обращаясь к выходившим.
– Да нет еще почти никого; три человека с половиной.
– Ну что за народ, один раз как следует собраться не могут.
Так что заседание открылось только в одиннадцатом часу, когда многие уже стали поглядывать на часы и ворчать, что собрали зачем-то народ с самого утра и держат до поздней ночи.
Наконец все собрались и, нерешительно отодвигая стулья, стали рассаживаться.
Дворянство разместилось ближе к центру, а купечество заняло места на уголке стола. На другом конце, около Валентина, уселись Авенир, подъехавший после всех Владимир, Митенька Воейков и Петруша, которого Валентину удалось написать в Общество, убедив Павла Ивановича в необыкновенном практическом уме и красноречии Петруши. Старики из дворян несколько тревожно посматривали на эту теплую компанию, рассевшуюся около Валентина Елагина, точно шайка удальцов около своего атамана.
Павел Иванович обратился к собранию с краткой речью, в которой, во-первых, приветствовал объединение различных слоев общества, наглядно доказавшего тесную солидарность всех, несмотря на внешнее сословное разъединение. Затем сказал, что необходимо выработать ближайшую цель Общества, которое в общем призвано, конечно, быть вождем и скрепляющим звеном всех живых общественных сил.
– А в заключение предлагаю выбрать председателя, – сказал Павел Иванович, хмурясь и садясь в свое кресло.
Тут все заговорили разом, и каждому приходилось кричать, чтобы его голос был услышан.
Председателем единогласно выбрали самого инициатора, за что ему только осталось растроганно раскланяться на все стороны. Но лицо его даже при этом не потеряло своей обычной хмурости и серьезности.
Все так горячо приветствовали его, крича и оглядываясь друг на друга, – даже те, которые в первый раз видели Павла Ивановича, – что, казалось, они торжествовали свою давнюю мечту – видеть председателем именно Павла Ивановича.
Кто-то крикнул было – качать, – и некоторые из Валентиновой группы уже сделали движение вскочить из-за стола и, перехватив избранника на дороге, дружно взяться за него, но пропустили момент: Павел Иванович уже перешел к председательскому креслу, остававшемуся свободным до избрания, и, захватив с собой туда звонок, сел.
Потом выбрали секретаря – Александра Павловича Самарина, известного любителя охоты и милейшего человека. И ему так же обрадовались и хлопали в ладоши, на что Александр Павлович, растерянно улыбаясь и прижимая руки к груди своей венгерки, кланялся на все стороны. Выбрали помощника секретаря. И ему похлопали, хотя уже меньше.
Задачей первого заседания было только определение точной цели существования Общества и выбор президиума. Поэтому все думали, что к двенадцати часам кончат. Но вышло не то.
Люди, казалось, самые свободные, без предрассудков, которые не могли спокойно слышать о формализме и бюрократизме, когда дошло до дела, вдруг стали такими крючками, что цеплялись за каждую формальность. Кто-то потребовал даже выработки регламента, по которому проходили бы заседания.
Регламент после всяких споров выработали. Но, что было значительно труднее, – заставить соблюдать этот регламент и сорганизовать многочисленное разношерстное общество, чтобы оно не ползло в разные стороны каждую минуту.
Авенир, точно застоявшийся конь, почуявший свободу, то и дело вскакивал с места и кричал, чтобы не нарушали регламента, а сам нарушал его больше всех, потому что постоянно залезал в чужую область: перебивал председателя и с места возражал оратору, когда никто его не просил об этом. А потом и вовсе закричал, что ну его к черту, этот регламент.
– Мы шире регламента, и нас вы не скрутите никакими регламентами, – крикнул он.
– Отдохнул бы немножко, сел, – сказал ему Валентин.
– Не могу, брат, – отвечал Авенир, беспокойно оглянувшись на Валентина, – с тех пор, как ты уехал, ни разу вдоволь поговорить и поспорить не удалось.
