Текст книги "Русь. Том I"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 52 страниц)
III
Среди изрезанных, тощих, покрытых рвами и промоинами мужицких полей расстилались просторные помещичьи поля с лесами и заливными лугами, с мельницами, усадьбами и рощами.
Разбросанные на необозримых пространствах усадьбы прятались в березовых рощах и липовых парках, облепленных грачиными гнездами. И когда какой-нибудь захудалый помещик, в тарантасе, на тройке разномастных лошадей, поднимался в гору по большой дороге и, защитив глаза от солнца, оглядывался назад, – в ярком утреннем солнце и синеющем тумане то там, то здесь виднелись блеснувшая стеклянная вышка, белые колонны дома сквозь зелень деревьев. А над рекой по обрыву спускалась уступами полуразвалившаяся ограда.
Большие усадьбы свободно раскидывались со своими службами, каменными строениями, парками где-нибудь на высоком месте, откуда через реку далеко, без конца виднелись заливные луга, распаханные поля и деревни. В этих усадьбах шумно и широко проводились все праздники, в больших с колоннами залах накрывались столы на пятьдесят и больше человек.
И бывало, зимними праздничными вечерами, когда румяная морозная заря гасла за опушенными инеем деревьями, а снежные поля холодно лиловели в тумане, к подъезду с колоннами подъезжали одни за другими сани тройками, с засыпанными морозной пылью шубами седоков. Длинный ряд окон по фасаду загорался ранними огнями и светился всю ночь до позднего зимнего рассвета, когда лошади гостей давно уже поданы и кучера, похлопывая рукавицей об рукавицу, прохаживались в теплых валенках около саней и поглядывали на верхние окна, где уже отражалась утренняя заря, холодно розовея в морозных узорах.
Бесчисленные гости пили, ели и веселились так, как нигде. А старички, глядя на танцующую молодежь, вспоминали свое время, когда жилось еще вольнее, еще шире. Вспоминали Москву с цыганами, с шумной жизнью ресторанов, загородных поездок зимой на тройках в ковровых санях, когда сквозь сизый морозный туман искрятся и мелькают замерзшие окна магазинов, а мелкий сухой снег летит в лицо из-под копыт и вьется, отблескивая огоньками.
Вспоминали и московскую масленицу, и блины, и тройки, и горячую, молодую хмельную любовь, от которой остались далекие, как легкий туман, нежные воспоминания.
И теперь еще в таких усадьбах, как Левашевых, Тутолминых, с их огромными старинными домами со старинным запахом в больших комнатах, пышно проводились все торжественные дни праздников, именин и рождений. Но прежде круглый год шел непрерывный праздник. В особенности начиная с осени, когда чуланы и кладовые набивались на зиму всякой снедью, вареньями, грибами и медом, всякими домашними маринадами и наливками.
А в первый же охотничий праздник 1 сентября, когда в лесу медленно опадают желтые листья, когда дороги мягки и влажны, опустевшие поля безмолвны, бывало, из двух-трех соседних усадеб одновременно выезжает до сорока конных охотников с собаками, ружьями и охотничьими рогами за спиной. И молчаливые осенние поля, и чуткий обнажающийся лес стонут от звонкого собачьего лая и криков охотников.
Раз в три года ездили на дворянские выборы, достав из сундуков слежавшиеся дворянские мундиры с потемневшим шитьем. Везли туда же дочерей, которые во время выборов сидели с матерями на хорах, пряча в меха обнаженные плечи. А потом на широком просторе зала – с вынесенными за колонны стульями – танцевали до самого рассвета, когда уже в утренней морозной мгле просыпался город и по тротуарам спешили редкие ранние пешеходы.
И немало всяких историй – любовных и скандальных – вспоминали потом и качали седыми головами на свою быстро пролетевшую молодость, от которой у иного оставалась в виде далекого воспоминания какая-нибудь связка потемневших писем, хранившихся на дне шкатулки, да локон шелковистых женских волос.
Чуть не на каждых пяти верстах, по большим и проселочным дорогам, где-нибудь на горе с белой убогой церковью, были разбросаны средней руки усадьбы с просторными старинными домами, видевшими в своих стенах несколько поколений, со старыми, потрескавшимися печами, низкими теплыми комнатами, удобными дедовскими креслами и мягкими кружками домашней работы на стульях.
В тепло натопленных уютных комнатах этих усадеб весело, еще по-старинному, проводились святки с ряжением и гаданьем, с ночными катаньями по скрипучему снегу в крещенский мороз, когда занесенные снегом поля искрятся и сверкают на месяце пухлой холодной пеленой.
В этих усадьбах хоть и не бывало больших приемов, но всегда каждого гостя встречали радушные, улыбающиеся лица хозяев. А в столовой его ждал жирный обед с дымящимся под салфеткой пирогом и целый строй домашних наливок, которые приберегаются для таких случаев на длинных полках в холодной кладовой. Запивши ими обильный деревенский обед, хорошо бывает сесть в сани и ехать по однообразной унылой зимней дороге, ощущая во всем теле приятную струящуюся теплоту.
Здесь жили по старине. Плотно и хорошо ели в осенний мясоед, весело проводили масленицу блинами со снетками и навагой. Смиренно говели в великий пост. На божничках, установленных целыми рядами старинных родовых икон в потемневших ризах, всегда стояли из года в год хранившиеся пузырьки с маслом и святой водой. И виднелся засунутый за икону березовый веничек-кропильник, употреблявшийся при водосвятиях. Строго блюли народные обычаи старины, принимали иконы на дом, в тяжких болезнях соборовались и целыми поколениями росли и умирали в одном и том же доме.
И каждый сосед – ближайший или дальний – даже и теперь, возвращаясь из города и видя от большой дороги какую-нибудь знакомую зеленую крышу, непременно поворачивал лошадь через плотину пруда с купальней. Миновав ледники и погреба с широкими, низкими, ушедшими в землю дверками, гость подъезжал к старому большому дому с сиренью под открытыми окнами и кустами жасмина. И сначала оставался ужинать нарочно пойманными для этого в пруде карасями, а потом все, обступив гостя со всех сторон, уговаривали и оставаться ночевать.
В таком доме, с его не освещенным по вечерам залом, с теплыми полутемными коридорами и деревянными лестницами, каждый приезжий чувствовал себя необыкновенно хорошо. А ложась спать в отведенной ему низкой комнате со старинными портретами, всегда находил открытую свежую постель с только что смененным бельем и зажженную свечу с книгой на ночном столике; если же это бывало у Сомовых в Отраде, – то целую вазу яблок, кусок холодной телятины и бутылку красного вина. В том расчете, что гость еще не скоро уляжется после ужина и возможно, что ночью захочет покушать.
Каждая из этих усадеб имела какую-нибудь свою прелесть, какой не имела другая. В одной были гостеприимные старички, куда гость приезжал, как к себе домой. В другой – целый выводок молодежи, с ее романами летними и зимними, в аллеях парка или в уединенных переходах на площадках теплой лестницы, где обыкновенно одиноко горит на точеном столбике стенная лампа с матовым абажуром.
И в каждой семье были свои традиции, которые сохранялись из века в век, как неотъемлемая принадлежность дома.
А там шли мелкопоместные, затерявшиеся в полях или притаившиеся в уголку под лесом. И нигде нельзя было так хорошо поохотиться, а после охоты выпить и закусить, как на этих маленьких хуторках, где обыкновенно идет своя холостая жизнь с целодневным курением трубки у окна за самоваром, с бесконечными разговорами об охоте с заехавшим приятелем.
И когда одного такого занесет попутный ветер, то сейчас же со стола уносится потухший самовар, из подвала приносятся пока что свежие отпотевшие с холода яблоки, а там сооружается закуска и достаются из пыльной горки разные графинчики с гранеными стеклянными пробками.
А когда принесут кипящий самовар, от которого сильная струя пара, бурля под крышкой, бьет в потолок и туманит маленькие окна, тут и пойдут наклоняться к рюмкам графинчики и нацеживаться разноцветная влага настоек.
Если же на огонек подъедут еще двое-трое приятелей, то, проговоривши всю ночь, наутро собираются по свежей пороше на зайцев. А в сумерках всей компанией, голодные, изморенные, но веселые от удачной охоты и свежего зимнего воздуха, возвращаются опять под гостеприимную кровлю хуторка. Тут уже ждет на столе горячий пирог, к которому, конечно, присоединены толстенькие рюмочки, опять те же, вновь дополненные графинчики и селедочка с луком, так как ни один порядочный охотник не будет пить, если нет среди закусок селедки с луком.
Проходили годы. Все изменялось. То там, то здесь вымирали владельцы, усадьбы их со старинными домами и садами продавались, а на их месте долго виднелись с проезжей дороги заброшенные надворные постройки с грудой кирпичей и мусора.
И казалось, что вместе со старыми домами, с их облупившимися колоннами и пошатнувшимися балконами, уходит старая жизнь.
Среди обитателей родовых усадеб стали появляться такие, которые, – вроде известного Митеньки Воейкова, – вели странную обособленную жизнь. Или вроде еще более известного Валентина Елагина, человека совершенно нового, во многих отношениях странного и непонятного, имевшего удивительную способность влиять на людей и сбивать их с толку. Он главным образом отличился своей историей с баронессой Ниной Черкасской, женой почтенного и уважаемого профессора.
Правда, были и такие люди, которые еще над чем-то хлопотали, старались поддерживать общественную жизнь, вроде Павла Ивановича Тутолмина, занимавшего судебную должность и прославившегося впоследствии основанным им знаменитым Обществом.
Но всем как будто скучно и тесно становилось в родных обветшалых усадьбах и начинало тянуть куда-то в другие места, на неизведанный свежий простор.
IV
В утро Николина дня на дворе усадьбы Дмитрия Ильича Воейкова шла обычная, несколько ускоренная по случаю праздника жизнь: через двор торопливо прошла кухарка к колодцу с пустыми ведрами, прошли рабочие в праздничных суконных поддевках в церковь среди мелькающих утренних теней. А в раскрытое окно кухни виднелся стол с роем мух около рубленного для котлет мяса. Собаки, сидя перед окном, жадно смотрели туда и махали по земле хвостами, разметая ими сор.
Хозяин усадьбы еще спал в своем кабинете на широком диване с ковровыми валиками. Он лежал, покрывшись с головой простыней от мух. А кругом него, – на стульях, на полу, даже на письменном столе, – в каком-то вихревом состоянии валялись разбросанные части его туалета. Один сапог лежал далеко посредине пола, очевидно, он трудно снимался и был пущен туда в раздражении, а другой выглядывал из-под дивана.
Круглые часы, на противоположной от дивана стене, пробили девять. Простыня заворочалась, и лежавший под ней чихнул. Потом она опять присмирела.
Под часами на стене была прибита за уголки четвертушка бумаги, очень тщательно обведенная по краям красными чернилами в виде рамочки. На ней было написано расписание занятий. Причем в начале стояла крупно и смело выведенная цифра 4, указывающая на время пробуждения. Но она была зачеркнута, и под ней менее крупно написана цифра 6.
Потом и эта зачеркнута и заменена уже как бы с некоторым раздражением цифрой 8.
Часы пробили половину десятого.
И в тот же момент из-под простыни испуганно высунулась спутанная голова. Это и был сам владелец усадьбы с тысячей десятин земли, Дмитрий Ильич, или Митенька Воейков, как его звали в обществе.
– Здравствуйте, – опять проспал! Он пошершавил свои мягкие белокурые волосы и сел на диване, спустив ноги на пол.
– Желал бы я все-таки послушать, чтобы кто-нибудь объяснил мне, в чем тут дело: с четырех часов начал, а теперь уже на половину десятого съехал. Ведь сколько раз твердил этой неуклюжей дуре Настасье, чтобы она будила в положенный час. Ну что же… теперь спеши не спеши, все равно весь день испорчен. – И Митенька, заложив руки за голову, с расстроенным видом лег на диван…
Он в последнее время чувствовал какое-то отчаяние от беспорядка и грязи в своей жизни, от наседающих на него мужиков, вообще от всей внешней жизни и так называемой действительности. В борьбе с хаосом и бестолковщиной он установил себе определенное расписание занятий, где было все размечено: когда вставать, когда думать, когда гулять. И вот теперь – расписание было, а порядка опять никакого не было.
Часы пробили десять.
– Э, черт их… покою не дают, – сказал Митенька, машинально вскочив и с раздражением взглянув на часы. На макушке у него торчал пучок непослушных сухих волос и еще больше усиливал недовольный вид хозяина.
Дмитрий Ильич хотел было обуваться, но нашел только один носок. Он оглянулся по полу, заглянул даже под диван. Носка нигде не было.
– Так, все в порядке, – сказал Митенька, сидя на корточках около дивана, и поклонился кому-то, разведя руками, в одной из которых он держал сапог, а в другой носок. Вдруг он насторожился: за дверью кто-то споткнулся, зацепившись за половик. Потом постучал в дверь.
Митенька живо вскочил. Держа в одной руке носок, а в другой сапог за ушко, он повернулся к двери и ждал, как охотник ждет зверя, который неожиданно сам лезет в руки.
– Вставать пора… – сказал из-за двери какой-то сиплый недовольный голос.
Митенька нарочно не отзывался и ждал, чтобы заманить в комнату.
На пороге показалась баба, несколько угрюмая, с испачканным в саже носом, в грязном подоткнутом сарафане и в валенках. Это и было Настасья.
– А! вот тебя-то мне и надо! – крикнул Митенька, поймав момент, когда вошедшая переступила порог. Но она, взглянув на хозяина, стоявшего в одном белье, попятилась было к двери.
– Тебе что было приказано?
– А что?
– Ты сейчас зачем пришла? – сказал хозяин, не отвечая прямо на вопрос и как бы желая довести ее до сознания другим путем.
– Ну, будить шла…
– Не «ну, будить», а просто будить. А в котором часу тебе приказано будить?
Настасья молчала. Хозяин ждал.
– В восемь!.. А ты приперла когда? В десять?
– Нешто угадаешь?
– Тут и угадывать ничего не надо, а посмотри на часы, вот и все. И потом, скажи на милость, когда я тебя приучу к порядку?… Что это у тебя тут? – сказал Митенька Воейков, показав сапогом на свой стол и на всю комнату.
– Что было, то и есть.
– То есть как это «что было»? Почему же оно было? Раз тебе сказано, что ты должна убирать каждый день, значит, – кончено… Ты меня знаешь?… Чтобы с завтрашнего дня все блестело и каждая вещь лежала на своем месте. В девять я встаю…
– То в восемь, то в девять, – нешто тут разберешь.
– Теперь в девять, с завтрашнего дня в девять – и не твое дело тут разбирать. В 9ј ты убираешь комнату, в то время как я пью кофе. В 9Ѕ прихожу заниматься.
– А нынче как же?
– Нынче не в счет. Тебе сказано: с завтрашнего дня. У меня вот каждый час расписан и распределен точно. Ты видишь это? – сказал Митенька, показав носком на расписание.
Настасья недовольно и недоброжелательно посмотрела на расписание.
– А из-за тебя я каждый день теряю время, потому что ты все угадываешь вместо того, чтобы смотреть на часы. И ералаш какой-то развела на письменном столе.
– Я не разводила… Я под праздник убирала.
– Вот пойдите с ней!.. – сказал, как бы в изнеможении, повернувшись от нее, Митенька Воейков. Потом опять сейчас же быстро повернулся к ней и крикнул: – Каждый, каждый день, а не под праздник! Вы с Митрофаном все только по своим дурацким праздникам и постам считаете. Мне ваши праздники не нужны. Вот сегодня праздник, а ты видишь, я работаю.
Настасья молчала.
– А чего ты в столовую натащила? каких-то корзин с грязным бельем? Ты думаешь, что если я молчу, так, значит, и ничего не вижу? Я, брат, все вижу.
– А что ж ей сделается?… – сказала угрюмо Настасья.
Митенька внимательно, как бы с интересом посмотрел некоторое время на Настасью.
– Знаешь что? – сказал он наконец, как человек, пришедший к убийственному для его собеседника заключению. – Ты – злейший варвар. Ты все можешь растоптать, сама того не заметив.
Настасья почему-то тупо посмотрела на свои валенки и ничего не сказала.
– Что же ты молчишь?
Настасья начала тупо моргать, что у нее всегда служило признаком крайнего напряжения мысли. И тут она уже совершенно переставала понимать самые обыкновенные вещи.
Хозяин заметил это.
– Ступай! – сказал он ей значительно и громко, как говорят глухому, и некоторое время смотрел ей вслед, когда она в своих валенках вылезала из комнаты.
– Вот тебе и расписание, – сказал Митенька, посмотрев на часы, – вот тебе и четыре часа. Да ну что там, разве с этим народом можно что-нибудь наладить. О, господи, ну и создания! – Он покачал головой, потом с некоторым недоумением посмотрел на сапог и на носок, которые он все еще держал в руках, как бы забыв, что с ними делать, и с досадой стал одеваться.
Митенька надел русскую рубашку с махровым поясом и, по привычке, студенческую тужурку, хотя давно уже бросил университет, и подошел к зеркалу. Он машинально пригладил рукой пучок на макушке, который опять сейчас же вскочил. Наткнувшись в зеркале глазами на расписание, подошел к нему, взяв со стола карандаш, и сказал тоном человека, делающего последнюю уступку:
– С завтрашнего дня я, так и быть, буду вставать в 9 часов, но чтобы было – минута в минуту.
Он хотел было вписать цифру 9, но там так все было перемазано, что он махнул рукой и пошел пить кофе. А потом отправился в обычное место своих утренних занятий, за канаву сада. Туда он уходил от внешней жизни и действительности со всякими ее Настасьями, Митрофанами, чтобы дышать чистым воздухом общечеловеческих мыслей и жить своим главным и предчувствием той совершенной жизни, к которой человечество придет лет через четыреста или пятьсот путем неизбежной эволюции.
V
Если бы у Дмитрия Ильича Воейкова спросили, в чем заключается его главное и чем он, собственно, занят, он смело мог бы ответить: всем чем угодно, только не заботами о своем личном благополучии и материальном устроении. Никто не мог бы его упрекнуть в том, что свои личные интересы он ставит выше общественности. Не той средней общественности, – с ее земствами, партиями и всякими учреждениями, которой занято большинство средних людей, – а высшей общественности, имеющей целью мысль об угнетенных и эксплуатируемых массах, независимо от нужд настоящего момента и от того, в каком месте земного шара они находятся.
Он, может быть, как никто чувствовал историческую вину своего привилегированного социального положения, свою высшую вину перед угнетенным большинством, вину уже в том, что он родился и рос в лучших условиях, чем бесконечные массы угнетенных. И так как он жил не узким кругом своей личной жизни, а интересами этой высшей общечеловеческой общественности и негодованием вообще против бессмысленного устроения жизни, то для него все уродства социальной жизни были одинаково задевающими: «Почему рабочие работают как рабы, а живут в каких-то лачугах, в то время как фабриканты, ничего ровно не делающие, обитают в роскошных дворцах, которые они не сами строили? Почему крестьяне косны и не могут организовать себе получения предметов первой необходимости из первых рук и переплачивают торговцам? Почему допустили, чтобы Австрия захватила себе Боснию и Герцеговину? Почему евреям не дают равноправия?»
Могли сказать, что он занимается чужими делами и что от этого до сих пор никакого толку, слава богу, не видно, а вместо этого у самого в делах ералаш, земля наполовину пустует, образование не кончено и брошено на половине.
Может быть, но эти чужие дела важнее своих собственных уже потому, что касаются не одного человека, а бесконечного множества людей, и потому они должны быть разрешены в первую очередь.
Что же касается результатов, то они не всегда могут быть видимы, так как здесь дело идет главным образом о будущем, а не о настоящем.
Он совсем был бы доволен и спокоен за свое направление жизни, если бы не мешали мысли о том, что тупое и косное большинство, в лице соседей, думает о нем по-своему. И, конечно, совсем иначе оценивает его, чем он сам себя, так как они судят по внешнему и все ищут каких-то видимых результатов.
– Вот я хожу сейчас здесь один, в глаза никто из них не имеет права ничего сказать мне, но я же чувствуую их тупую косность, – сказал Митенька, указав в сторону церкви, где сейчас шла праздничная служба. – И это мешает мне, давит меня. Если бы кругом были другие люди, какая могла бы быть прекрасная жизнь!
Особенно мучительно было то, что косное, тупое большинство (большинство угнетенное сюда не относится) отличалось необычайной прочностью в своих веками сложившихся традициях и убеждениях. А у него как раз была какая-то невероятная чувствительность и шаткость в этом отношении: каждый насмешливый взгляд или твердо и уверенно высказанная противоположная ему мысль мгновенно сбивали его со всех внутренних позиций. И поэтому приходилось всеми силами избегать соприкосновения с враждебной средой. А враждебная среда была решительно всюду, где были люди, так как обнимала собой все общество, всех помещиков и даже мужиков. Вследствие чего он мог жить полным напряжением сил для нужд угнетенного большинства только в абсолютном одиночестве.
Благодаря этому мучительно чувствовалось свое обособление от всех людей и полная невозможность принять какое бы то ни было участие в их деятельности и жизни с ее трудом, радостями и удовольствиями.
В это время от церкви показались два экипажа. В переднем виднелись белевшие на солнце раскрытые дамские зонтики.
Митенька почти невольно перескочил через канаву в сад и с забившимся сердцем спрятался за дерево, ожидая, когда они проедут. У него безотчетно прежде всего мелькнула мысль, что, увидев его, они, конечно, стали бы между собою обсуждать, чего он тут один болтается в поле, когда все порядочные люди в церкви.
Это ехал предводитель, князь Левашев, именинник в нынешний день, высокий бодрый старик с длинной седой бородой, которая разделялась при быстрой езде от ветра на две половины, ложившиеся ему на плечи. С ним ехали две девушки. Одна черненькая, задумчиво смотревшая вперед по дороге. Другая белокурая, очень живая, весело и беззаботно поглядывавшая по сторонам.
Глаза Митеньки невольно остановились на черненькой девушке. И он невольно подумал о том, что вот он стоит здесь, – спрятавшись в кусты, точно в самом деле лишенный прав, – и не имеет возможности просто, как десятки других, обыкновенных молодых людей подойти, поздороваться с семьей предводителя и посмотреть в глаза черненькой девушке.
И когда проехала мимо него вторая коляска, в которой сидел и, ворча, хмурился на толчки Павел Иванович Тутолмин, – Митенька долго смотрел вслед экипажам и мелькавшему серому вуалю черненькой девушки. Он вспомнил, что какую-то одну из них зовут Ириной.
Ему вдруг точно в новом освещении вся жизнь его показалась нелепостью. Отказался от своей личной жизни, закабалил себя в какие-то аскетические рамки, благодаря этому во всю юность не знал никакой радости. И все это из-за совестливости перед обездоленным большинством. А это большинство великолепно забирается за его рыбой, ворует яблоки, в то время как он ходит здесь, мучается и страстно жаждет одного: светлой, свободной жизни на справедливых основаниях. И ему же еще приходится прятаться от людей, точно стыдясь перед ними своей святыни.
А они не только не замечают подвига самоотречения, а считают его, наверное, недоучившимся студентом.
– И вообще я устал, и все мне надоело! – сказал он вдруг несчастным голосом и с полным упадком духа, как это у него часто бывало. Но когда он подходил к дому, глаза его увидели новое и уже более существенное, чем рыба и яблоки, посягательство на его родовую недвижимую собственность: на месте проломанного плетня со стороны деревни стоял на его земле деревенский амбарчик. Когда он тут успел вырасти, было неизвестно.
Мгновенно упадок духа сменился необычайным взрывом энергии, и Митенька, сделав рукой и бровями жест человека, который сейчас распорядится по-своему, быстро вошел в дом.
– Митрофан! Лошадь мне! – крикнул он в окно.
«Если эти дикари не понимают высших отношений, то они заслуживают самых низших. И они получат их!»
Он и сам не подозревал, что этот день был последним днем его прежнего направления жизни.