355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Русь. Том I » Текст книги (страница 35)
Русь. Том I
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:08

Текст книги "Русь. Том I"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 52 страниц)

LI

А перед вечерем Владимир, как и обещал Валентину, повез его в цыганский табор.

– Это, брат, не то, что московские цыгане – набеленные да насурьмленные, – сказал Владимир, сжав кулак, – а тут настоящие. Пляшут… Эх!.. возьми все, да мало! А поет одна так, что все сердце перевертывает. Все забудешь!.. Опять же природа там. Да, вот икорки не забыть захватить.

Наскоро запрягли лошадей, сунули под переднюю лавочку два кулька и тронулись.

«Опять куда-то в сторону понесло», – подумал Митенька, но он не выразил своей мысли вслух.

Цыганский табор был в степи около реки. Белея палатками, он издали виднелся на зеленом лугу с своими повозками, дымом костров, телегами…

Вечер за рекой угасал. Слышались неясные звуки по заре. Пахло дымом, и доносился издали неясный, смешанный, крикливый говор.

Свободный народ!.. Бывало в сумерках, когда жизнь после летнего страдного дня затихает, едешь мимо табора, раскинувшегося около реки или леса, слушаешь доносящуюся издали песню – то заунывно-однообразную, то огневую, дикую, – смотришь на белеющее натянутое полотно палаток, бегающих черномазых кудрявых ребятишек, смуглых девушек с вплетенными в косы звенящими монетами – и завидуешь их вольной, свободной жизни, безделью и любви среди степей… Однообразная вечерняя песня, мелькнувший любопытно-дикий взгляд молодой цыганки с кувшином на плече будят грустные мысли о неизведанном счастье, дикой воле и легкости…

И долго, долго потом ловят глаза в сумраке оставшийся позади стройный стан с высоким кувшином на плече…

Когда экипажи остановились у табора, они тотчас были окружены толпой черных, полуголых, оборванных цыганят, старых надоедливых цыганок. Приезжие были оглушены невообразимым, страстно галдящим криком, говором и лаем маленьких злых собачонок, которые, уклоняясь от бросаемых в них ребятишками палок и камней, заливались, как звонки, забегая то с той, то с другой стороны экипажа.

– Илья в таборе? – спросил Владимир, который был здесь очевидно своим барином.

– Дома, дома Илья! – сказали наперерыв разные голоса, и несколько мальчишек, направленные молчаливо стоящими позади девушками, бросились к лучшей палатке в конце табора, сверкая черными пятками.

Скоро показался высокий смуглый курчавый цыган в распоясанной полосатой рубашке. Он, повидимому, ужинал, когда его позвали, и шел, на ходу утирая рот ребром ладони.

Всегда и везде находятся такие люди, с которыми другие сходятся, точно с давнишними знакомыми. И этот Илья такой человек. Не чужой цыган, а какой-то свой Илья – услужливый, всегда радушный и расторопно гостеприимный хозяин, с которым всем чувствовалось хорошо и легко.

– В гости к тебе, Илья, приехали! – крикнул ему Владимир. – Принимай, угощай!

– Давно пора, Владимир Капитоныч, – сказал спокойно и приветливо, без излишней цыганской суетливости и угодливости, Илья, остановившись в нескольких шагах и поклонившись гостям.

– Это мой друг! – сказал Владимир, обращаясь к приятелям и показывая на Илью размашистым жестом руки. – Такого другого человека, такого слуги на всем свете не сыщешь.

Илья стоял, спокойно и ласково улыбаясь своим твердым, красивым и мягким от улыбки лицом. Потом, встряхнувшись, сказал:

– Ну, что же, Владимир Капитоныч, сначала чайку прикажете?

– Вали, брат, как хочешь, ты лучше меня знаешь порядок, – сказал Владимир. – На вот, отдай девицам для поощрения.

