Текст книги "Русь. Том I"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 52 страниц)
И сейчас же ее лицо, недовольное и непонимающее, осветилось радостным удивлением.
– Вот это кто?… Так скорей же, скорей! – крикнула она полушаловливо, полурадостно.
Митенька, торопливо сняв пыльник и бросив его на перила лестницы, почти бегом вбежал наверх.
– Я ведь одна сижу… и была такая злая… до отвращения… Ну, почему так давно не были? – спрашивала она, когда они, как два встретившихся наконец друга, поднялись на верхнюю площадку около большого венецианского зеркала с мраморными статуями в нишах посторонам и пошли по ряду высоких пустых комнат с огромными окнами и белыми дверями.
– Почему так давно не был?… – сказал Митенька, улыбаясь и глядя на Ирину с выражением, не зависевшим от его вопроса. – Почему давно не был?… Нет, это все глупости!.. – сказал он и, взяв руку Ирины, смотревшей на него с товарищеской лаской и некоторым удивлением при его последних словах, сжал ее и отбросил от себя.
– Ну, а что же не глупости? – спросила с веселым удивлением Ирина, идя рядом в своем легком клетчатом коротком платьице и желтых туфельках на высоких точеных каблучках.
– Не глупости то, – сказал Митенька, – что я презирал всех людей оттого, что боялся их и не умел с ними говорить, а сейчас я себя чувствую так, как будто приехал домой к своему, своему человеку, которому могу говорить все! И мне не нужно даже непременно говорить; я могу молчать, и это меня не будет стеснять. Вы понимаете?
– Конечно! – живо сказала Ирина с прежним выражением товарищеской близости и простоты.
– И главное, – продолжал Митенька, как бы не слушая ее ответа, а стараясь точно выразить то, что он чувствовал, – что здесь нет какой-то пошлой влюбленсти и ухаживания, а просто… просто великолепно оттого, что я в первый раз подошел и увидел, что это чудесно.
С Ириной Митенька чувствовал себя совершенно иначе, чем с Ольгой Петровной, которой мог нравиться и которую мог интересовать только мужчина сильный, хищный, разнообразно тонкий, может быть, даже не совсем понятный. Здесь же он чувствовал такую искренность чистоты и дружбы, что ему даже хотелось сказать что-нибудь такое, чего человек менее искренний не решился бы сказать.
– У меня в такой степени нет влюбленности, что я даже не думал о вас все это время, – сказал он, когда они дошли до углового кабинета с камином и темными обоями, с золотым багетом по краям. – Вот здесь на балу, кажется, играли в карты? – сказал он.
– Да, – отвечала рассеянно, перестав улыбаться после его предыдущих слов, Ирина. Она остановилась при входе в комнату, повернула голову к окну и, сощурив глаза, смотрела вдаль, точно вдумываясь в его слова. Два темных локона, слегка вьющихся, как и тогда, на балу, спускались у нее около щек. Митенька смотрел на них и старался почувствовать, как они, эти локоны, были недоступно-далеки для него тогда и как они близки теперь!.. Наверное, более, чем для кого-нибудь другого.
– А я – думала… – тихо сказала Ирина, не поворачивая головы от окна и как бы вдруг грустно притихнув.
Митенька испугался, что он своей искренностью достиг совершенно обратного тому, чего желал, и поспешно прибавил:
– Нет, конечно, и я думал, но не так, как… не так! – сказал он с усиленным ударением, надеясь этим выразить желательный для Ирины смысл.
– А как? – спросила она все так же тихо и не поворачивая головы. – Ну, какие же глупости я спрашиваю, – быстро спохватилась она, не дожидаясь ответа. – Идемте в сад.
Митенька взял ее руку и прежде, чем идти, посмотрел ей в глаза и крепко сжал ее руку, как бы вместо слов отвечая этим движением, открытым и сильным, на ее вопрос о том, как он думал о ней. И они, скользя по паркету, побежали обратно по тому же ряду комнат, потом вниз по лестнице, причем Митенька шагал редко, через одну и две ступеньки, а Ирина быстро перебирала каждую ступеньку своими острыми туфельками и смеялась, боясь запутаться и упасть.
У нее, как легкое облачко, сошло с лица то тихое сосредоточенное выражение, какое налетело было на нее от его слов, и она опять весело смеялась.
– У меня сейчас такое чувство, что если бы это было допустимо, я свободно бы говорил вам ты, – сказал Митенька, когда они, запыхавшись от быстрого бега с лестницы, шли по широкой, убитой кирпичом дорожке главной аллеи.
– У меня совершенно то же! – скачала с радостным удивлением Ирина.
Они шли, и оба удивлялись тому, что открывали в себе как раз то, что с общепринятой точки зрения было бы дико, недопустимо, но им сверх ожидания казалось так просто и естественно, что было радостно и приятно сознавать это. И Митенька Воейков невольно подумал, что ни один из светских молодых людей, наверное, никогда не был с Ириной так прост и близок, как он.
И, когда к волосам Ирины пристала паутинка, Митенька, остановив ее, молча снял паутину, а девушка стояла перед ним доверчиво, и только немного испуганно ожидая, не червяк ли ей попал в волосы. Ему даже хотелось найти у нее на платье какую-нибудь соринку, чтобы еще раз так просто прикоснуться и увидеть с ее стороны такую же простоту и странную близость отношений, которая проявлялась в этом уверенном товарищеском прикосновении без обычных при этом просьб о разрешении и извинений. И это с девушкой высшего круга, которую он видит только в третий раз.
Хотя соринки никакой не оказалось, Митенька все-таки стряхнул что-то невидимое с ее плеча. И опять больше всего было приятно то, что Ирина относилась к этому с доверчивой товарищеской простотой, и ей, очевидно, в голову не приходила мысль о том, что в этом может быть что-то нехорошее с его стороны. Митенька даже чувствовал наслаждение от сознания чистоты своих отношений.
– Я хочу вас спросить… – сказала Ирина, как бы несколько нерешительно, остановившись при этом на дорожке, и лицо ее вдруг стало серьезно и сосредоточенно.
– О чем?
– У вас в вашем главном все так же хорошо, как и тогда, когда мы виделись с вами утром в парке у дороги?
– Не так же, но лучше, – сказал Митенька.
– Так что новая жизнь идет?
– У меня уже начинается новая, новая жизнь.
– Как – новая? – переспросила Ирина, и выражение лица ее вдруг переменилось и стало тревожным.
– Совсем новая! – ответил Митенька весело, как бы забавляясь ее тревогой.
– Но скажите, в чем же дело?
– Я скажу вам, когда все выяснится, – ответил Митенька все тем же тоном сильного человека, забавляющегося тревогой другого. – А выяснится это сегодня вечером, когда я приеду к Валентину.
Ирина молча смотрела на него несколько времени.
– Я не понимаю, как такой вопрос может выясниться сегодня вечером? – сказала она. – И как в таких вопросах можно менять…
– Когда человек делает ошибку и потом сознает ее, – должен он все-таки продолжать ее делать или должен исправить ее, резко повернув с прежней дороги? – спросил Митенька, как бы решив на очевидном примере объяснить девушке суть дела и рассеять закравшиеся сомнения. Задав этот вопрос, он даже отступил на шаг и улыбаясь смотрел на нее, как смотрит учитель на непонятливую ученицу, затрудняющуюся в самых очевидных вещах.
– Должен исправить… – проговорила медленно Ирина, – но в таких вещах ошибки, по-моему, быть не должно; здесь должно быть какое-то большое прозрение, а прозрение из ничего не рождается…
– Да, но…
– Сейчас!.. – сказала Ирина, испуганно остановив Митеньку за руку, точно боясь потерять нить мысли, – …из ничего это прозрение родиться не может, а ошибка… это ничто, – договорила она с усилием внутреннего сосредоточенного напряжения, от которого у нее даже показалась морщинка на лбу.
– А искания почему есть?… – спросил Митенька. – Назовите мне самого сильного человека, который бы шел без этих ошибок.
Ирина так тревожно и сосредоточенно смотрела на него, что Митеньке по-новому было радостно видеть это беспокойство, эту тревогу за него, в сущности постороннего для этой девушки.
– Как я счастлив, что ошибся! – сказал Митенька, весело рассмеявшись.
– Да что? Почему? – спрашивала Ирина, удивленно поднимая брови и то же время почти улыбаясь, как бы побежденная и успокоенная его уверенностью в себе.
– Потому что я испытываю необыкновенное ощущение, когда вижу, как вот этот человек, совершенно посторонний для меня, может за меня волноваться и беспокоиться… что, между прочим, совершенно напрасно, потому что я-то знаю себя.
– Да! – сказала Ирина, как бы сама удивляясь. – Я сейчас серьезно беспокоилась и волновалась… как будто это касалось меня самой. А, может быть, и касалось… – прибавила она, слегка покраснев.
– Почему вас касалось? – спросил Митенька удивленно, сделав вид, что он не понял того намека, какой мелькнул в словах девушки. Но она сейчас же переменила разговор.
Митенька, глядя на нее, ставшую чем-то невыразимо близким для него, вдруг вспомнил, что, может быть, он видит ее в последний раз… но сейчас же прогнал эту мысль, потому что она могла разбить приятное беззаботное настроение. И ей он не сказал, какая его ждет перемена жизни, чтобы не опечалить ее и не нарушить необычайно приятного тона их отношений в этот последний вечер.
Ирина, уже смеясь и шутя, говорила о своей тревоге. И опять они оба удивлялись тому, что в ней могла родиться эта тревога и боязнь за него, человека для нее чужого… И вместе с удивлением была неожиданная радость совсем необычайной близости.
– Меня ввело в заблуждение то, что я представляла себе сильного человека таким, который сразу овладевает своим стремлением и во имя этого преодолевает все препятствия, не отступая ни на шаг, – говорила Ирина, идя рядом с Митенькой вниз по аллее к речке, тихая вода которой в запруженной части, выше мельницы, уже отражала на своей глади сквозь деревья предвечернее солнце.
– «Сколько людей, столько способов жить», – кажется, французская поговорка, – сказал Митенька. – Вот вы, если пойдете, то пойдете до конца, что бы ни случилось.
– …Не знаю… – медленно проговорила Ирина, остановившись у скамеечки на берегу речки в конце парка. И она опять сощурила глаза, закусив губы; но сейчас же не спеша, но решительно прибавила: – Нет, знаю… конечно – до конца.
– Вот и мы кстати дошли до конца… сядем.
Ирина улыбнулась на шутку, и они сели на скамеечку. Она сидела, по своей привычке, облокотив руки на колено, и, положив на ладони подбородок, смотрела на опускающееся солнце. Митенька нарочно сел совсем близко от нее, и при каждом движении, когда на что-нибудь указывал рукой молодой девушке, он просто и как бы дружески прикасался своим плечом к ее плечу, точно стараясь дать ей почувствовать, насколько у них все просто и в то же время далеко от пошлой влюбленности и всего прочего из этой области.
Ирина при этом не отодвигалась, не оглядывалась на него. Казалось, она так же, как и он, понимала эти прикосновения и принимала их. Только она в это время как-то затихала вся и с особенным вниманием всматривалась во что-нибудь вдали и указывала иногда рукой Митеньке, все так же не оглядываясь на него.
– По вечерам это самое любимое мое место, – сказала Ирина, – я часто сижу здесь одна до темноты и смотрю на реку.
– А я часто по вечерам проходил по той стороне полевой дорожкой и не знал…
– Чего вы не знали?… – тихо и не сразу спросила Ирина.
– Не знал того, что здесь сидит такой близкий, такой… странно близкий для меня человек.
Они долго сидели молча. Вечернее солнце, отсвечивая от воды золотистыми радугами, шло по стволам деревьев и по их лицам, обдавая их теплом.
– Хорошо?… – спросил Митенька, опять наклонившись и прикоснувшись плечом к ее плечу.
– … Хорошо… – тихо, совсем тихо ответила Ирина. И вдруг, побледнев, медленно, совсем по-иному подняла на него свои глаза…
LIII
В ожидании друзей на прощальную пирушку, Валентин вынес из кабинета еще кое-какие вещи профессора, чтобы было просторнее.
Валентин так и остался в этом кабинете на том основании, что все равно он скоро уедет. А профессор со своими книгами и рукописями переместился в светелку в мезонине, где немилосердно нажаривало солнце, так что он даже иногда покрывал голову мокрым платочком.
Валентин, как истый джентльмен, даже спрашивал несколько раз профессора, не жарко ли ему там. В ответ на что Андрей Аполлонович испуганно схватывал его за руки и просил, ради бога, не беспокоиться, и Валентин, наконец, совсем перестал беспокоиться.
Отношения к баронессе Нине у них тоже хорошо разделились: за обедом профессор сидел сбоку жены с правой стороны, Валентин – с левой. Вечером они долго и приятно беседовали за чаем, потом переходили на диван; баронесса с каким-нибудь вязаньем, в котором у нее все уходили петли, мужчины вели долгую оживленную беседу об отвлеченных материях. Причем профессор всегда считал приятным долгом во всем соглашаться с Валентином, даже с некоторым испугом поспешности, как бы боясь, чтобы собеседник не подумал, что он не согласен.
Профессор, как специалист в области права, обыкновенно говорил о том, какие формы жизнь примет через пятьсот, через тысячу лет. Причем с грустью замечал, что в настоящем приходится позорно пользоваться правом, которого не принимает сознание передовых людей, потому что оно, это право, опирается на насилие и материальный расчет. И, кроме того, очевидно, оно не пойдет по тому пути развития, по которому бы следовало ему идти.
Валентин спокойно говорил, что пойдет и что человек со временем освободится от бремени культуры и недвижимости, дабы иметь возможность свободно передвигаться по всему миру.
– Совершенно верно, – говорил профессор.
Сам он боялся всяких передвижений и даже терялся, когда ему нужно было что-нибудь укладывать и собираться в дорогу. Но с Валентином соглашался из боязни оскорбить свои высшие отношения к нему.
Иногда баронесса Нина говорила, что у них дела по хозяйству идут все хуже и хуже, так как коров почему-то совсем не осталось.
– Тем лучше, – возражал Валентин, – что же хорошего – коров-то разводить!
– Как что хорошего! – с изумлением спрашивала баронесса. – У нас таким образом никакого имущества не останется. Я всегда содрогалась от ужаса, когда вы начинали говорить свои идеи о первобытности и о двух маленьких чемоданах, которые, по-вашему, каждый человек обязан иметь в будущем. И я теперь поняла, вдруг поняла, к чему ведут все эти ужасные идеи. Они когда-нибудь доведут нас до ужаса.
Вероятно, в тот момент, когда баронесса Нина говорила это, она была далека от мысли, что невинными ее устами говорит сам бог и что слова ее через несколько лет с такой неумолимой жестокостью оправдаются на ней самой.
– До какого же ужаса? – спокойно возражал Валентин. – Ко всему привыкнешь.
– Ну, Валентин, вы совсем безумный! Когда вы так говорите, я чувствую, что начинается какой-то кошмар. Зачем это нужно? Андрей Аполлонович, вы, может быть, того же мнения? Я вас спрашиваю, вы поняли меня? Да?
И, так как Андрей Аполлонович, растерявшись, не находил что ответить, за него отвечал Валентин:
– Ну, как же зачем? Тебе это необходимо, – испытаешь новые ощущения.
Когда не происходило подобных разговоров, всегда волновавших баронессу, жизнь текла в этой семье спокойно и мирно. После ужина Валентин и баронесса Нина прощались с Андреем Аполлоновичем и уходили спать, причем Валентин, к невыразимому огорчению баронессы, совсем почти переселился из ее спальни в кабинет, так как говорил, что это уже начинает быть похоже на оседлую жизнь и семейный очаг. Уходя, они желали профессору спокойной ночи, прося его не засиживаться долго и не утомлять себя. Андрей Аполлонович целовал руку жены, потом ее щеку и долго жал руку Валентину, благодаря его за приятное общество и с огромной пользой для него проведенный вечер.
Иногда баронесса Нина даже возвращалась в японском атласном халатике и кружевном чепчике и говорила:
– Андрэ, ради бога, не утомляй себя, не сиди долго. – Потом целовала его в голову, торопливо, мелко крестила его в висок, так как профессор – неверующий позитивист – не мог сделать этого сам, и уходила.
Баронесса Нина, при первой своей встрече с Тутолминым, сказала:
– У нас все наоборот (меткое выражение профессора). Я сама немного поняла во всем этом. Но я счастлива, счастлива… Андрэ такой редкий человек. Валли такой редкий человек… И профессор говорит, что для него огромная польза от того, о чем они говорят. Сколько я потерпела в своей жизни оттого, что все люди не могут быть такими. И как они полюбили друг друга! Как они бережно обращаются друг с другом! Помните, в каком ужасе я ехала от вас, когда получилось известие о приезде Андрея Аполлоновича из Москвы? Я ведь приготовилась к крови. Вы помните? Да? И каждая женщина на моем месте тоже приготовилась бы к крови. Я знаю одно: когда Валентин уедет на эти свои возмутительные священные воды, для Андрея Аполлоновича будет большая потеря, то есть для его высшего. И для меня. И как мы с профессором ни упрашиваем его остаться, он не хочет, не хочет! Он говорит, что заведется какая-то оседлость и образуется очаг. Какой очаг – я тут ничего не понимаю. Ужасный человек! Боже, почему именно мне, а не кому-нибудь другому попадаются всегда такие ужасные люди! Павел Иванович, скажите хоть вы, почему?
LIV
Первым на прощальную пирушку прикатил Федюков на своей тройке буланых, в пыльнике с костяными пуговицами и хлястиком сзади. Потом Авенир с Александром Павловичем на паре разномастных кляч, в дребезжащем тарантасе, прогнувшемся на своих дрожинах.
Они вылезли все пыльные и, сойдя с тарантаса, отряхиваясь, долго хлопали себя по полам.
Владимир, в распахнутой поддевке и белом картузе на кудрявившихся волосах, привез Петрушу, о котором Валентин беспокоился, что он завалится спать после заседания суток на двое, дабы прийти в надлежащее равновесие от непривычки напряжения, и тогда придется уехать, не простившись с ним.
Оно так и было. Валентин так бы и уехал, не простившись, если бы не Владимир, который, заехав за Петрушей, сначала просто будил его, но потом, схвативши обеими руками за его пудовые сапоги, почти стащил Петрушу на пол, напялил ему на голову картуз козырьком набок и повез с собой.
Сначала гости нерешительно и нескладно толпились, потирая руки, и отвечали благодарностью на предложение хозяйки садиться и просьбой не беспокоиться.
В столовой уже устраивался чай и закуска, которую подавала полногрудая горничная в белом фартучке.
Авенир, не теряя времени, взялся за профессора. Разговор, конечно, зашел о будущем и о путях к этому будущему.
– Сильный природный ум, – сказал Валентин профессору, как бы рекомендуя ему Авенира, которого тот видел несколько раз в прошлом году и с тех пор его боялся, так как Авенир с первых же слов стал кричать и размахивать руками.
– Сильный ли, не мне судить, но что природный – это верно, – сказал Авенир.
И жаркий спор загорелся.
Петруша, по своему обыкновению, занял первый попавшийся стул у двери и сел, положив толстые увесистые руки симметрично на колени. Завязавшийся разговор, очевидно, мало имел отношения к его внутреннему миру, и он больше развлекался обозрением стен или поглядывал на пол и на свои сапоги, причем даже с некоторой мелькнувшей тревогой проследил от передней до стула свой путь, который, хотя и слабо, но был отмечен, ввиду случившегося накануне дождя.
Владимир, чтобы скорее перейти к более существенному, подошел осторожно к Валентину, сидевшему в кресле между схватившимися – профессором и Авениром, – и тихонько спросил его:
– Суть дела-то будет? А то, брат, я этой чертовщины не понимаю.
– Будет, – сказал Валентин, закинув через спинку кресла голову и посмотрев на Владимира. – Только много нельзя, потому что неудобно перед профессором.
Владимир озадаченно оглянулся на профессора.
– Ничего… А где? Здесь или на природе? Пожалуйста, давай на природе. Ночь, брат, нынче будет, какой на твоем Урале никогда, небось, не бывает. Полнолуние!..
– Полнолуние! Это хорошо, – сказал Валентин. – Может быть, это и Петруше понравится?
– Тогда бы я сейчас пошел, разыскал подходящее местечко, – шепнул Владимир. – Тут надо, брат, как следует, а то видим тебя в последний раз. Кое-как не годится. – И он скрылся.
В это время как раз подъехал запоздавший Дмитрий Ильич. Раздеваясь в передней, куда Валентин с предупредительностью хозяина вышел к нему навстречу, Дмитрий Ильич что-то тревожно спрашивал у него, потом, как бы получив желательный для него ответ, вошел вместе с Валентином в гостиную. Причем у него был такой радостно-возбужденный вид, что все даже спросили, в чем дело. Но Валентин, переглянувшись с Митенькой, сказал, что это секрет, который будет объявлен некоторое время спустя.
Очевидно, готовилась открыться какая-то неожиданность.
А минут через пять в комнату шумно влетел Владимир и крикнул Валентину, что он нашел!
И когда для всех разъяснился истинный смысл этого восклицания, то было решено, что в доме выпьют только по стакану чаю и сейчас же предпримут все к переноске подлежащих предметов в отысканное Владимиром местечко.
Так и сделали.
Владимир, почувствовавший под ногами более твердую почву, чем сомнительные философские разговоры, сейчас же вступил в контакт с горничной в фартучке с бантиком и с другой, одетой менее щегольски – без бантика, и скрылся с ними куда-то.
Через минуту они уже тащили в балконную дверь ковер и корзину со звякавшей в ней посудой. Очевидно, дело не обходилось и без того, чтобы в горячей работе не подтолкнуть одну из них в бок и не обнять другую, так как все время с их стороны доносились какие-то восклицания, похожие на те, когда человека, у которого заняты руки, неожиданно толкнут под бок или в какое другое место, боящееся щекотки.
И когда все было готово, Андрея Аполлоновича закутали пледами, дали ему в руки складной стульчик и отправились на отысканное Владимиром местечко.
Видно было, что Владимир уже набил себе руку в отыскании подобных местечек. Ужин был приготовлен около ельника, шагах в пятидесяти от дома и недалеко от разрушенной церкви, на высокой сухой площадке.
Полная луна, высоко стоявшая посредине неба, освещала в упор эту площадку, и было так светло, что от сидевших людей на траву падали черные тени.
Прямо перед глазами бугор от площадки спускался зеленым откосом в лощину, за которой в туманном сумраке виднелось море вершин леса с остроконечными зубчатыми кучками елей. А направо, вдоль по лощине, все терялось в мглистом серебрившемся сумраке, и едва вырисовывались далекий берег реки и бесконечные луга, где иногда мелькал и потухал далекий бледный огонек.
Все расселись: кто на коленях, подмяв под себя траву, кто сложив ноги калачиком, по-турецки. Профессора убедили разложить свой стульчик и сесть на него, причем человека три бросились ему помогать, несмотря на его усиленные и испуганные просьбы не беспокоиться.
А когда оказалось, что со стульчиком случилась какая-то неприятность и он не раскладывался, несмотря на очередные усилия Авенира, Владимира и Валентина, – тогда попросили Петрушу. В руках Петруши вообще все вещи приобретали мягкость воска или хрупкость фарфора, в зависимости от их состава.
И действительно, у него стульчик сразу раскрылся, только внутри его что-то слабо треснуло.
– Пружинка какая-то отскочила, – сказал Петруша, отдавая раскрытый стульчик и что-то ища в траве под ногами. Но, не найдя, отошел на свое место, бывшее, как всегда, несколько в стороне.
Александр Павлович, любивший в качестве слушателя всякий спор, подсел к Авениру и профессору, продолжавшим развивать свою тему, и, приятно улыбаясь на разговор, подергивал свои свисшие книзу усы, подмаргивал глазом и любезно поддакивал, без дальних разговоров соглашаясь с тем из собеседников, который обращался к нему за подтверждением своей мысли.
И, хотя ему приходилось подтверждать самые противоположные мнения, его улыбка от этого не становилась нисколько менее приятной, и каждый спорщик не мог мысленно не отметить, какой это приятный человек, в котором без ошибки всегда можно найти поддержку.
Александру Павловичу, понимавшему толк только в собаках, пороше да в хорошей закусочке после охоты, было и не важно, о чем они спорят. Важно было то, что собрались хорошие, умные люди и – говорят. И с ними было бы просто грешно в чем-нибудь не согласиться, раз это может доставить им удовольствие.
Митенька Воейков поместился на ковре рядом с хозяйкой. У него было такое настроение, какого, ему казалось, у него никогда не было.
Перед глазами еще живо стоял образ Ирины и взгляд, которым она посмотрела на него и который неожиданно сказал ему всё… И вот теперь вокруг были милые люди, волшебная лунная ночь, светлая, как день, с неясными сливающимися в матовом серебре далями, а в душе беспокойно-радостное ощущение пережитого момента открывшейся любви к нему чудесной девушки.
В нем были такое счастье и полнота, что он не знал, куда излить ее.
– Итак… – сказал Валентин, поднимая налитый стакан вина, – последний день, друзья, я сижу с вами среди этой природы. Через несколько дней передо мной будет другая природа – дикая, первобытная, которой, к счастью, еще не коснулась рука человека. Меня влечет к неизвестным берегам. Все неизвестное и неиспытанное имеет надо мной непреодолимую власть. Быть может, неумолимое время или какой-нибудь неожиданный ураган человеческой жизни, разрывая старые пределы, сотрет все это с лица земли, уничтожит эти леса и усадьбы, – все-таки тот факт, что мы сидели здесь в эту лунную ночь с поднятыми бокалами вина, – этот факт останется вечно. Прошедшее имеет то преимущество перед будущим, что оно бесспорно и незыблемо. Выпьем!
Все, оживленно заговорив, потянулись со своими стаканами к Валентину, к хозяйке и к профессору, высоко надо всеми сидевшему на своем стульчике, исправленном Петрушей.
– Не забывай, Валентин!.. – сказал Владимир. – Хотел было я тебе показать свою дачу, но, видно, не судьба. – И он, выпив стакан, махнул рукой.
– Два месяца назад, – сказал Федюков, – мы говорили: через каких-нибудь семь дней Валентина с нами уже не будет. Теперь мы можем сказать, что через каких-нибудь семь часов его уже не будет с нами.
– Да, дни сменились часами, – сказал Валентин и прибавил: – А теперь я скажу новость, открою секрет. – Он на секунду остановился, дожидаясь, когда Владимир, лазивший на четвереньках с бутылкой в руках по ковру, наполнит снова стаканы. – Новость эта заключается в том, что я еду не один…
Все удивленно переглянулись. А баронесса Нина растерянно взглянула на профессора, сидевшего на своем складном стульчике, и даже сделала движение протянуть к нему руки, как к божеству, за помощью. Очевидно, ей представилось, что это ей придется делить общество с Валентином среди первобытной природы, которой еще не коснулась рука человека, и варить ему нагишом уху.
– Я еду не один… – повторил Валентин, – все трудности путешествия пожелал разделить со мною наш общий друг Дмитрий Ильич, для которого это, кстати, является новой полосой жизни и отрешением от старой.
– Браво! – крикнул Федюков. – Еще герой!
– Браво!.. – закричали все. А баронесса Нина живо и удивленно оглянулась на Митеньку и смотрела на него некоторое время почти с выражением восторга и благодарности, как смотрит осужденная жертва на человека, идущего вместо нее на заклание.
– Вот благородный человек, Андрэ. Ты понял что-нибудь? – сказала она, обращаясь к мужу.
Внимание всех на несколько минут всецело сосредоточилось на Митеньке, как на герое. Даже забыли о Валентине. И Митеньке пришлось рассказать о своем отказе навсегда от старой жизни, с ее отречением от своей личности во имя общественности, и о своей уже оставленной новой жизни, с ее обратным отречением от общественности во имя своей личности, жаждавшей мещанского счастья и конечных земных целей устроения. И о предстоящей новой жизни с отречением от обеих прежних.
Авенир вскочил, как будто сказанное Митенькой озарило и зажгло его.
– Я ждал этого! – крикнул он, подняв вверх руку. – Я говорил уже и еще раз повторю, что мы – сфинксы. От нас не знаешь, чего ждать, и нам предстоит великое будущее. Мы принесли миру такое новое слово, которое перевернет все вверх тормашками и не оставит камня на камне от всей ветоши старой жизни. Отречься в один момент от всего проклятого наследства, накопленного кропотливой тупостью веков, найти новую светлую дорогу и от нее даже отречься – на это не способен ни один народ в мире.
– Верно! – крикнул Владимир, держа наготове свой стакан и думая своим восклицанием поставить точку и закрепить это хорошим глотком доброго вина.
Но Авенир точки не поставил, а, подняв свой стакан еще выше и для удобства несколько отойдя от ковра, продолжал тоном пророка, предсказания которого начинают сбываться на глазах у всех:
– Для нас нет ни прошлого, ни настоящего. Действительность для нас – ерунда, сплошная ошибка или сырой материал. Ей мы никогда не сделаем никаких уступок и пойдем таким путем, каким не шел еще ни один народ в мире. А почему? Потому что в нас свежесть и самобытность, которая перевернет все к черту. У нас вера в идею, в порыв. У нас только какой-нибудь мерзавец будет заботиться об улучшении существования своей собственной персоны, о комфорте да о красоте, будь они трижды прокляты! Потому что мы настоящим не живем, а смотрим в будущее. Вся сила наша в будущем, когда мы всему миру покажем, на какие шутки мы способны!..
Он поперхнулся и, откашлявшись, крикнул с новой силой, широким жестом руки указывая на Валентина и Митеньку:
– Вот плоть от плоти и кость от костей наших! Они бросают всё и уходят… Куда? Неизвестно. На Урал? Не верю: они с полдороги повернут куда-нибудь, потому что Урал – это определенность, это точка. А наш дух в стремлении к беспредельности, а не в точках.
Идите же с богом, друзья! – воскликнул Авенир, издали протянув по направлению к ним руку. – А мы останемся у старых очагов и будем ждать, когда с рук спадут тяжелые оковы, и мы разбросаем эти очаги ко всем чертям.
– Верно! – крикнул Федюков.
Авенир, вошедший во вкус, не обратил на него внимания. Он как только добрался до возможности говорить, да еще впал в свой обычный тон пророчества, так остановить его было уже трудно. А спорить с ним и вовсе было невозможно, потому что он не слушал никаких возражений, громил всех и ходил по головам, не разбирая ни врагов, ни единомышленников. Главная же его сила была в том, что он верил в свою непогрешимость, так как говорил не за себя, а за весь народ, и притом говорил не о настоящем времени, которое можно было как-то учесть, а всегда о будущем, которого учесть было невозможно.
– Нам дана великая земля! – продолжал он, став на кочку и подняв стакан еще выше. – И, если только внешние условия переменятся и с рук спадут оковы, прогнивший Запад с его механикой, культурой и этой своей красотой – будь она проклята! – только ахнет от того, как мы мимо культуры и прочей дребедени сразу шагнем лет на тысячу вперед.