Петруша сидел около Валентина и уже мигал слипающимися глазами. Он совершенно не мог бороться со сном, когда ему приходилось слушать речи или печатное слово. Тут его охватывал такой сон, как будто он не спал десять ночей подряд.
– Ты бы записался в число ораторов, – сказал ему Валентин, посмотрев на него сбоку, – ведь говорить хорошо можешь.
Петруша только молча повел своей воловьей шеей и ничего не сказал.
Из регламента выяснилось, что необходимо составить повестку дня. И тут Федюков, до того презрительно молчавший, вдруг спросил, почему среди членов нет представителей других наций, хотя быевреев, которых в городе много, и потребовал, чтобы на повестку был поставлен еврейский вопрос, который требует наконец своего разрешения.
– Разбираться в этом вопросе не наше дело, – сказал, нахмурившись, Павел Иванович, – это дело правительства.
– Ах, это не наше дело? – сказал иронически Федюков.
– Как чуть что, так не наше дело. А где же наше-то? – закричали, как ужаленные, несколько голосов с разных сторон.
– Не говорите с места! Куда вы через весь стол-то лезете?!
– Ну никакого порядка… – говорили недовольные голоса.
– Призовите их к порядку, чего они орут? – надрываясь, кричал тонким голоском жиденький дворянин в куцем пиджачке, сидевший рядом с Павлом Ивановичем.
– Да вы сами-то чего кричите? – сказал раздраженно, глядя на него снизу, сосед.
– Кричу, потому что председатель пешка, не может восстановить порядка.
Павел Иванович растерянно, но упорно и хмуро звонил во все стороны.
– Тише-е! – крикнул вдруг Щербаков, поднявшись во весь рост и ударив кулаком по столу. Он подвинулся со своим креслом ближе и оттеснил дворянина в куцем пиджачке, пристроившегося было около Павла Ивановича.
– Ну и народ, разве с таким народом можно добиться толку? – говорили все, переглядываясь.
И правда, до заседания все были люди как люди, – скромные, с хорошими манерами, но, как только они добрались до этого стола, за которым можно было публично выражать свои мнения, так и пошло все вверх тормашками. И очевидно было, что стол с зеленым сукном и висящими на нем золотыми кистями по углам и листы бумаги перед каждым членом имели какое-то роковое значение и на всех действовали по-разному.
Одни, сев за этот стол, вдруг сделались как бы другими людьми, порвавшими всякую связь с обыкновенным миром. Даже своим близким приятелям говорили «вы» и как будто не узнавали их, если приходилось высказывать противоположные им мнения, считая, очевидно, что их теперешнее положение исключает возможность личных и простых отношений. И были необычайно щепетильны, в особенности в отношении нарушений регламента.
Другие, наоборот, как бы щеголяя своим свободным отношением к форме и торжественности, ежеминутно нарушали и форму и торжественность. И держали себя так, как будто они здесь уже давно и все это – и стол, и листы перед каждым, и сукно с золотыми махрами – для них пустяки, своя обстановка, которой можно других удивить и заставить присмиреть, но не их.
Наконец на минуту затихли, когда ставился вопрос о целях. И сначала было слушали спокойно, пока говорил председатель.
Общество, по мысли основателя, должно было преследовать задачи чисто местного характера, но большинство ораторов, после речи председателя, взяло сразу такой масштаб, который покрывал собою все государство, даже переходил его границы и усматривал недостатки в организации жизни западных соседей.
Федюков, до которого дошла очередь говорить, сидевший до того совершенно молча с презрительной миной, сказал:
– Общество при определении цели своего существования не должно довольствоваться скромными ханжескими размерами какого-то местного благотворителя от культуры. Оно должно сказать себе: всё или ничего…
– Браво! – крикнул Авенир. – Всё или ничего. Средины не принимаем.
– Браво! – крикнуло еще с десяток голосов, застучав при этом стульями.