Скоро около лучшей, самой белой палатки был расстелен ковер. В стороне на траве задымился в тихом воздухе самовар, и уже собирались в круг девушки, бросая на гостей любопытные взгляды из-под черных ресниц. На ковре появились вынутые из экипажей вино, стаканы.

– Илья, голубчик, эту, знаешь? Мою любимую, чтоб за сердце взяло!

Митенька Воейков полулежал около ковра и с тревожной нетерпеливой радостью ждал начала пения и всего того, что будет в этой непривычной обстановке под темным вечерним небом с дымом и красневшими головнями костров. Было приятно это состояние уносимого течением неизвестно куда; было хорошо здесь, среди этих людей, диких, но приятных по тому почету, с каким они принимали их, своих гостей. Было приятно отречение от беспокойного, вечно бодрствующего голоса долга перед своей жизнью и ее итогами. И не было страха за свое будущее, который стал появляться в последнее время. Не было его потому, что здесь был Валентин, за спиной которого чувство собственной ответственности, как всегда, уменьшилось из соображения, что ведь не он один, Митенька, распустил вожжи и поплыл неизвестно куда.

В голове был приятный хмель, любовь ко всему и ко всем, какие-то смутные надежды на неожиданное счастье и острое любопытство молодости к этим таинственным чернолицым смуглым девушкам, чья знойная любовь воспета всеми поэтами.

Темнело. Пламя костров яснее выделялось в сумраке ночи, бросая длинные колеблющиеся тени на траву и на белые, розовеющие от костров палатки.

Илья собрал девушек в круг, поставил одну тоненькую молодую цыганку отдельно в центре и стал в середине, в своей рубашке и без шапки, освещенный спереди пламенем костра.

– Вот, вот она!.. – зашептал Владимир в волнении, толкая приятелей и указывая им на тоненькую цыганку, стоявшую со слабо опущенными тонкими руками, как будто она сама стеснялась тем, что была предметом общего внимания, и не могла поднять глаз.

Илья несколько времени стоял неподвижно перед хором. Казалось, что глаза его были закрыты. Он как будто дожидался тишины или, уйдя в себя, выбирал песню.

Вдруг он открыл глаза и что-то тихо сказал, оглянувшись на стоявший кругом него хор. Все замерло в ожидании.

Владимир горящими глазами смотрел то на тоненькую девушку, то на Илью, как на чародея, от которого ждал чуда.

Вдруг тихая жалобная нота, как будто не с той стороны, откуда ожидалось пение, а откуда-то издалека прозвучала в тихом ночном воздухе. Потом, точно со вздохом, вырвалась другая и улетела в степь. Но она еще не смолкла, как тоскливая широкая песня догнала ее и, слившись с ней, зазвучала над табором с его дымами и огнями костров, белым полотном палаток и лежавшими наковре около певцов запьяневшими людьми.

Слова песни были непонятны, мотив однообразен, но первый звук вздоха в песне, точно вырвавшийся против воли, вздох глубокой скорби заставил всех встрепенуться и замереть.

Пела тоненькая девушка, неловко скрестив опущенные на живот слабые руки и как-то по-детски послушно глядя на освещенное светом костра лицо Ильи. А когда она, как бы забывшись, отводила от него глаза, взгляд ее уходил в степь, уже освещенную вдали серебристо-прозрачным полусветом месяца. Она пела так, будто около нее никого не было и она сама с собой под необъятным простором отдавалась своей тайной тоске и радости безгранично свободного голоса.

И не в голосе было дело, а в том, что в тихом вздохе послышалась тоскующая душа такой правды и силы, которая всех заставила забыть, что это песня, что поется она простой цыганкой из табора для развлечения гостей и что даже она не сама запела, а ее привели и заставили петь.

Илья, закрыв глаза, стоял также неподвижно.

Митенька Воейков от первых звуков песни вдруг почувствовал жалость к себе и к своей бесполезной молодости и любовь ко всем – к Илье, к тоненькой цыганке, и холодок восторга пробежал у него по спине. Он оглянулся на Владимира. Тот с недопитым стаканом в руке смотрел в лицо молодой певице с таким выражением, будто вся его жизнь зависела от ее песни.

Валентин почему-то ушел от костра, и его высокая фигура неподвижно виднелась среди серебристой пустоты степи.

А женский голос, как будто не зная никаких пределов, тосковал и звал кого-то со всей силой тоски и страсти ночного покоя и тишины. Изредка доносился издалека собачий лай, но и он не нарушал прелести и очарования песни.

Что было в душе этой полудикой девушки? Откуда она среди бедной природы и бедного табора взяла такие звуки? Любила ли она когда-нибудь так глубоко, что щемило и пронизывало тоской сердце и казалось, что все на свете пустяки в сравнении с песней, рассказавшей об этой любви? Но когда же она успела любить и так страдать, если ее девичья грудь была еще совсем слаба и неразвита, а руки тонки, как у ребенка?…

Певица кончила долгой, как бы погасающей нотой, и так свободно и легко, что даже не перевела дыхания.

Илья строго чуть шевельнул рукой, и многоголосый хор тихими, но упругими, как орган, звуками такой же безнадежной тоски взял припев. Потом звуки разбились, высокие молодые голоса выбились наверх и своевольно, беспорядочно перегоняя друг друга, понеслись вдаль от табора.

Владимир глотал слезы и, держа еще в руке забытый стакан, все повторял:

– Голубчики!.. Голубчики!.. Ах, боже мой!..

И вдруг точно все оборвалось, точно перевернулся весь мир: грянула безудержно страстно-веселая, веселая до дикого исступления песня со свистом, с гиканьем и громовым топотом ног о землю.

Илья весь переродился. Это был властелин, повелитель, с горящими, как угли, глазами, дико махал рукой и исступленно-злобно топал каблуком сапога, точно вырывая от сердца певцов весь зной страсти и безудержного веселья.

Глаза девушки уже не с тоской, а с восторгом настоящей страсти смотрели на него. Ее голос теперь показал свою силу и без всякого усилия покрывал собой весь хор и несся где-то над всеми голосами.

Это уже не была робкая худенькая девушка-ребенок. Это была царица, равная в страсти своему повелителю.

Митенька заметил этот взгляд.

«Уж не он ли?» – подумал он, посмотрев на Илью. И ему стало вдруг грустно, точно он почувствовал, что какое-то большое, необыкновенное счастье идет мимо него и никогда, никогда ему не получить его…

Потом вдруг все перешло в дикую вихревую пляску с бубном, со звоном монет, заплетенных в косы, с топотом ног и хлопаньем рук о колени, о сапоги.

Владимир не выдержал и кинулся обнимать Илью.

– Утешил! Ты мое сердце перевернул, душу очистил! – кричал он.

Илья сконфуженно, добродушно улыбался, превратившись в обыкновенного цыгана, и, слушая Владимира, отирал рукавом рубашки пот со лба.

После этого угощали весь табор. Валентин приглашал всех цыган ехать с ним на Урал.

И до самой зари светились в таборе костры и слышались то тоскливые, то разгульно дикие песни. Но так петь, как пела тоненькая цыганка, не пел уже никто.

И только в бледном свете зари, когда река и луга задымились теплыми парами и на востоке еще белел залегший сплошным белым облаком туман, стали запрягать лошадей.

Гости сели в экипажи и, со смуглыми лицами от бессонной хмельной ночи, тронулись по большой дороге среди тишины еще молчаливых полей и росистой свежести просыпавшегося утра.

Вдруг, когда дрожки Владимира, уехавшего в город, скрылись за поворотом, Валентин повернулся к Митеньке и, хлопнув себя по лбу, смотрел на него несколько времени.

– Что ты? – спросил Митенька.

