355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Русь. Том I » Текст книги (страница 22)
Русь. Том I
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:08

Текст книги "Русь. Том I"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 52 страниц)

V

Вся эта нелепая история с неудавшейся поездкой на Урал произошла только благодаря случайности.

Валентин встретил в городе Владимира и в ожидании поезда зашел с ним в городской сад. Владимир все смотрел на Валентина и ахал, что видит его в последний раз, что не знает, как он будет без него. Так полюбил было его, так они сошлись хорошо; а теперь одного отец посылает на Украину за коровами, а другого нелегкая несет куда-то и вовсе к черту на кулички.

– Ты не видел Урала, – сказал Валентин, когда они уже сидели втроем за коньяком, – если бы ты его видел, то понял бы, что это не кулички, а бросил бы всех своих коров и сам убежал бы туда.

– О? – сказал удивленно Владимир. – Ну, черт ее знает, может быть… Теперь бы в Москву проехать, а не на Украину. Вот, брат, что хочешь, – до смерти люблю белокаменную. Как увижу из вагона утром – в тумане ее златоглавые маковки на солнце переливаются, да как въедешь в этот шум, так в голове и помутится.

– Да, – сказал Валентин, – только и есть два места – Москва и Урал.

– Два места?… Да, брат… Урала не знаю, черт его знает, может быть… Теперь бы в Москву проехать, а не на Украину, мать городов русских. А как пойдешь мимо магазинов да около Кремля по этому Китай-городу, – горы товаров, мехов разных, золота, – голова кружится. А потом в ресторанчик, а потом за город, цыган послушать…

За соседним столом сидели и обедали артисты городского театра. Валентин поглядывал на них, а потом сказал:

– Зачем тебе сейчас цыгане? Цыгане хороши зимой, когда едешь к ним в сильный мороз на тройке в шубе после здорового кутежа, а сейчас какие же тебе цыгане, когда через полчаса мой поезд идет, а завтра сам за скотом едешь? Не подходит.

– Не подходит? – сказал Владимир нерешительно.

– Пригласим артистов. Это будет просто и кстати.

– Вали, идет! – крикнул Владимир. И так как он с некоторыми артистами был знаком, то их легко перетащил за другой свежий стол.

Через полчаса захмелевший Владимир уже кого-то обнимал, называя своим другом и братом, и размахивал деньгами. Потом вдруг на секунду протрезвел и испуганными глазами посмотрел на Валентина.

– А как же я завтра поеду? – сказал он, широко раскрыв глаза.

– Ты все о своих коровах беспокоишься? – спросил Валентин. – Коровы твои – пустяки. Разве ты сам этого не чувствуешь? Будет у тебя две коровы или тысяча, разве не все равно?

– Верно! – крикнул Владимир. – Черт с ними! Человек дороже коровы. Эх, вы, мои милые, так я вас люблю. Какие тут, к черту, коровы! Пей, ешь; что вы, черти, плохо пьете?

Некоторые из артистов стали было поговаривать, что у них спектакль. Но Валентин сказал:

– И спектакль ваш – чушь. Жизнь сложнее и выше вашего спектакля. Спектакль будет каждый день, а то, что вы сейчас переживаете, может быть, никогда не повторится. Тем более что мне побыть-то с вами осталось не больше часа.

– Все к черту! – крикнул Владимир, который уже расстегнул поддевку и распоясался.

И благодаря тому, что Валентин своим спокойным тоном внушил захмелевшим головам, что жизнь выше спектакля, все успокоились и махнули на будущее рукой.

– Приходи, Валентин, к нам на спектакль, – говорили актеры, – мы для тебя постараемся.

И действительно постарались.

История с женихом прошла тоже при прямом участии Валентина. Тут же в саду он встретил этого жениха, своего товарища по университету. И, оставив Владимира нести всякую чепуху среди захмелевшей актерской братии, пошел с женихом и с Митенькой в гостиницу.

– А ты хорошо живешь, – сказал Валентин жениху, как он всем говорил, с кем встречался, и посмотрел на короткое щегольское пальто жениха. – Совсем иностранцем стал.