– Всё, что мы видим вокруг себя, – продолжал Федюков, оглянувшись на Авенира, – безобразие и никуда не годится. И я лично не могу без отвращения подумать о каком бы то ни было участии в общественной деятельности, пока картина общественной жизни в корне не переменится.
– Верно! Молодец!
– Что это они там? – сказал помощник секретаря, торопливо составлявший какую-то бумажку. – Да подождите вы, повестка еще не выработана. Что за наказание!
– К делу ближе! – раздались голоса со стороны дворянства.
– Не зажимайте рот оратору. Вам дороже всего форма, а не сущность, – закричали с другой стороны. – Душители!..
Поднялся шум.
Павел Иванович от непривычного напряжения сорвал голос и поэтому только звонил в колокольчик, а Щербаков через голову кричал на всех.
Наконец, мало-помалу, успокоились. Председатель, придерживая рукой горло, стал говорить о том, что нужно же наметить хоть какие-нибудь границы и формы, ибо нельзя, в самом деле, тему об удобрении земли раздвигать до пределов общих принципиальных вопросов социальной жизни.
– Глотку затыкаете! – раздался короткий, отрывистый возглас.
– Ай, глаза колет? – крикнул другой, такой же отрывистый голос.
– Молчать! – закричал Щербаков, зверски взглянув в сторону выскакивавших отдельных голосов, которые, как пузыри от дождя на воде, показывались и скрывались раньше, чем успевали уловить, кто это сказал.
– Дайте же сорганизоваться хоть сколько-нибудь! – кричал умоляюще дворянин в куцем пиджачке.
И так как возражения самые противоречивые сыпались неожиданно с разных сторон, то решили, что главным вопросом следующего заседания будет вопрос о распределении и размещении всех членов по однородным группам или партиям, чтобы председатель хоть мог, по крайней мере, знать, с какой стороны каких ждать возражений.
Необходимость этого сказалась еще и тогда, когда стали прилагать регламент к порядку прений. В нем было определено, что после выступления каждого оратора право голоса имеют: его единомышленник и представитель противоположного направления, то есть за и против.
Но оказалось с первого же шага, что единомышленников не было ни у кого, а противниками каждого являлись все.
И регламент приходилось или менять, или оставить его до следующего заседания, когда выяснится, на какие группы распадается Общество.
– Эх, организаторы!.. – кричали со всех сторон.
– Нет, голубчики! – воскликнул Авенир, уже ни к кому не обращаясь и никого не слушая, а грозя в пространство пальцем, – не на таких напали. Это вам не западные, разграфленные по линейке души, и нас вам не запрятать в рамочки. Потому что в нас – душа и огонь!
– Это же возмутительно, наконец! – слышались раздраженные голоса людей, которые, видимо, отчаявшись добиться толку криком, с досадой бросили свои карандаши и даже повернулись боком к столу, отодвинувшись со своими креслами.
Владимир, растерянно водивший по сторонам глазами, наконец, повернувшись к Валентину, махнул рукой с видом человека, которому совсем закружили голову, и сказал:
– Прямо, черт ее, что…
– Нет, хорошо; молодой энергии много, – сказал Валентин, сидя несколько раскинувшись в кресле и переводя глаза с одного оратора на другого. – Вот никак не могу убедить Петрушу выступить. Его участие необходимо.
– Что же определение цели Общества-то? Скоро мы до него доберемся? Или попрежнему будем ерунду молоть, – сказал раздраженно плешивый дворянин.
– Подождите вы тут с своим определением, – с досадой отозвался дворянин в куцем пиджачке, игравший роль церемониймейстера и пристроившийся уже к секретарям, после того как Щербаков оттеснил его своим стулом от председателя.
В конце заседания оказалось, что главного вопроса, о целях, разрешить не успели.
Когда заседание закрылось с тем, чтобы вопрос был перенесен на следующее заседание, то все как-то нехотя стали подниматься с мест и, разминая ноги, разговаривали и делились впечатлениями. И как только отошли от стола с сукном и махрами, так опять стали тихими и корректными людьми. Даже Щербаков, наступив на ногу Федюкову, тут же вежливо, почти с некоторым испугом за свою неловкость, извинился перед ним.
– Нет, это только в анекдотах рассказывать про этот народ, – говорили одни.
– Да, с такой публикой трудновато что-нибудь сделать, – говорили другие, – сами же установили порядок и не подчиняются.
– И не подчинимся, – сказал Авенир.
Павел Иванович, увидев, что уже все начинают расходиться, сказал:
– Объявляю заседание закрытым. Следующее заседание – 30 мая, в котором выяснится групповой состав Общества.
Он, нахмурившись, поклонился и отошел от стола, наткнувшись на кресло.
XLII
Чего больше всего боялась баронесса Нина Черкасская, то и случилось: Валентин не собрался вовремя уехать на свой Урал. И когда она была у Тутолминых, на другой день после заседания Общества, она вдруг с ужасом узнала, что профессор Андрей Аполлонович вернулся из Москвы.
– Вы теперь поняли, что этот ужасный человек со мной сделал?… Он собирался через неделю по приезде ко мне уехать на Урал. Он собирается уже второй месяц…Что?…
Павел Иванович, нахмурившись и закинув голову несколько назад, продолжительно посмотрел на баронессу с своего кресла, где он просматривал газету.
– Но, милая моя, ты сама же говорила, что любишь его и нашла наконец свое счастье, – возразила Ольга Петровна.
– Да, я люблю его и нашла наконец свое счастье, – но ведь два сразу… Куда я их дену? Я теперь даже боюсь туда ехать. Павел Иванович, вы – юрист, скажите мне что-нибудь… впрочем, нет, не говорите, я ничего не запомню, все перепутаю, и это еще больше взволнует меня. И, главное, что же дальше?… Так они и будут двое жить у меня?
– У тебя действительно какая-то путаная голова, милый друг, – сказала Ольга Петровна, – останься с тем, кого ты больше любишь. И мой совет, – принимая в соображение твои некоторые свойства, – брать Валентина. Потому что профессор – всегда профессор. Я помню, он просидел со мной целый вечер, я примеривала при нем платье, и он… остался самим собой.
– Ну да, да… – сказала баронесса, откинув голову, как при упоминании о такой вещи, которую она сама хорошо знает. – Но я сама не могу разобраться… С Андреем Аполлоновичем меня связывает высшее, единство душ, как он говорит сам. Но Валентин… ты права, он больше подходит для меня. В философии я ничего не понимаю. В этом высшем тоже ничего не понимаю. Ты видишь эти платья с вырезами… Это я делала, чтобы вызвать в нем хоть что-нибудь… (я говорю о профессоре). Но ведь я же женщина! ты поймешь меня, Ольга… Я хочу сказать, что я имела основание на такой поступок… (я говорю о Валентине).
– А какое основание ты имела, когда бросила барона для профессора?
– Ну, милая моя, это так давно было, что я тут уже ничего не помню. И там все как-то перепуталось, так что я даже не знаю, кто бросил.
Павел Иванович, сидевший за газетой между двумя подругами, то поднимал газету в уровень с головой и, нахмурившись, начинал читать, то опять опускал и продолжительно смотрел на баронессу, потом на жену.
– Но сейчас-то путаница в том, что тут никто никого не бросил, – сказала баронесса, в волнении пересаживаясь в кресло и оправляя складки платья. – С Андреем Аполлоновичем у меня высшее, единство душ. И он говорит, что человек не может жить без этого высшего, иначе он превратится в животное. Ты видишь, как все сплелось, – сказала баронесса, безнадежно разводя руками, – с профессором без Валентина я засну, умру от скуки, а с Валентином без профессора превращусь в животное. И потом я просто боюсь связывать себя с ним! Он увезет меня на Урал, заставит нагишом варить уху на берегу какого-то его дурацкого озера, воды которого, между прочим, священны… я не знаю, почему они священны. Одним словом – нет выхода. И это ужасно, ужасно! – сказала баронесса Нина, прижав обе руки со скомканным платочком к груди и подняв глаза к небу.
– Боже мой! Я здесь сижу, а там, может быть, разыгралась уже трагедия. Ты поняла: приезжает человек к себе домой и видит, что там сидит другой человек, совершенно на него не похожий. Что он должен при этом чувствовать?…
– Я не знаю, тебе виднее, что может при этом почувствовать профессор.
Баронесса Нина несколько времени с каким-то затруднением мысли смотрела на Ольгу Петровну, потом, вздохнув, сказала:
– Да, ты права, мне должно быть виднее.
– А для профессора эта история будет неожиданностью… по твоему с ним прошлому?
– Н-нет… не совсем, – нерешительно проговорила баронесса Нина.
– И как же он реагировал на это прежде?
– Видишь ли, тогда это бывало как-то проще: никто не забирался в дом и не жил по целым месяцам в его кабинете. Но ведь ты знаешь Валентина… Ты не была теперь в кабинете профессора? О, значит, ты ничего не знаешь, что такое там творится. Восток!.. Уголок Востока… Это ужасный человек! Для него вообще ничего святого не существует. Нет, если бы я его знала, я никогда бы не пошла на это. Я запретила бы ему подходить ко мне. Но трудно за собой усмотреть. Я даже не помню, когда и как это случилось. Я вообще все забываю. Может быть, я даже и запретила ему подходить ко мне… Ради бога, лошадей мне скорее, – сказала баронесса, вставая в величайшем волнении. – Я тебя извещу тотчас же, как приеду. – И она стала торопливо собирать разбросанные по всем столикам свои перчатки, шляпку и вуалетку с мелкими мушками.
– Меня успокаивает только то, что профессор склонен к размышлению и не сделает необдуманного ужасного поступка. Вот иногда и высшее на что-нибудь может годиться. А в данном случае я на это только и рассчитываю. Но все-таки страшно, страшно… – прибавила она, поднеся пальчики к вискам и с ужасом глядя на Ольгу Петровну испуганными глазами. – Вдруг, несмотря на высшее, в нем проснется зверь?… Ну, я еду. Помолитесь обо мне. В трудные минуты я никогда не забывала о боге. И, должно быть, это он спасал меня столько раз из всех моих запутанных и ужасных историй.
Она торопливо надела перед зеркалом шляпу, спустила вуалетку до губ, потом, порывисто обняв подругу, дала Павлу Ивановичу поцеловать руку и, закивав головой, пошла было в переднюю, но сейчас же повернулась опять.
– Павел Иванович, вы – юрист, успокойте меня ради бога, скажите, что ничего страшного произойти не может.
XLIII
Когда баронесса Нина, замирая от волнения, вошла к себе в дом, то оказалось, что без нее произошло то, чего она уж никак не могла предвидеть…
Валентин, бывший весь день дома, лежа в кабинете профессора, после отъезда баронессы к Тутолминым, читал классиков, изредка протягивая руку к стакану с портвейном. После обеда заезжал Авенир, и Валентин, проведя его в кабинет, почему-то решил, что нужно сделать, чтобы было похоже на холодный осенний вечер. Поэтому закрыл внутренними деревянными ставнями окна и велел затопить камин.
– Зачем ты эту чертовщину-то делаешь? – спросил Авенир.
– Это необходимо, – отвечал Валентин. – Ты сам увидишь, что сейчас будет все другое. Жизнь в сущности только сырой материал, из которого можно сделать, что угодно, и совершенно наоборот, благодаря чему можно не зависеть от окружающей жизни. Вот на дворе сейчас весна и день, а мы сделаем осень и вечер, холодный осенний вечер.
Но Авенир спешил домой, и Валентину пришлось устраиваться одному.
И вот, в самый разгар работы, когда камин уже весело трещал осиновыми дровами, во двор усадьбы въехала ямщицкая коляска с профессором Андреем Аполлоновичем, приехавшим к себе домой на летний отдых.
Валентин вышел на подъезд, чтобы узнать, кого это занесло попутным ветром, и, стоя на крыльце без шляпы, смотрел на вылезавшего из коляски профессора.
Здесь вышло небольшое замешательство, благодаря тому, что Валентин совершенно упустил из вида и как-то давно забыл, что он живет не у себя, а в чужом доме и с чужой женой, и что у этой жены есть муж.
Он вежливо осведомился у приезжего; что ему угодно и к кому он.
Приезжий, стоя перед ним в шляпе и дорожном балахоне, поправил очки и снизу вверх, – так как Валентин стоял на ступеньке, – несколько удивленно посмотрел на неизвестного господина, спрашивающего в его собственном доме, что ему угодно. Професор даже невольно и с некоторым испугом оглянулся на дом, как бы желая проверить, в свою ли усадьбу он попал. Усадьба была несомненно его собственная. Тогда профессор сказал, что приехал к баронессе Нине Алексеевне.
Валентин вежливо наклонил голову и попросил путешественника зайти в дом обождать и обогреться, пока приедет хозяйка дома. Он крикнул прислуге, чтобы она взяла вещи и снесла их в комнату для гостей, а ямщика накормили бы.
При упоминании о комнате для гостей профессор хотел было что-то сказать, но ничего не сказал. Он был такой мягкий, вежливый и кроткий человек, что, очевидно, ему показалось неловким и неделикатным спрашивать у этого приятного незнакомца, на каком основании он встречает его как хозяин дома и спроваживает в комнату для гостей.
Валентин помог путнику раздеться, несмотря на усиленные протесты того, тронутого такой внимательностью, и пригласил его пока в кабинет, предупредительно показывая туда дорогу.
И опять профессору показалось неудобно сказать, что он сам хорошо знает дорогу в свой собственный кабинет.
И только, когда он вошел туда с дорожным портфелем и шляпой и увидел вместо своего рабочего кабинета уголок воспетого всеми поэтами Востока с пылающим камином и зажженными средь бела дня лампадами, он чуть не уронил портфель и шляпу от изумления. Но сейчас же оправился.
Профессор был довольно высокого роста, с сединой на висках, с приятным лицом, постоянно складывавшимся в вежливую мягкую улыбку, и с какой-то боязнью причинить какое бы то ни было беспокойство окружающим. У него была привычка, – когда он стоя слушал, – поправлять рукой очки и даже держаться за мочку их и моргать, отчего лицо его выражало еще больше внимания и готовности.
В кабинет подали чай, вино. И так как горничная была новая, не знавшая профессора, то она ничем не обнаружила создавшегося недоразумения.
Валентин, как истый джентльмен, не спросил профессора, откуда он и по какому делу приехал к баронессе. А чтобы гость не томился и не скучал в чуждой ему обстановке, он был очень с ним внимателен и предупредительно вежлив.
У них очень легко и живо завязалась беседа. Поводом к ней послужил вопрос профессора, почему такая странная обстановка в кабинете, какая-то смесь Востока с первобытностью.
– Верно, – сказал Валентин, – смесь Востока с первобытностью. Это то самое, что мне и нужно было… Ибо только в первобытности для нас свежесть, а культуру мы уже видели.
– …И не удовлетворены ею, – вежливо и мягко добавил профессор, – потому что в ней предел и точка, а душа наша хочет высшего и бесконечного. Я часто думаю, что, может быть, то, чем современный человек так дорожит – культура и цивилизация, являются только определенным этапом и, следовательно, очередной иллюзией и заблуждением, а не конечной стадией совершенства жизни. И через несколько сотен лет вся современная форма культуры изменится или многое, считающееся незыблемым, исчезнет…
– Все исчезнет, – сказал Валентин спокойно.
Профессор только молча посмотрел на Валентина через очки и ничего не сказал на это. Потом продолжал:
– Взять хотя бы право, – я говорю, как специалист, – каким изменениям оно подвергалось… И то право, каким мы живем, в сущности уже разрушено нашим сознанием. Мы внутренне живем тем правом, которое будет через триста, четыреста лет. А если мы проживем эти четыреста лет, то и тем правом будем не в состоянии удовлетвориться. Здесь какая-то неясность и нет логики.
– И не нужно, – сказал Валентин, разглядывая на свет вино в стакане.
Профессор хотел было что-то возразить, но, очевидно, не решился и только продолжительно посмотрел на Валентина, придержав мочку очков рукой.
Валентин был даже доволен, что баронесса долго не приезжает и тем самым делает приятную беседу с случайным путешественником продолжительной.
– Вот меня сейчас тянет на Урал, в дикие глухие места, – говорил Валентин, шагая по ковру с трубкой и заложив одну руку за спину, – на священные воды озера Тургояка, и туда я уезжаю ровно через неделю, если не считать сегодняшнего дня. Почему меня туда тянет? – спросил он, останавливаясь и глядя на профессора.
Профессор тоже посмотрел на него.
– Какая тут логика? Логики никакой, и наука здесь что-нибудь сказать бессильна. Просто душа хочет раздвинуть узкие пределы и вздохнуть вольным воздухом безбрежности. А здесь настроили везде всего, наставили тумбочек и думают, что хорошо.
– Да, где тумбочки, там точка, – грустно согласился профессор.
Потом друзья мысленно шагнули за тысячу лет вперед. Профессор выразил предположение о невероятных чудесах техники, к которым придет человечество. Но Валентину это не понравилось.
– Скучно, – сказал он, – опять те же тумбочки будут. Из всего, чего достигла цивилизация, заслуживает внимания только английский табак, сыр рокфор и некоторые сорта вина. Да еще женщины современного Парижа. Хотя теперь я и им предпочел бы дикарку, сильную, смуглую девушку, которая не понимает русского языка, не задает вопросов и прекрасно готовит пилав.
Но тут началось что-то странное.
Профессор подошел к письменному столу и, открыв его на глазах ничего не понимающего Валентина своим ключом, положил туда бумаги и портфель.
Валентин проследил за ним удивленным взглядом, но ничего не сказал, решив, что у каждого человека могут быть свои странности.
Беседа возобновилась.
Потом профессор подошел к стенному шкапчику и, уверенной рукой достал флакончик со спиртом, потер себе висок и понюхал, извинившись за свою головную боль.
Это уже начинало пахнуть спиритизмом, если человек, заехавши на перепутье в чужой дом, уверенно отпирает подошедшим ключом письменный стол и знает, где стоит флакончик со спиртом.
Тут только Валентина осенило.
– Так это вы?… – сказал он, посмотрев на профессора.
– Я… это я… Но ради бога, не беспокойтесь, – сказал Андрей Аполлонович, сделав виноватое и испуганное движение в сторону Валентина, как бы успокаивая его.
И беседа продолжалась еще с большим интересом для обоих и с большей предупредительностью с обеих сторон.
Валентин вдруг почувствовал, что, может быть, он несколько виноват перед профессором, в особенности, как ему казалось, в деле устройства уголка Востока из кабинета ученого. И потому он был изысканно предупредителен.
А профессор чувствовал себя тронутым предупредительностью человека, который, по всем видимостям, отнял у него жену, забрался к нему, как дикарь, в кабинет, перерыл там все, и не только, как бы следовало ожидать от подобного субъекта, не наклал ему в шею и не выгнал вон, а показал себя истинным джентльменом, способным понимать высшее.
И ему из размягченного чувства признательности хотелось показать, что он не только не позволит себе предъявить и отстаивать свои права, но даже боится, как бы у его собеседника не явилось и тени подозрения на этот счет.
* * *
Баронесса Нина с замирающим сердцем подходила к дверям кабинета. Она хотела призвать на помощь святого с двойным именем, которого привыкла призывать в подобных случаях, но от волнения забыла первую половину имени, самую главную, и потому ограничилась только тем, что торопливо перекрестилась мелкими крестиками и открыла дверь.
Друзья, держа стаканы вина в руках, чокались за «будущее великой страны России без всяких точек», хотя с некоторыми оговорками по требованию профессора.
– Андрэ!.. Валли!.. – воскликнула баронесса, протягивая к ним руки.
Валентин повернулся со стаканом в руке, сейчас же, как воспитанный человек, встал в присутствии дамы и сказал, указывая свободным жестом руки в сторону профессора:
– Позволь тебе представить… мой лучший друг, – и он, поклонившись, вышел на минуту из комнаты.
– Андрэ!.. – сказала баронесса Нина, умоляюще сложив руки. – Клянусь тебе всемогущим богом, я тут ни в чем не виновата…
Профессор, растроганный Валентином и теперь нашедший такое же отношение со стороны жены, сказал, что он и не думает оскорбляться, а совершенно наоборот.
– Что наоборот, Андрэ? – спросила баронесса голосом страдания, готового перейти к надежде.
– Я тронут и обезоружен. Это такой редкий человек…
– Ну вот, Андрэ, я рада, что ты тут все понял. Я же ровно ничего не понимаю, – сказала баронесса, садясь более спокойно в кресло, с которого встал Валентин. – Да, это редкий, необыкновенный человек. Ты должен непременно полюбить его. Ты понял это? Ну вот. Я, собственно, ждала тебя. Я не знала, ехать мне с ним или остаться. Но ехать с тем, чтобы нагишом варить ему уху… это ужасно!
– Какую уху?… – спросил Андрей Аполлонович, с недоумением поднимая брови.
– Ужасно, ужасно, – повторила баронесса Нина с силой и даже кончиками пальцев сжала виски. – Это такой ужасный человек… Ты даже не знаешь.
В это время вошел Валентин.
Баронесса Нина встала и, отойдя несколько поодаль, сжала перед грудью руки и смотрела то на одного, то на другого.
– Боже! как я рада, – сказала она. – Я ехала с трепетом. Павел Иванович, – он юрист, – наговорил мне всяких ужасов, я даже ждала… крови, – сказала баронесса Нина, содрогнувшись плечами, – а вышло совсем наоборот. Вот теперь, Андрэ, я поняла, что – наоборот. Все наоборот, слава богу.
Когда пришло время ложиться спать, то возникал вопрос, как пройдет эта комбинация.
И как только Андрей Аполлонович понял, в чем затруднение, то сейчас же заявил, что он устроится здесь, на диване.
Валентин, тронутый этим, сам пошел за матрацем, и они вдвоем с баронессой стали стелить постель профессору, который ходил за ними с вытянутыми руками и умолял не беспокоиться.
И профессору только удалось втиснуться в средину их и помочь расстелить простыню, так как баронесса не умела этого сделать, и, сколько она, держась за один конец, ни раскидывала ее по воздуху, она все сползала другим концом на пол.
Наконец они, осмотрев, все ли есть на ночь у профессора, с тем же подъемом растроганного чувства пожелали ему спокойной ночи и ушли на цыпочках.
– Валентин, он, должно быть, все понял… – говорила Нина, стоя в спальне в кружевной сорочке. – Понимаешь теперь, что такое высшее? Вот кстати вспомнила и первую половину: Федор… Федор Стратилат. Ужасно глупые имена у этих святых. Как только трудная минута, так и перезабудешь их всех. Но все-таки, слава богу, слава богу, – сказала она, отдохновение вздохнув. И, свернувшись кошечкой под шелковым одеялом с холодной тонкой простыней, сейчас же заснула глубоким сном переволновавшегося ребенка.