– Про землю-то мы и не спросили!..

LII

На повороте у полосатого верстового столба они чуть не столкнулись с тройкой вороных лошадей и блестевшей лаком на утреннем солнце коляской. В ней сидела молодая, очень красивая дама в черном. Темная вуаль была поднята, и она задумчиво смотрела мимо на бегущие, уже проснувшиеся поля.

Валентин вежливо приподнял свою шляпу. Дама с тихой, спокойно-печальной улыбкой кивнула ему головой, бегло взглянув, как на незнакомого, на Митеньку Воейкова.

– Давно вас не видела, – сказала она, немного повернувшись в просторной коляске, уже несколько отъехав.

Валентин еще раз вежливо поклонился.

– Кто это? – спросил Митенька.

Его поразило выражение лица молодой женщины, с каким она смотрела по сторонам. Выражение внутреннего спокойствия, определенности и в то же время точно отсутствия здесь.

– Разве ты не знаешь? Это известная графиня Юлия, а теперь игуменья или патронесса – не знаю – женского монастыря, того – в лесу, знаешь?

Митенька Воейков еще раз оглянулся. Ему пришла мысль: что заставило эту молодую, красивую светскую женщину так круто и необыкновенно переменить свою жизнь? Что она нашла в жизни, в своей душе? Ради чего ушла от всех, от всего мира?

– Ты не знаешь, почему она сделалась монахиней? – спросил он Валентина.

– Не знаю. Тут есть один местный святой, – сказал Валентин.

– Отец Георгий? Я слышал. Говорят, это действительно необыкновенный человек.

– Все люди необыкновенны, – отвечал Валентин, – но дело не в этом, а в том, что она находится под влиянием этого святого. В святых я ничего не понимаю, только мне кажется, что они теряют ровно половину того, что человеку отпущено.

– То есть?… – спросил Митенька.

– Человеку заповедано познать все, а они одной половины избегают.

– Именно зла, – сказал Митенька. – Но ведь по библейской истории это дьяволом заповедано. Валентин странно усмехнулся.

– А ты разве боишься его?…

И сейчас же равнодушно прибавил:

– Зла вообще нет, а в дьявола ты, как культурный человек, конечно, не веришь…

Он помолчал, потом медленно произнес:

– «Познайте добро и зло и будете, как боги». Хорошо сказано…

Несколько времени ехали молча.

Митенька хотел было поделиться с Валентином своими мыслями о жизни, о своем состоянии запутанности, но вдруг почувствовал, что с Валентином вообще делиться ничем нельзя. Это все равно, что делиться с небом, с звездами, покажешься только сам себе маленьким и скучным, а требуемого сочувствия и созвучного отклика не получишь.

– А что, интересная женщина? – спросил вдруг Валентин.

– Да…

– Займись ею.

– Бог знает, что ты говоришь… ведь она – монахиня.

– Всякая монахиня – женщина, – ответил Валентин. – Я тебя как-нибудь свезу к ней.

LIII

На Митеньку странно подействовала эта случайная встреча с незнакомой молодой женщиной.

Раннее утро, хмельная голова, двоящиеся мысли, потеря всякой линии жизни, и это прекрасное стройное видение с грустными глазами и невыразимым спокойствием в них, спокойствием, происходившим от какой-то большой уверенности и определенности жизни, тогда как он чувствовал тяжелое томление от потери всяких внутренних центров. И воля его, не имея ни внутренней, ни внешней опоры, так ослабела, что его тянул всякий соблазн, потому что не было в его жизни никаких ценностей, во имя которых стоило бы удерживаться от соблазнов и сопротивляться им.

У него было ощущение, какое появляется у человека, который пьянствовал целый месяц и растерял все связи и отношения с жизнью. И угарной голове трудно уже делать усилия, и кажется, что ничего нельзя собрать и начать, в то время как жизнь, не прекращая ни на минуту своего вечного и бодрого движения, идет вокруг него с отрицающей его прочностью и деловитостью.

В особенности Митенька Воейков сильно почувствовал это, когда простился с Валентином и поехал один домой.

В бодром свете утра, с желтой зрелой рожью по сторонам дороги далеко расстилались поля с деревнями, холмами, зелеными лощинами. И везде виднелся народ, начинающий бодрую работу страдного дня. Уже начинали косить и жать хлеб. Мелькали начатые полоски ржи и первые связанные снопы нового хлеба, лежавшие в разных направлениях среди жнивья.

Митенька подумал, как несчастен он тем, что у него много земли и он с ней не справляется, расплывается в ней, работают на ней другие – его рабочие, а он сам опять в стороне. И как счастливы мужики, имеющие перед собой небольшие клочки, которые требуют от них точного и определенного труда. У них есть прочная точка опоры, прочная прикрепленность их в известном пункте к миру. А где у него эта точка, когда он не имеет никакого определенного, нужного миру дела? Все заняты своим делом, кроме него.

И, сколько он ни оглядывал эти бесконечные поля, он не находил среди них себе ни места, ни дела. И что он сейчас делает?…

На Урал еще до сих пор не уехал, имение не продал. И по всему было видно, что дело с продажей начинало пахнуть скверным анекдотом.

У Митеньки создалась определенная решимость: бросить это дело и поездку на Урал. Лучше оборвать сейчас, чем дальше забираться в дебри нелепостей, с этими разъездами, убивающими всякую волю.

– Не поеду я больше никуда, вот и все! – сказал он однажды.

И он засел дома, изредка вспоминая прекрасный образ молодой женщины, как бы толкнувший его оглянуться на самого себя.

Через несколько дней после поездки к Владимиру Валентин Елагин заехал к Митеньке Воейкову, чтобы свезти его к графине Юлии, так как Валентину почему-то казалось это необходимым.

Митенька в это время сидел дома и переменял башмаки. Когда он обернулся к окну на стук экипажа и увидел Валентина с Петрушей, первым его движением было броситься через черный ход в сад, так как он испугался, что его опять повезут продавать эту несчастную землю.

Конечно, проще было заявить Валентину, что он не хочет ехать, и противопоставить его воле свою волю. Он так раньше и думал: заявить твердо и определенно Валентину об этом.

Но первым, безотчетным его движением было – спрятаться. Митенька бросился к двери, но потерял второй башмак. И только успел воскликнуть с тоской: «Господи! Что это за кара такая!» – как вошел Валентин и, застав его с одним башмаком в руке, с выражением страдания на лице, несколько удивленно посмотрел на него.

– К графине едем, одеваешься уже? – сказал Валентин с таким спокойным выражением, как будто он всего несколько минут назад был здесь и сказал Митеньке, чтобы он одевался.

– …Одеваюсь…

И, как всегда в минуту неудачи, его раздражение требовало какого-нибудь объекта. И таким объектом сейчас явился Петруша. Чем больше он искал башмак и раздражался, тем больше ненавидел этого Петрушу.

– Когда только судьба смилостивится надо мной и освободит от этого вечного спутника? – проговорил он, когда Петруша вышел сказать Ларьке, чтобы он не распрягал лошадей. – Ну вот он, черт его возьми, где обосновался! – крикнул Митенька и выудил башмак за шнурок из корзины с бумагами под столом. – Когда только это кончится!.. Посмотри, пожалуйста, что тут наворочено! – сказал Митенька.

– А что? – спросил Валентин, оглянувшись тоже по комнате, и прибавил: – Очень хорошо. Чего же тебе еще хочется? Разве лучше немецкую аккуратность-то разводить? Так, по крайней мере, разнообразия много.

– Хорошо разнообразие, нечего сказать. Послушай, зачем ты таскаешь всюду за собой этого лешего?

– Какого? – спросил Валентин.