– Да, милый, – сказал тот, улыбаясь и придерживая от ветра котелок.

– И не пьешь?

– Представь, нет. Четыре года прожил, пора отвыкнуть. Красное с водой иногда пью.

– Ну, зайдем, хоть красного с водой выпьешь, – сказал Валентин.

– А к поезду мы не опоздаем? – спросил Митенька.

– К этому опоздаем – к следующему попадем, – сказал Валентин. – Когда меняешь всю жизнь, какое значение может иметь то, с каким поездом ты поедешь?

– Много не опоздаете, – заметил жених, – потому что в семь часов у меня венчание, и в пять я уйду от вас.

Пришли в гостиницу. Жених спросил себе красного с водой, а Валентин коньяку и портвейна. И стали вспоминать Москву с ее широкой и вольной жизнью.

– Что ты все с водой-то пьешь? – сказал Валентин.

Жених с сомнением посмотрел на бутылку и сказал:

– Правда, до венчания еще далеко, а красное и так безобидная вещь. – Потом решил попробовать коньяку. – В честь твоего отъезда, Валентин. А то, может быть, никогда и не встретимся. Да, добился я, брат, своего. Будет свой домашний очаг, семейная жизнь и полное довольство, потому что, ты сам посуди, адвокатов таких, как я, с заграничным образованием здесь нет, значит – конкуренции не будет. Что мне еще нужно?

– Да, тебе больше ничего не нужно, – отвечал Валентин.

Через час жених, ткнувшись ничком, спал уже мертвым сном на диване. И сколько Митенька, беспокоившийся за его судьбу, ни раскачивал его, тот только мычал.

– Пусть спит, – сказал Валентин. – Женится ли он сегодня или завтра, – разве не все равно? Может быть, для него сегодняшний день так хорош, что он будет вспоминать о нем целую жизнь.

И вот в этом случае сказалась вся сила убедительности Валентина, с какой он действовал на людей. Когда жених проснулся и увидел, что уже время не семь часов, а целых десять, то он сначала пришел в отчаяние, рвал на себе волосы и говорил, что все пропало.

Валентин сказал на это:

– Успеешь и завтра жениться.

– Да, но скандал-то какой!

– Если через тысячу лет ты уже в ином существовании посмотришь с какой-нибудь планеты на землю и вспомнишь об этом случае, то он покажется тебе просто смешным, – сказал Валентин. – И от невесты твоей не останется тогда даже и костей. А лучше пошли им сказать, что ты заболел, венчаться будешь завтра в это же время, а сами сейчас поедем тут в одно местечко. Там дают хороший сыр и омары.

Дело кончилось тем, что жених с отчаяния поехал в то местечко, где давали хороший сыр и омары.

Результатом всего этого было то, что все еще помнили, что они добрались до местечка с хорошим сыром и омарами, а что было дальше этого – никто не помнил. Только как в тумане на секунду где-то на улице мелькнул перед ними образ Владимира, очевидно почувствовавшего себя уже в межпланетном пространстве, так как он потрясал последними деньгами.

Наутро Валентин с Митенькой проснулись у себя в номере. Каким чудом очутились они здесь, было совершенно неизвестно.

Жених приплелся к ним часа в два дня, в чужом суконном картузе, рваных штанах и в больничной рубашке, у которой на спине было написано: № 17.

Его подобрали за городом в канаве раздетого и обобранного. Жених не столько убивался о том, что его обобрали, сколько о том, что в больнице, куда его доставили полицейские, надели на него эту сорочку с большим черным номером 17.

Валентин сказал, что это совершенно все равно, такая ли сорочка или иная, и прибавил:

– Мы должны были бы сейчас подъезжать к Самаре, а мы еще здесь – что же из этого? Ведь жизнь не прекратилась? И если бы даже и прекратилась, мы перешли бы просто в другое существование, а это только любопытно.

– Да, это верно, – согласился после некоторого молчания жених и уже сам попросил промочить себе горло. – Жажда очень мучит, – сказал он виновато.

Мочил он его до четырех часов, когда Валентин вдруг вспомнил, что жениху надо ехать к венцу. На него иногда, в противоположность обычному безразличию ко всему, находила некстати заботливость, в особенности если дело касалось устроения приятелей. Тут он, сам же накачавший дело до беды, проявлял исключительное упорство в преодолении препятствий.

И кончил тем, что устроил жениха, обрядив его в свой, напомерно длинный для несчастного фрак, поставил на ноги, надел картуз и сам отвез его в церковь, где был шафером, стоя в своем уральском кожаном костюме сзади жениха и нетвердой рукой держа тяжелый венец, который все опускался вместе с тяжестью руки Валентина на голову врачующегося и придавливал его, пригибая ему колена.

Валентин в одном случае оказался прав: жених о дне своего венчания вспоминал потом всю жизнь.

Когда все эти дела были окончены, то оказалось, что взятые с собой деньги вышли вплоть до того, что нечем был заплатить по счету в гостинице.

– Оно, пожалуй, хорошо, что мы случайно немного задержались, – сказал Валентин Митеньке Воейкову, – по крайней мере, мы теперь продадим твое имение. Я все устрою, и Владимир нам поможет. Мы съездим к нему, если я сам не продам, – и тогда уже спокойно поедем. А то ведь ты уехал, бросив все на произвол судьбы. Так не годится.

– Это действительно хорошо, – воскликнул, встрепенувшись, Митенька, почувствовав вдруг облегчение, как это всегда бывало с ним, когда неожиданно откладывалось на неопределенный срок что-нибудь решительное. – А как ты думаешь, скоро мы его продадим?

– Скоро, – отвечал Валентин.

И в этот день они встретились с Авениром.

VI

Когда Митя Воейков возвращался на свое старое пепелище, покинутое было им навсегда, он думал о том, как удивится и обрадуется Митрофан, неожиданно увидев его живым и невредимым.

Но он несколько ошибся.

Митрофан, увидев хозяина, не удивился и не вскинулся к нему навстречу, а подошел с самым обыденным вопросом, в то время как барин искренно обрадовался, увидев знакомую распоясанную фланелевую рубаху Митрофана.

– Что ж, отдавать кузнецу коляску-то? – спросил Митрофан.

– А разве ты еще не отдал? Она, кстати, скоро понадобится.

– Да когда ж было отдавать-то?

– Только не отдавай этому пьянице, старому кузнецу.

Митрофан ответил что-то неразборчиво, зачем-то посмотрел на свлнце и пошел было к сараю.

Митеньку обидело такое равнодушие Митрофана к его возвращению и, значит, вообще к его судьбе. Как будто он рассчитывал на какую-то родственную преданность и обожание со стороны своего слуги. А этой преданности и любви не оказалось.

Он подумал, что, может быть, Митрофан не подозревает о том, что поисходило: что он был на волосок от того, чтобы не увидеть своего барина вовеки. И поэтому, повернувшись, сказал:

– А ведь я вернулся, Митрофан, не поехал, куда было хотел.

– Передумали, значит? – сказал спокойно Митрофан. – А тут было слух прошел, что уж вы совсем укатили.

– Нет, пока не укатил, – сказал холодно барин и ушел.

Когда он теперь видел перед собой разгромленный двор, запущенный дом с насевшей везде пылью, он пришел бы в обычное исступленное отчаяние, если бы у него не было нового просвета, куда, как в вольный эфир, устремилась вся его надежда. Но просвет этот был. И в нем жила сейчас одна только мысль: поскорее развязаться с убогим наследием предков и передвинуться на свежие, еще не захватанные руками человека места, стряхнув с себя всякие обязательства перед человечеством, перед общественностью и намозолившим глаза угнетенным большинством. Жить красотой, собственными благородными эмоциями, культом собственной личности и свободой от всего.

Это новое горение делало его гостем среди всей неприглядности окружающего его настоящего. Что ему было за дело до того, в каком оно виде, когда это настоящее было для него уже прошлым? Это все равно, если бы проезжий на постоялом дворе пришел в отчаяние от грязи и начал бы производить ремонт и чистку.

Иногда у него мелькал вопрос о том, как они на Урале устроятся, что будут есть, откуда будут брать одежду. Но сейчас же ему приходила мысль о том, что Валентин как-нибудь там устроит. Раз он везет, значит, знает.

Хотя, с другой стороны, тоже и положиться на Валентина – это значило пойти на ура. Но все-таки, раз центр тяжести главной ответственности перекладывался на другого человека, то это давало иной тон делу – более беззаботный и легкий.

«Однако нечего время терять, – подумал Митенька. – Пока Валентин там ищет покупателя, я поскорее его устрою это дело с Житниковым; кстати, надо показаться ему, чтобы он не подумал, что я не собираюсь отдать ему своего долга».

И Дмитрий Ильич решил сейчас же пойти и предложить Житникову купить имение.

Проходя по двору около разломанной бани и террасы, на которой уже попрежнему мотались Настасьины грязные тряпки, он сказал себе:

– Вот он займется здесь делом, балкончик построит для чаепития, в бане будет по субботам париться, а на трубу железного петуха поставит, чтобы увенчать свое благополучие.

VII

У Житниковых наступила хлопотливая пора. Нужно было всеми силами оберегать свое добро: стеречь траву на лугах, чтобы бабы не рвали. Это обыкновенно делал сам Житников, притаиваясь по вечерам в канаве или за кустом, откуда он вылетал коршуном, несмотря на свои 60 лет, и хватал баб за платки и за косы. Нужно было чинить изгородь в саду, набивать заново гвоздей в забор остриями кверху, чтобы у всякого охотника до чужих яблок осталась добрая половина штанов с мясом на этом заборе и потом при одной мысли о чужих яблоках, нажитых трудом и благочестием, чесалось бы неудобоназываемое место.

Мысль о том, что могут что-нибудь украсть, была самой тревожной для всего дома, но в особенности воров боялась сама старуха. Она на всех, кто был беднее ее, смотрела как на воров и лежебок. И как только она теряла какую-нибудь вещь, хотя бы свою толстую суковатую палку, с которой ходила по двору, так первая мысль, которая приходила ей в голову, была мысль о воровстве.

– Украли палку, – кричала она, – чтоб их разорвало, окаянные! И когда только на них погибель придет?

Как только наступало лето, так энергия в этой усадьбе шла по двум направлениям: первое – это сберечь плоды хозяйства от воров, второе – как можно больше получить плодов. Поэтому жили здесь точно в крепости: ворота каждый вечер запирались на замок, в кладовые не пускалась ни одна прислуга. А если нужно было принести оттуда что-нибудь тяжелое, тетка Клавдия сама отпирала кладовую и, пропустив туда кухарку, зорко смотрела за ней, чтобы она мимоходом не запустила куда-нибудь руки. И хотя она постоянно жаловалась всем кумушкам на свою окаянную жизнь, на то, что и на ее горбу ездят, и даже иногда кричала, что пусть всё ихнее добро сгинет, все-таки она не могла преодолеть в себе боязни перед хищениями. И целые дни, измученная и злая, бегала и смотрела то за кухаркой, то за поденными.

Ее против воли охватывала ястребиная жадность поймать на месте всякого похитителя собственности. И действительно, лучше тетки Клавдии никто не мог подкараулить кухарку или поденных девок, причем она не церемонилась, выворачивала им все карманы, поднимала подолы, шарила рукой за пазухой. И в последнем случае, если ничего не находила, то сердито говорила:

– Распустила свои мамы-то! Леший вас разберет, что у вас там ничего не напихано. Только людей в грех вводите.

Ночью сама старуха, беспокоясь, не один раз вставала и с фонарем обходила, осматривая двери погребов и амбаров. А когда возвращалась, богомольная, проснувшись, спрашивала, цело ли все, и если было цело, то говорила, крестясь на образ:

– Господь праведника бережет и помыслы злых от него отклоняет.

Иногда она тоже вставала среди ночи, выходила на двор и крестила замки и запертые тяжелые двери.

Она, не хуже тетки Клавдии, не была заинтересована в прибылях и богатстве Житниковых и сама ради спасения ела всегда только одну картошку и одевалась хуже всех; но, несмотря на это, и у нее был такой же страх перед всем, что могло угрожать целости и увеличению имущества. Это было сильнее всякого сознания, всякого личного расчета.

На ночь спускали собак, и они, как волки, бегали по двору и лаяли на всякий шум. Если лай продолжался, то на двор с ружьем выходил Житников, а богомольная зажигала восковую свечу, чтобы вор видел, что не спят, и клала три поклона.

– Плохи собаки! – говорила старуха. – Надо злых достать; у нас прежде были такие, что мимо усадьбы боялись ездить.

И не только нужно было все время следить, как бы чего не украли, но нужно было каждую минуту смотреть, как бы не перерасходовали в хозяйстве продуктов и провизии.

– Зачем лишнюю ложку масла льешь! – кричала тетка Клавдия, когда кухарка в чулане под ее присмотром наливала масла в бутылку.

– А то за завтраком не хватило, – говорила кухарка, останавливая руку с ложкой на полдороге.

– Вам, окаянным, сколько ни дай, вы все слопаете. Вылей назад!

А там в саду уже завязывались яблоки, крыжовник, и надо было все это беречь как от мужиков, так и от своих рабочих. Поэтому в числе прочих сторожей всегда нанимали Андрюшку, которого боялись все, даже сами хозяева, так как он бегал с ножом, как разбойник, и мог кого угодно зарезать.

И когда приходила эта пора забот, то спать почти совсем не спали, потому что боялись ложиться раньше рабочих и кухарки, чтобы они не окунули куда-нибудь носа. А потом несколько раз просыпались ночью от постоянной боязни проспать. Если же просыпались на час раньше того, чем нужно было будить рабочих, то уже не ложились больше, а начинали бродить по дому, чтобы разогнать мучительную предутреннюю жажду сна; выходили во двор, проверяли целость замков. И, если все было цело, богомольная крестилась и говорила:

– Бережет господь Сион свой.

И никогда так грязно и скудно не жили, как в это горячее время подготовки будущего урожая. Носили все грязное и отрепанное: жаль было надевать чистое на огород. Ходили неумытые, нечесаные, потому что в такое время некогда перед зеркалами рассиживать, хотя перед ними не рассиживали и в другое время. Ели на ходу, кое-как, и поэтому все были голодные и злые, как великим постом. А тетка Клавдия еще нарочно, чтобы показать, что ей не до красоты и она плевать на нее хочет, нарочно никогда не мыла рук, запачканных огородной землей, и чистила ими соленые огурцы, так что у нее через пальцы текли грязные потеки на скатерть. В комнатах по той же причине не мыли, не убирали в это время никогда, кроме праздников.

И когда летом к соседям приезжали дачники-гости и ходили под зонтиками и в перчатках, тетка Клавдия никого не ненавидела такой острой и жгучей ненавистью, как их. Увидев идущих под руку, она говорила, метнув им вслед глазами:

– Ну, сцепились…

И ничего ей так не хотелось, как плеснуть на их белые платья помоями, да еще сальными, чтобы не отмылось.

Она ненавидела их за красоту, за чистоту одежды, за то, что они не работают никакой грязной работы и руки у них всегда чистые.

После такой встречи она обыкновенно приходила домой еще более раздраженная и, разбрасывая свои тряпки, говорила:

– Нам, слава богу, чистоту да красоту наводить некогда. Зато сыты. А эта шантрапа поганая только зонтики распустит, а жрать небось нечего. Так бы и окатила из поганого ведра!

Летняя жизнь была самая мучительная, самая тревожная, потому что клались все силы на работу, а результаты еще были неизвестны: могло уродиться, могло и вовсе не родиться.

И в то время как люди могли наслаждаться пышным расцветом зелени, летними лунными ночами, освежительными грозами, Житников переживал только тревогу и страх. Было не до цветов, если представить себе, что освежительная гроза перелупит все яблоки градом: вот тогда и считай, сколько монет из кармана уплыло.

А теперь прослышали, что Воейков хочет продавать землю, и боялись, как бы не упустить и не переплатить лишнего.

Богомольная все ставила свечи, а старуха, подняв палец, говорила мужу:

– Гляди в оба…

VIII

Митеньку Воейкова опять угораздило прийти во время обеда. И опять произошел такой же переполох, что и в первый раз.

– Как нарочно пригадывает окаянный, когда люди обедают, – крикнула вне себя тетка Клавдия, схватывая за углы скатерть. – И живут-то не по-человечески, порода проклятая.

Житников, наскоро утерев рот и седые усы ребром ладони, торопливо вышел на крыльцо встретить гостя и немножко задержать его, чтобы старухи успели убрать всякие следы трапезы.

– Добро пожаловать, – сказал Житников, сняв картуз, и, держа его по своему обыкновению на отлете в правой руке, приятно улыбался.

Митенька, остановившись посередине двора, не знал, куда дальше двинуться, так как направо, на цепи у погреба, бесновалась собака с завешенными шерстью глазами, а налево и прямо простиралась навозная лужа, глубина которой была неизвестна.

– Сюда, сюда, пожалуйте, – сказал Житников, показывая направление, ближайшее к собаке. – Да замолчите вы, нет на вас погибели! Разбрехались, когда не надо.

– Зашел проведать вас, – сказал Дмитрий Ильич неловко, так что Житников, очевидно, понял, что он зашел не за тем только, чтобы проведать.

– Милости просим. Башмачки не запачкайте.

Они прошли в дом. Хозяин куда-то скрылся на несколько минут, очевидно – распорядиться насчет самовара.

Дмитрий Ильич, сев на стул у окна, обежал взглядом комнату. Здесь все было так же, как и в прошлый раз: так же горели неугасимые лампады в образном углу; стояли на божничке в темном паутинном углу бутылки со святой водой, завязанные тряпочками и с привязанными, как в аптеке, к горлышкам бумажками, на которых было написано, от какого праздника вода.

А около икон был приколот булавкой к бумажным, засиженным мухами обоям печатный лист, на котором были написаны с красными заглавными славянскими буквами двенадцать добродетелей христианина. Этого Дмитрий Ильич в прошлый раз не видел.

– Ну вот, сейчас самоварчик поставят, – сказал Житников, входя в комнату, потирая руки и приятно улыбаясь.

За прихлопнутой дверью маленькой комнаты послышалось глухое ворчанье. Житников не обратил на него никакого внимания.

– Напрасно беспокоитесь, – сказал Воейков, – я не хочу чаю.

– Нет, без чаю неловко, – возразил Житников, перестав потирать руки, но не распуская их, стоял перед гостем, слегка наклонившись вперед и все так же приветливо улыбаясь.

Самовар – это первое, к чему он бросался, если заезжал какой-нибудь гость из чужой среды. Без самовара он не знал, что с ним делать, о чем говорить.

– Ну, как у вас дела идут? – спросил Дмитрий Ильич с некоторым стеснением.

– И не говорите… – сейчас же торопливо отозвался Житников; он сел против гостя и, держа сложенные руки на коленях, сохранял прежнее наклоненное вперед положение, выражающее готовность и предупредительность хозяина к гостю. – Время такое плохое, тяжелое, что не дай бог, – продолжал Житников, таинственно понизив голос до шепота.

– А главное, народ скверный, – заметил Митенька.

– Про народ и не говорите: воры, мошенники, лежебоки. Он и не думает о том, как бы хозяину побольше заработать, а только норовит украсть, объесть вас да еще нанахальничать. Прежние рабочие, бывало, за хозяйскую копейку готовы в огонь были броситься, а теперь только о своей утробе думают.

– Ну, это-то, положим, естественно, что они о себе думают, – сказал Дмитрий Ильич, точно ему вдруг стало неприятно разговаривать в одном тоне с кулаком Житниковым, – а вот хоть бы уж чужого не трогали.

– Вот именно!.. – воскликнул Житников, очевидно несогласный с первой половиной фразы, но во второй нашедший полное подтверждение своим мыслям. – Вот именно: только бы чужого не трогали, – повторил он радостно.

– Вы слышали, наверное, про мою историю с мужиками, что я на них даже в суд принужден был подать? – спросил Дмитрий Ильич.

Житников отклонился на спинку стула и замахал руками.

– Да, как же, господи. Ведь это разбой.

Дмитрий Ильич обычно, чувствуя неспособность просто и естественно говорить с рядовыми людьми о вещах практического и обыденного характера, всегда терялся, не знал, как себя держать, ощущал мучительную неловкость и потому избегал и боялся всяких встреч. Сейчас же у него разговор шел неожиданно легко, быть может, от житниковской готовности согласиться со всем, что бы Дмитрий Ильич ему ни сказал. И эта легкость сразу приподняла его, дала ему крылья. Немного только мешала мысль о том, что он должен Житникову 100 рублей и тот, наверное, сейчас думает об этом.

– Ну так вот, – сказал Дмитрий Ильич, – я просто измучился с этим народом.

– Ангел – и тот измучится, – ответил Житников.

Это сочувствие еще больше вызвало у Дмитрия Ильича чувство расположения к Житникову, и он невольно продолжал говорить в начатом тоне, чтобы еще услышать сочувствие:

– Хотел в прошлом месяце произвести в усадьбе ремонт, поправки, подновить постройки, но потом так и махнул рукой: невозможно.

– Какой там ремонт, батюшка, – сказал Житников, называя гостя батюшкой, что указывало на возникшую между ним и гостем истинную близость.

– И я, знаете ли, пришел к заключению, что хозяйством сейчас заниматься нельзя.

– Нельзя-с! – коротко, но убежденно отозвался Житников.

– Что это только сплошное испытание и мученье.

– Мученье-с! – повторил Житников.

– Мне даже пришла мысль все бросить и уехать на новые места.

Житников сразу замолчал и с каким-то иным, насторожившимся выражением, уже без неопределенной предупредительной любезности ждал более определенного выражения гостем своей мысли.

Митенька обрадовался тому духовному единению, которое образовалось между ним и Житниковым, и совсем забыл, что не в его интересах обрисовывать мрачными красками то дело, которое он хочет предложить другому.

– Я ищу покупателя… – сказал он с другим выражением, уже без прежней приподнятой искренности, как будто внезапная перемена в Житникове грубо разбила тот мостик душевного отношения, который перекинулся было между ними вначале. – Вы не порекомендуете мне кого-нибудь?

Он смотрел на Житникова и ждал, что тот скажет с дружеской готовностью: «Taк я куплю у вас, чем вам продавать какому-нибудь жулику, который усидит, что мы в тяжелом положении, и спустит цену».

Но Житников этого не сказал. Он пожал плечами и, разведя руками, несколько времени соображал, наклонив немного набок голову, потом сказал, вздохнув:

– Время плохое очень, кто же теперь купит?

– Ах, как досадно… как же быть? – сказал Митенька.

Житников уже смотрел на гостя без прежней улыбки и без готовности. И даже зачем-то посмотрел на его брюки и башмаки. Митенька невольно при этом подобрал ноги под стул, так как вспомнил, что башмаки не чищены.

От внезапной перемены тона Житникова он вдруг почувствовал обиду и жалость к себе, а от своей неуместной искренности – позднюю досаду. Нужно было продолжать вести разговор, перебросив его на другой безразличный предмет. Но Митенька поднялся и стал прощаться, отказавшись от чая, с таким убитым видом, как будто его поразило, что после его тона искренности, почти любви, ему отплатили совсем иным. Кроме того, еще рухнула надежда покрыть долг при продаже – и ему оставалось или промолчать про свой позорный долг, или, не хуже прошлого раза, сказать, что он сейчас не захватил мелких денег, а вечером пришлет их с Митрофаном, чему, конечно, Житников ни минуты не поверил бы.

Но в том, что после отказа Житникова сейчас же стал прощаться, ему вдруг показалось еще худшее: Житников, наверное, увидел теперь ясно, что ему, Митеньке, нужно было: искренностью только замазать глаза, а тут же, будто невзначай, всучить ему никуда не годное имение.

После ухода Воейкова из спальни вышла старуха, помолилась молча перед иконами, повернулась к мужу и, подняв палец, сказала:

– Гляди в оба.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю