Текст книги "Русь. Том I"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 52 страниц)
XXV
Весь дом Авенира был похож на походную палатку, где как будто не жили по-настоящему, а только переживали зиму. Во всех низких комнатах с перегородками, оклеенными бумагой, на столах, на окнах, просто на полу – валялись рыболовные сети, клубки суровых ниток для вязания и починки неводов, ружейные патроны в ящике с гвоздями. На стене в маленькой проходной комнатке с полутемным окном, выходившим на завешенное крыльцо-террасу, над кроватью висели двухствольные охотничьи ружья, соединенные накрест стволами, с кожаной охотничьей сумкой под ними и с сеткой, на которой виднелись приставшие окровавленные засохшие перья.
Под низким потолком, оклеенным меловой бумагой, носились целые рои мух, для которых на деревянных подоконниках были расставлены грязные засиженные тарелки с ядовитыми серыми бумажками.
А под вечер налетали комары и с своим надоедливым писком кусали за шею и за руки. Поэтому спали почти все в сарае на сене или в лодках, когда ездили за рыбой. Обыкновенно уезжали дня на три. Для отдыха причаливали где-нибудь под лесом, разводили костер из валяющихся по берегу палок, нанесенных разливом, и варили уху в котелке, сидя вокруг костра на корточках.
У Авенира было семь сынов, и все были огромные, коренастые, при новом человеке глядевшие несколько исподлобья. И все молчаливые, в противоположность говорливости Авенира.
Оживлялись они только тогда, когда ехали по деревне и поднимали дорогой травлю собак. Причем средний из них, Данила, самый плотный, в пудовых сапогах, с толстой шеей и широкой спиной всегда возил с собой на этот случай своего белого кобеля для затравки. И когда начиналась грызня с прижатым под самую телегу Белым, Данила бросался в самую середину собак и начинал их крестить нагайкой направо и налево. Авенир даже покровительствовал этому, находя настоящее положение дел более близким к природе. Свои принципы полной свободы воспитания он проводил особенно горячо, и сыновья, как только приезжали на лето из школы домой, так уже не заглядывали ни в одну книгу до осени. Они ездили за рыбой, ходили на охоту, причем били все, что ни попадалось: уток, тетеревей; если попадался ястреб – били ястреба, мелкие птички – били и мелких птичек.
– Ну, мои молодцы повычистили все основательно, – говорил иногда Авенир. – Прежде на нашем озере утки стадами садились, а теперь и галки кругом не увидишь. Ну, да это хорошо, по крайней мере, непосредственность. Придет время, дух созреет и сам запросит для себя пищи.
У них была какая-то особенная страсть уничтожения и разрушения. Если они шли мимо чужого забора и видели отставшую доску, то у них никогда не являлось желания поправить, а наоборот, взявшись дружно в несколько рук, отрывали ее совсем. А такие предметы, как садовые зеркальные шары, что обыкновенно ставятся на дачах посредине цветников и блестят на солнце, или стекла в беседках, не выживали и одного дня, после того как попадались им на глаза. Часы в доме ни одни не шли, сколько их ни вешали. И потому жили всегда без часов.
– Ближе к природе, – говорил обыкновенно Авенир.
У всех был такой огромный запас сил и энергии, что они могли не спать несколько ночей подряд, когда ездили за рыбой, или пропадать по целым суткам в лесу без пищи. У Данилы сила действовала главным образом по линии разрушения: он мог срубить какое угодно дерево, выворотить придорожный столб с указанием дороги. И благодаря этому вокруг дома не было ни одного дерева: большие порубили, а маленькие поломали.
Но когда не было никакой экстренной работы и не попадалось под руку ничего из того, что можно было бы, приналегши всей силой, своротить и вывернуть с корнем, они ходили сонные, заплетая нога за ногу, они спали по целым дням. И ни от кого из них нельзя было добиться никакого дела. Сделать десять шагов им было уже трудно. И мать, отчаявшись добиться толку, бегала всюду сама.
В особенности Данила отличался какою-то совершенно необычайной способностью ко сну. Он мог спать во всякое время, во всяком месте, во всяком положении, хотя бы в самом неудобном. И спал всегда почему-то в сапогах и одежде. Спал так, что его не могли добудиться. Тут его можно было толкать, таскать за ноги, бить, он только мычал, но не просыпался. Приходил в сознание только тогда когда ему говорили:
– Данила, вставай обедать, Данила, вставай ужинать.
Тогда он вставал, морщась непроснувшимися глазами от света лампы, садился за стол и молча ел, но ел так, что даже Авенир иногда с тревогой говорил ему:
– Данила, ты бы поменьше ел, а то еще повредишь себе.
На что Данила обыкновенно отвечал:
– Ничего.
А то и вовсе ничего не отвечал.
– Ох, молодец ты у меня! – говорил Авенир, ударив его по огромной спине. И если был кто-нибудь посторонний, он прибавлял:
– Вот она, сила-то! А все оттого, что я природы не ломал. Природа, брат, великое дело. Хотят ее культурой обтесать да прилизать – нет, ошибаются. Именно – дальше от культуры, – в этом спасение. Меня вот никто не обтесывал и не отшлифовывал, а какие у меня умственные запросы. Жуть!.. То же и у них будет. Вот увидишь.
Но, несмотря на колоссальный запас энергии и силы, хранившейся в этих восьмерых душах, несмотря на то, что эта сила могла с корнем выворачивать дубы, если находил порыв или если бы это вдруг потребовалось, – мелкие очередные хозяйственные дела стояли по целым неделям без движения. Водосточные трубы засорились еще с весны, и вода после каждого дождя лилась ручьем в сени. Авенир, выходя и попадая сапогом в лужу, каждый раз ругался и говорил:
– До каких же это пор будет продолжаться? Что у вас, у ослов, рук, что ли, нет. Николай, влезь прочисть!
– Пусть Антон лезет, я только что с охоты пришел, – говорил Николай. И сам кричал:
– Антон, влезь, пожалуйста, на крышу, трубы прочисть.
– Скажи Даниле, – говорил Антон, – я целый день от живота катаюсь.
Данилы не могли добудиться. А там проглядывало солнце, и вода сама собой переставала течь.
– Ну, успеется еще, – говорил Авенир, – дождь не каждый день идет.
Авенир совершенно не ценил удобства и комфорт. Даже презирал их, как презирал всякие заботы об украшении жизни в порядке. Работать он мог на обеденном столе, среди неубранной посуды, обедать на письменном столе, когда опаздывал к обеду и ел один, без приборов, прямо со сковородки или из кастрюльки. И всю столовую роскошь хороших домов не мог видеть без презрения, называя это выдумками досужих господ.
– Нам нечего туда смотреть, – говорил он обыкновенно, кивая головой в угол к печке. – Мы душой сильны, а об удобствах да желудочном священнодействии пусть заботятся те, у кого в середке мало. А то все уйдет на красивые штучки, а в душе-то шиш!
Они все были как-то совершенно нечувствительны к физическим неудобствам и к некрасивой обстановке. Ели большими деревянными ложками, носили не сапоги, а какие-то обрубки, ездили на таких трясучих телегах, что даже Авенир иногда потирал под ложечкой и ругался, но не на экипаж, а всегда на дорогу, что она такая тряская. Но к рессорам не прибегал, так как говорил, что это искусственное. А искусственного он вообще ничего терпеть не мог. И в первый год, когда купил этот клочок земли с усадьбой, то посчистил все стриженые тополя, которые насажены были причудливым рисунком его предшественником.
– Вот видишь – бурьян, – говорил он кому-нибудь, – все окна закрыл и пусть его растет на здоровье, потому что это природное, а не тепличные эти холеные штучки, около которых каждую травинку убирать нужно, пропади они пропадом.
Порядка жизни у Авенира никакого не было. Вставали когда придется. Спать могли во всякое время. Даже для обеда не было определенного часа. И как только накрывали на стол, так и начинали искать и собирать друг друга. Пошлют Антона за Николаем, а тот сам пришел; приходится посылать за Антоном.
– Что у вас порядка никакого нет! – крикнет иногда Авенир. – Как обед, так вас с собаками не сыщешь. В кого вы только такие болваны растете!
Говорить Авенир мог целыми часами с первым встречным. Если говорил один на один, то разговор обычно был душевный, где-нибудь на чурбачке, на бережку с папироской… Если же собиралась компания, то он непременно спорил, не разбирая ни противников, ни единомышленников, и бил по всем.
Определенных занятий у Авенира не было. Он жил природой и духовной жизнью, как он сам говорил, и потому на все, что касалось домашнего обихода и хозяйства, не обращал никакого внимания.
И так шла жизнь в этом благословенном уголке с его жарким летним солнцем, цветущими в огороде подсолнечниками и со вспышками энергии его обитателей и периодами неподвижности и мертвого сна.
XXVI
Вечером Авенир уговорил гостей ехать на всю ночь ловить рыбу сетями.
Вечер был тихий, теплый. На лугу за рекой горел вдали огонек. Вероятно, ребятишки, приехав в ночное, спутав и пустив лошадей по росистой траве, собрались на раскинутых кафтанишках сидеть около костра.
С затихающей реки доносились голоса. От деревни по каменистой крутой тропинке вели поить лошадей, кое-где еще слышались удары валька по холстам на мокрых мостках, и круги, растягиваясь вниз по течению, шли по спокойной к вечеру глади реки к другому берегу, заросшему до самой воды кудрявым ивняком.
Сыновья Авенира принесли сети и мрачно возились у лодок, укладывая весла и снасти. Только изредка слышались их короткие переговаривающиеся голоса.
– Котелок взял? – говорил один.
– Еще бы без котелка поехал, – отзывался другой.
– Ну, проворней, проворней, – сказал Авенир, стоя на берегу в своей синей блузе и старой широкополой шляпе.
– Успеется, – отвечал недовольно Данила, с озлоблением продергивая через железное кольцо цепь, которой была привязана лодка к колу.
– Сейчас поедем голавлей ловить, – говорил Авенир, стоя над сыновьями и обращаясь к гостям. – Хитрая рыба, только ночью и возьмешь ее. А я это люблю, чтоб просто в руки не давалась. Вот на том берегу, вниз туда, лесничий живет. Хороший малый, а Европы, должно быть, нанюхался, не хуже Федюкова: пруд устроил и всякую рыбу развел, и карпов и стерлядей, – кормит ее, а потом сачком на обед вытаскивает. Мне такой рыбы даром не надо. А острогу взяли? В затоне попробуем.
– Да какая ж теперь острога – летом, – сказал недовольно Данила. Очевидно, его мрачность и недовольство относились к излишней говорливости отца.
Все сели в лодки, сдвинув их с хрящеватой отмели, и они, мягко осев, тихо поплыли, сначала боком, уносимые течением, потом выправились и на веслах пошли уже прямо по ровному глубокому месту.
– А места-то, места-то какие, – говорил Авенир, оглядываясь кругом и все вскидывая руками и опять опуская их на колени.
И правда, места были хороши: река спокойной широкой гладью светила впереди, чуть розовея от заката. По обеим сторонам реки, наклонившись ветвями в воду, рос кудрявый ивняк, от которого берега казались пышными и нарядными, а глубокие, тихие места под кустами – жуткими и таинственными. По обоим берегам тянулись бесконечные луга, где сейчас в мокрой от росы траве звонко кричали перепела и сочно крякали коростели.
– Разве что-нибудь подобное в гнилой Европе найдешь? – сказал Авенир. – Да и то сказать: если ты мне за границей предложишь рай земной, то есть лежать и ничего не делать, да чтоб какие-нибудь там апельсины сами в рот падали, – и то наплюю на все это. Потому что тут настоящее все, природное.
– Да замолчи ты! – крикнул с досадой Данила. – Заведешь вечно свою мельницу, всю рыбу распугаешь, какая с тобой ловля.
Авенир торопливо оглянулся на сына и уже шепотом договорил:
– В нас таинственная глубина и непочатость, какой нигде нет!..
Сказав это, он погрозил приятелям пальцем в знак тишины, хотя говорил только он один, и замолчал.
Данила, сидя посередине лодки, греб одной рукой с засученным рукавом, а в другой держал наготове собранную сеть и зорко смотрел вперед, точно ждал, когда лодки дойдут до какого-то определенного места, чтобы начать спускать сеть.
Лодки вошли в узкое место реки, по обоим крутым берегам которой густо росли кусты. Данила, значительно кивнув ехавшему рядом в другой лодке Антону, отпихнул его лодку и начал с деловитой торопливостью спускать сеть, погромыхивая о борт глиняными катышками-грузилами, нанизанными по всей нижней веревке сети.
Лодки расплывались все дальше друг от друга, и сзади них изогнувшаяся дугой веревка сети с нанизанными на нее деревянными катушками-поплавками делалась все длиннее и длиннее, захватывая всю середину реки.
Наконец было выброшено последнее колено сети с привязанным в виде груза камнем и гребцы стали грести медленнее и ровнее.
Все притихли и смотрели то на потемневшую даль реки, с которой уже поднимался теплый ночной туман, то на изогнутую линию белевших в сумраке поплавков.
Вдруг около самой веревки, с внутренней стороны сети, сильно плеснула какая-то большая рыба. Все, повернув головы, с затаенным дыханием смотрели в том направлении и ждали. Через минуту еще так же сильно плеснуло уже в другом месте, и даже дернулась веревка с поплавками. Очевидно, рыба, почувствовав, что она окружена сетью, беспокойно искала выхода.
– Есть, есть, и огромная! – шептал с горящими глазами Авенир. – Тащить бы скорее, чего они плывут.
Но Данила, строго оглядываясь на всплеск, продолжал спокойно и несколько угрюмо грести. Проехав некоторое расстояние близко от кустов, гребцы, переглянувшись, отбросили весла и быстро и серьезно стали вытаскивать мокрую сеть, поспешно перебирая руками. И чем ближе подтаскивали сеть, тем чаще показывался большой круг на воде от сильного подводного движения большой рыбы. А иногда даже испуганно трепыхалась, всплескивая воду, когда на нее находила веревка сети с поплавками.
Всех охватило нетерпение и страх, что рыба уйдет. Только Данила был спокоен и, не развлекаясь, делал свое дело.
– Ах, только бы не ушла, только бы дотащить, – шептал, точно в бреду и исступлении, Авенир.
– Что-то не видно… уйдет, ей-богу, уйдет! Да что вы работаете, как старые бабы, тащите же скорее!
И все были возбуждены и с волнением смотрели на суживающееся кольцо сети и на поверхность воды, так как рыба не показывалась.
– Ну вот, не видно; конечно, ушла, я знал, что уйдет, разве так тащат?! – говорил Авенир в величайшем волнении и почти в отчаянии, – Вот тебе и поймали, только издали на нее посмотрели… Ах, боже мой, до чего же велика. Ни разу еще такой не было.
Данила, работавший своими широкими плечами и руками с засученными рукавами рубашки, был внешне спокоен, но видно было, что и он взволнован, так как совсем не отвечал на лихорадочные замечания отца.
И вдруг уже у самой лодки неожиданно сильно опять бултыхнулась та же огромная рыба и даже стукнулась в лодку.
– Здесь, здесь! – закричал Авенир.
Сначала показалась белевшая в сумраке запутавшаяся в крыльях сети мелкая рыба. И уже стала показываться надувшаяся мотня с мелкими клетками сети, на которых при выходе из воды лопалась водяная пленка, как от мыльного пузыря. Лодки сошлись вплотную, стукнувшись боками и закачавшись, и, когда вытаскивали на борт мотню, погромыхивая о край лодки грузилами, в самой мотне неожиданно что-то сильно всплеснуло, забилось и затрепыхалось, поднимая сеть и разбрызгивая брызги воды. А сквозь сеть виднелось переворачивающееся и тяжело, порывисто изгибающееся огромное тело – то черное, то белое.
– Вот она, вот она! – закричал как безумный Авенир. – Тащи ее, тащи! Поднимай из воды! – И бросился через всю лодку схватывать рыбу руками, чтобы не ушла, и чуть не потопил всех.
Федюков так перепугался, что закричал.
– Сидел бы ты лучше дома, – проворчал Данила, – а то или разговорами своими всю рыбу распугаешь, или ко дну всех пустишь. – И не вынимая сети из воды, опустил в воду руки, став на край лодки коленями, и поднял опутанное мокрой сетью какое-то чудовище аршина в полтора длиною. Потом перевалил через край лодки и, бросив вместе с сетью на дно, сел на ворочавшуюся рыбу верхом, придавив ее всей тяжестью своего тела.
– Ах ты, господи, да что ж это! – кричал Авенир. – Голова-то, головища-то какая!
Все окружили добычу, рассматривая ее и удивляясь ее величине. Это была щука, фунтов в двадцать пять весом.
– Вот это тебе некормленая, – сказал Авенир, когда щуку осторожно выпутали из сети и спустили головой вниз в садок. – Бьет-то как, бьет-то! – говорил он, прислушиваясь, когда щука мощно плескалась и ударялась своим толстым телом в стенки садка.
Улов был чудесный. Уже давно наловили такое количество, которого хватило бы на неделю. Но Авенир, бывший все время как в лихорадке, просил закидывать еще.
Даже Данила и тот запротестовал.
– Да куда тебе ее столько, – сказал он с сердцем, – ведь протухнет вся, не хуже прошлого раза.
– Ты ремесленник, а не охотник! – торжественно сказал Авенир. – В тебе размаха нет. Эх, не в отца вы! – прибавил он, с горечью махнув рукой.
* * *
Часа через два хотели причалить к берегу, но Авенир закричал:
– Поедем дальше, около лесничего остановимся.
Проехали еще с четверть часа в совершенной темноте и причалили к песчаной отмели. Огня не было видно. Все вышли и стали ходить по берегу, собирая сухие палки для костра.
– Вот хорошо-то, Валентин! – кричал каждую минуту Авенир. – Человеческой души ни одной не видно.
– Пойдем лесничего с женой приведем, – сказал Валентин.
– Неудобно, пожалуй, поздно, – с некоторым колебанием возразил Авенир.
– Отчего же неудобно? Можно извиниться. У него вино, может быть, есть.
– Ну, тогда идем, – согласился Авенир. – Вы бы сняли свои манжетки-то, – прибавил он, обращаясь к Федюкову. – Вот культура человека заела.
– А они вам, я вижу, поперек горла стали, – сказал с досадой Федюков, который и без того был в дурном настроении оттого, что промочил в лодке свои желтые ботинки и ему забрызгали весь костюм.
– Ну идем, идем! – крикнул Авенир. И они с Валентином исчезли в темноте.
Минут через пять со стороны домика послышался отчаянный лай перебудораженных собак и стук в ворота, по которым Авенир и Валентин дубасили в четыре кулака. Скоро стук и собачий лай прекратились, послышались голоса шедших по двору людей с огнем, и через минуту все скрылись за воротами.
Митенька Воейков остался с Федюковым ждать. Авенировы молодцы молча мыли в реке сети. На берегу горел костер, вспыхивая и как бы раздвигая кольцо темноты ночи, и от него змейками летели вверх искры. В трех шагах за костром темнела река, за ней возвышался еще более темный берег, а вверху было темное небо, на котором мерцали редкие звезды. Ночь жила: отовсюду из росистой травы слышалась трескотня кузнечиков, а с луга доносился звонкий крик перепелов.
В воздухе было тихо, тепло и пахло речной водой.
Митеньке хотелось спать, и он в полусне слышал какие-то голоса, просыпался, думая, что идут, но это ворчал Федюков.
– …Пропали. И куда, спрашивается, нелегкая понесла. Вот вам образец среды: душите нас абсолютизмом, жандармами, а мы преспокойно будем рыбку ловить. Такова наша среда и действительность. Поэтому-то я над ней давно поставил крест, – сказал он, энергически черкнув в воздухе крестообразно пальцем, – весь ушел в принципы; здесь, по крайней мере, я могу оперировать в мировом масштабе и не соприкасаться с такой публикой. И с высоты этого сознания я не только не печалюсь, что вокруг меня все ни к черту не годится, а торжественно при вас, сидя вот на этом пне, заявляю, что, если будет хуже и хуже, я буду только радоваться и потирать руки.
Около домика послышались голоса.
– Ведем! – закричал с торжеством Авенир еще издали.
Когда они вошли в круг света весело трещавшего костра, то лесничий оказался несколько полным, еще молодым, добродушным малым в русской вышитой рубашке с махровым поясом и в тужурке с зелеными кантами. Он смотрел заспанными глазами на костер, на людей, ничего не понимал и только улыбался.
– Я уже седьмой сон видел, – сказал он, – обошел весь лес пешком, думал, до обеда завтра просплю, а вы разбудили.
Жена его, молодая женщина с густыми темными волосами, стояла в накинутой вязаной кофточке у костра и, придерживая ее руками на высокой груди у подбородка, как бы согреваясь от ночной сырости, смотрела непроснувшимися еще глазами на огонь и тоже улыбалась. Но, когда она медленно поднимала свои длинные ресницы, как бы украдкой взглядывая на незнакомых мужчин, в глазах ее мелькало любопытство женщины, давно не бывшей в обществе мужчин.
– Вот люди! – сказал торжественно Авенир, отступая на шаг и указывая пальцем на лесничего с женой. – А приди ты ночью не к русскому, а к какому-нибудь немцу, да потревожь его покой… Нет, мы единственный народ.
Минут через десять начистили рыбы, достали из лодки черных щелкавших хвостами раков и стали варить из налимов уху, которая все набегала пеной к одному краю и ее снимали щепочкой.
У лесничего действительно оказалось вино. А жена его принесла в карманах своей вязаной кофты рюмки. Повернувшись боком к ближе стоявшему Митеньке Воейкову, она попросила его вынуть их, так как ее руки были под накинутой на плечи кофтой. И когда Митенька доставал рюмки и запутался в кармане, молодая женщина, взглянув на него сбоку, улыбнулась, как будто это неожиданное близкое соприкосновение сделало их знакомыми.
– Хорошо! – сказал Валентин. – Заехали неизвестно куда, сидим на берегу реки около привязанных лодок и варим уху. Может быть, здесь, на этом самом месте, тысячу лет назад сидели люди в звериных шкурах и тоже варили уху. А около них лежали женщины – свободные, общие для всех. И над ними были те же звезды, что светят над нами и теперь… Человек научился с того времени, в сущности, очень немногому, а потерял очень многое: настоящую свободу, которой боится пользоваться теперь.
Ночь была все так же тиха. За рекой попрежнему кричали перепела, и над костром, налетая на светлый круг, вились ночные бабочки.
Долго ели уху и рыбу с крупной солью, пили водку и портвейн с печеными раками, лежа на захваченном от лесничего ковре. Потом все пили на брудершафт с женой лесничего.
Когда очередь поцелуя дошла до Митеньки, молодая женщина, молча встретившись с ним глазами, черными и блестевшими от костра, едва заметно улыбнулась; потом медленно поцеловала его, но сейчас же, вздрогнув, остранилась, упершись в грудь ему рукой.
А потом, когда бутылки были уже наполовину опорожнены, все сидели, лежали в куче на ковре и говорили кто что… Митенька Воейков, чувствуя, как приятно земля уплывает куда-то из-под него, нечаянно встретился своей рукой с рукой молодой женщины, и, так как она не отняла своей руки, он, незаметно для других, тихонько сжал ее пальцы. Она, не оборачиваясь к нему, смеясь и отвечая на нетвердые вопросы мужчин, все больше и больше отдавала Митеньке свою горячую руку.
А кругом была ночь, тишина и захмелевшие люди, которым было все равно, и всем было все равно оттого, что было очень хорошо.
– Эх, хорошие вы все, славные люди! – говорил Авенир. – И тебя, Валентин, люблю, и тебя, лесничий, люблю. Одно только плохо, что спорить вы не умеете. Когда я еще в гимназии учился, я тогда уж Канта вдребезги разбивал, а ведь ученый, говорят, был…
– Пей, – сказал Валентин, который чем больше пил, тем становился краснее и как-то деловитее. Он, наморщив лоб, чокнулся с Авениром и сказал:
– Когда пьешь под небом, то забываешь краткость отпущенного нам срока. Человек, перешагнувший… за некоторые пределы, несет наказание за это тем, что уже никогда не забывает о сроке. Ибо не годится человеку знать много, так как он рискует потерять вкус ко всему. И давайте… пить, это восстанавливает равновесие.
– Верно! – крикнул Авенир. – Восстанавливает и возвышает, в особенности у нас, у русских. Это тебе не какая-нибудь немчура, которая пьет для свинства. Вот мы сейчас пьяны, а строй мыслей-то какой, замечаешь? Видишь, о чем говорим?! Так-то, брат…
– Потому и говоришь, что пьян, – коротко сказал Валентин.
– Вот! – сказал Авенир. – Именно. А Федюков мрачно прибавил: – Потому что тут душа освобождается от гнета, насилия и примиряется со всем.
– Верно! – крикнул опять Авенир, повернувшись к Федюкову. – Примиряется со всем…
Все размякли, всем хотелось говорить какие-то хорошие слова, что-то делать, доказывать, и все пили рюмку за рюмкой.
Митенька Воейков перестал пить, потому что он чувствовал, что теплое плечо жены лесничего как бы случайно изредка на некоторое время прикасалось к его плечу и на несколько секунд оставалось в таком положении. Потом, вздрогнув, опять отодвигалось, причем молодая женщина сидела к нему спиной. А потом они и совсем очутились как-то тесно один от другого.
– Ты почему не пьешь? – спросил Авенир у Митеньки, тоже неизвестно когда перешедший с ним на «ты».
Митенька, испуганно вздрогнув, отодвинулся от жены лесничего.
– Я и так пьян…
– Он аскет, – сказал Валентин. – Не пьет вина, не знает женщин.
– Все это, слава богу, уже в прошлом, – сказал Митенька и, не оглядываясь, почувствовал, как молодая женщина сначала повернула к нему голову, как при неожиданной для нее новости, которой она не подозревала в этом молодом человеке, а потом опять, как бы с шутливым вызовом перед кем-то подтверждая на деле его слова о перемене жизни, уже смелее прижалось теплое плечо и мелькнула улыбка и черный глаз.
– Значит, новая жизнь? – сказал быстро Авенир, схватив и держа рюмку наготове.
– Совершенно новая! – ответил Митенька, чувствуя на себе взгляд молодой женщины.
– Когда? С какого времени?
– После бала у Левашовых.
– Вот! – крикнул, вскочив, как ужаленный, Авенир. – В один момент отречься от старого, проклясть его и переродиться в нового человека, разве кто-нибудь, кроме нас, способен на это? – И сам же ответил: – Никто не способен. У кого есть такая способность бунта против себя, своего прошлого и всего на свете? – И опять сам ответил: – Ни у кого.
И повод к тостам явился сам собой.
Пили за перерождение Дмитрия Ильича и за его новую жизнь. Пили за благополучное переселение редкого человека и друга, Валентина Елагина, собиравшегося через неделю на священные воды озера Тургояка. Пили за чудную русскую женщину – героиню, воплощение простоты и женственности, причем все целовались с женой лесничего.
– Ты не ревнуешь? – спросил Валентин, с простотой человека, имеющего власть, обняв одной рукой за плечи молодую женщину и обращаясь к мужу.
– Все равно… – сказал тот, слабо махнув рукой.
– Ты, сам не подозревая, сказал великую истину, – заметил Валентин и, поцеловав молодую женщину не в губы, а в голову, снял руку с ее плеча. Она продолжительно посмотрела на него, отошла от костра в степь и остановилась там на несколько минут, как бы с тем, чтобы отдохнуть от общества.
Митенька подошел к ней. Они стояли совсем одни под небом и звездами. В нескольких шагах у костра лежали какие-то люди, до которых им, в этом состоянии блаженного опьянения, не было дела, и тем ни до чего не было дела. А за костром, в неясном теплом ночном тумане, стелились бесконечные луга.
– Этой ночи я никогда не забуду, – сказал Митенька тихо.
– Кто этот мужчина? – спросила молодая женщина, не ответив на его слова и указав взглядом на Валентина.
– Это – самый лучший человек на земле, – сказал Митенька горячо.
Молодая женщина повернулась к нему и, приблизив свое лицо к его лицу, в продолжение нескольких секунд как бы всматривалась в его глаза своими черными, еще более теперь блестевшими глазами. Потом, тихо сжав его руку и ничего не сказав, быстро повернулась от него и пошла к костру.
– Когда смотришь на звезды, – сказал Валентин, – то живешь вечность. Вот она, вечность! – прибавил он, широко поведя рукой, как бы захватывая этим движением небо, и луга, и реку, и сидящих у костра людей, причем зацепил Авенира по голове и свалил с него шляпу.
– Эх, матушка ты моя, необъятная! – крикнул на весь луг Авенир и тоже широко и свободно размахнул рукой.