– Да вот – Петрушу.

– Ну как – зачем? Без него неудобно. Расскажет нам что-нибудь дорогой.

– Кой черт – расскажет! Я ни одного слова от него, кроме каких-то нечленораздельных звуков, не слыхал, – воскликнул с возмущением Митенька, надевавший в это время жилетку, и с раздражением стащил ее опять с себя, потому что она перекрутилась у него за спиной и одна половина наделась правильно, а другая навыворот. – Полено березовое скорей расскажет, чем твой Петруша!

Так как поехали на Валентиновой тройке с Ларькой на козлах, то Митрофан ехал сзади порожняком в коляске. Петруша почему-то не сел к нему, а устроился на передней, обитой сукном скамеечке, лицом к Валентину и Митеньке, прислонившись спиной к Ларьке.

«Как нарочно, торчит перед глазами», – подумал с ненавистью Митенька.

Ларька, почувствовавший сзади себя широкую спину Петруши, который привалился к нему, как к печке, тоже несколько раз беспокойно оглядывался и пробовал передвигаться. Но Петруша сел плотно, и спина его была слишком широка для того, чтобы от нее можно было передвинуться куда-нибудь на узких козлах.

Впрочем, на половине дороги Петруше надоело сидеть на собачьем торчаке, и он пересел на козлы рядом с Ларькой.

– Петруша, ты бы рассказал что-нибудь, – сказал Валентин, сидя в свободной позе барина, выехавшего ради прогулки.

Петруша несколько покосился на него, повернув толстую, со складкой назади, шею, и ничего не сказал.

Экипаж свернул с большой дороги у межевой ямы, в которой росла крапива, валялись битые кирпичи, и шибко покатил по узкой дороге к видневшейся невдалеке усадьбе с большим белым каменным домом и зеленой крышей, прятавшейся в деревьях парка и сада.

Усадьба графини Юлии, со своим огромным двухэтажным домом, стеклянными террасами, огромным парадным подъездом и разноцветными стеклами в фигурных рамах, с широким зеленым двором, конюшнями и цветниками, была меньше всего похожа на обиталище монахини.

Огромный парк за домом, широкие расчищенные аллеи, беседка в виде купола на белых колоннах, вроде тех, на фоне которых изображают на гравюрах дам в старинных кринолинах, площадки с зеленым газоном – все это указывало на то, что здесь ценили и любили красоту.

В доме было бесконечное количество комнат со старинной тяжелой мебелью, сумрачных, торжественно молчаливых, со строгими портретами предков по стенам, с запахом старины.

Внизу были просторные теплые сени с широкой лестницей наверх, со стеклянными лампами и абажурами на столбиках-колоннах при входе на лестницу и на площадках при поворотах.

Все это говорило о невозвратной прежней шумной жизни, когда на каждый звон колокольчика и стук парадных дверей сверху сбегал лакей с широкими бакенбардами и, перегнувшись через перила из-за поворота лестницы, смотрел вниз, кто приехал, в то время как из темноты подъезда вместе с клубами морозного пара входили дамы в собольих шубках, мужчины в медведях сбрасывали всю эту дорожную тяжесть на руки старичка лакея и приветливой няни.

И все эти комнаты, коридоры и освещенные лестницы переносили воображение к шумной и широкой жизни старины. Вероятно, немало молодых девушек и женщин узнали в этом доме лучшие неповторяющиеся минуты первой любви и первой тайной встречи во время зимнего бала где-нибудь на уединенной площадке пустой лестницы, откуда при свете одинокой лампы виден дремлющий внизу на ларе под вешалками старичок лакей.

И, может быть, многие из них, когда-то пленявшие взгляды легкой красотой и свежестью юности, пройдя отпущенный им срок, мирно отошли в вечность и лежали теперь в забытой могиле на тихом деревенском кладбище, где в глубине земли от них остались только горсть праха и кучка истлевших старческих костей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю