Текст книги "Русь. Том I"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 52 страниц)
XXXVI
Митенька и Кэт долго стояли на балконе, смотрели на туманные дали полей и лугов. Хотя Митенька стоял очень близко к девушке, она не отстранилась. Но прикосновение к ней не было жутко, как к Ирине, для которой это прикосновение значило бы многое.
Здесь было что-то совсем новое: чувство приятной странности и необычности оттого, что они, очевидно, оба чувствовали в своих отношениях полную свободу и отсутствие всякого стеснения и стыдливости.
– Так не бывает?… – спросил Митенька, стоя близко за спиной девушки.
Она, оглянувшись, помотрела на него.
– Чтобы так просто?… – спросила она, поняв смысл его вопроса.
– Да…
– У меня было только один раз так.
– Как странно, – сказал Митенька, – у меня даже нет ревности к тому, что ты сказала.
Потом пошли спать. Митенька проводил Кэт до двери ее комнаты. Она остановилась около порога и посмотрела в полумраке на Митеньку, держась за ручку двери. Он едва различал ее вышитый костюм и бусы на груди и чувствовал еле слышный аромат ее волос.
– Ты никогда не любил?… – спросила она тихо. И Митенька, почувствовав, какого она ждала ответа, сказал:
– Никогда…
– Вот это мне нравится. Я тоже не понимаю этого. Когда нет любви, то остается только одно приятное и нет ничего тяжелого вроде мучений ревности. Зуб не болит?
– Нет, сейчас не болит, – ответил Митенька, которому показалась очень приятна эта ее заботливость о нем, о человеке, в сущности почти незнакомом для нее.
– А то я дам ватку. Ну, будем спать?
– Да, пора, – сказал Митенька.
Он прошел в отведенную ему комнату с низкой постелью красного дерева с отлогими загнутыми спинками. Ощупал на столе спички, но ему не захотелось зажигать огня. Спать он не мог.
Он подошел к раскрытому окну, сел на подоконник и стал смотреть в окно.
Ночь была тихая. По светлому небу над сонными, смутными далями стояли прозрачные перламутровые облачка. Луна была по другую сторону дома, и от дома падала тень на песчаную дорожку и росшие у окон кусты сирени. Дальше виднелись какие-то строения, а за ними все терялось в мягком, туманно-серебристом свете. Митеньке вдруг пришло в голову, зачем он так поторопился идти спать, когда он мог быть сейчас с этой девушкой. И какой бес его постоянно толкает сделать что-нибудь с неосновательной, бестолковой поспешностью, а потом через пять минут раскаиваться в сделанном?
Он соскочил с подоконника, подошел к двери и, приоткрыв ее в коридор, долго прислушивался и напряженно смотрел в ту сторону, где была комната Кэт.
Там было темно и совершенно тихо.
Выйдя из комнаты и осторожно притворив за собой дверь, чтобы она не скрипнула, он пошел в темноте вдоль коридора, ведя рукой по стене. Подойдя с бьющимся сердцем к двери комнаты девушки, он увидел в щель двери свет. Очевидно, она еще не спала.
– Дайте, пожалуйста, ватку, у меня опять зуб заболел, – сказал он в дверь негромко.
– Как же быть, я уже легла. Ну, ничего, входите сюда, – сказал из-за двери женский голос.
Митенька с еще более забившимся сердцем приоткрыл дверь. Девушка лежала в постели и читала книгу с лампой на ночном столике. Она прикрыла голые до плеч руки одеялом, прищурившись от падавшего на нее света лампы, смотрела на дверь, куда падала тень от абажура, и ждала, когда Митенька войдет совсем в комнату.
– Я вам не дал спать, – сказал он, чувствуя, как от волнения у него пересох рот и что, от этого волнения и от охватившей его вдруг нерешительности, он потерял свой прежний тон с ней.
– Дверь закройте, – тихо сказала Кэт, кивнув ему головой на дверь. И своим тоном, спокойным и товарищеским, сразу вернула его прежнее отношение к себе.
– Ну, как же быть с ваткой, я раздета совсем… – сказала она, беспомощно улыбнувшись и кивком головы показав на свою закрытую до подбородка одеялом фигуру.
– А где она? – спросил Митенька, как бы совсем не придавая никакого значения тому, что он стоит в комнате девушки ночью и она перед ним лежит раздетая под тонким одеялом.
– В том шкапчике.
– Ну, я достану сам.
Он подошел к шкапчику и открыл его. Но там стояло несколько одинаковых флакончиков, и он не знал, какой ему взять.
Кэт, приподнявшись на локте, отчего одеяло соскользнуло и открыло голое полное плечо, указала ему:
– Третий слева.
Митенька подошел с флакончиком к ее постели и достал ватку.
– Сами не вложите? – спросила девушка.
– Должно быть, нет, – сказал Митенька, нарочно делая неумелые попытки.
– Ну, как же быть… – Кэт беспомощно посмотрела на свою фигуру, до подбородка закрытую одеялом.
– Пожалуйста, не стесняйся, что за вздор, – сказал Митенька искренно и просто.
– Ну, все равно… – сказала вдруг Кэт. Она, подтянувшись на руках, села на постели, привалившись спиной к подушке. Одеяло соскочило и открыло ее полные руки, плечи и грудь с низким вырезом ночной сорочки.
Митенька на секунду не дал своим глазам остановиться на открывшихся плечах и руках молодой девушки, чтобы она увидела, как он совсем особенно смотрит на это и что она не раскается и не почувствует неловкости, допустив такие отношения. Ему даже самому стало приятно от своего бескорыстия и совсем необыкновенного отношения к женщине.
– Садитесь сюда, – сказала Кэт, подвинувшись на постели.
– Только «те» нужно выбросить, – заметил Митенька, улыбнувшись и глядя ей в глаза, а не на голые плечи.
– Что? – спросила девушка, еще не понимая, но уже готовая улыбнуться, как только поймет.
– Садись, а не садитесь… – пояснил Митенька. – Странно говорить друг другу «вы», когда мы так… – Он кивнул на ее плечи.
– А, ну хорошо, – сказала Кэт, – садись.
Митенька сел, прикасаясь к ее теплому мягкому боку, закрытому одеялом, но старался при этом сидеть так, чтобы видно было, что он относится к этому по-товарищески и не придает никакого значения.
И в то время, как Кэт, сидя на постели, укрепляла на спичке ватку, он сказал:
– Самое необыкновенное тут то, что я всего несколько часов знаю тебя, так же как и ты меня, и ты в одной сорочке сидишь около меня, заботишься о моем зубе, твоя грудь прикасается ко мне, и мы относимся к этому, как к чему-то вполне естественному. И в то же время это так хорошо, как никогда у меня не было. Тебе тоже хорошо?
Кэт посмотрела на Митеньку своими темно блестевшими глазами и молча кивнула головой.
– Ну, вот теперь скоро боль утихнет, – сказала она.
– Я уже почти не чувствую боли.
– Ты спать еще не хочешь, посиди со мной, – сказала Кэт, натягивая на плечо одеяло. Митенька помог ей одеться.
– Только надо погасить огонь, – сказала Кэт, – а то увидят. Дверь запер?
– Запер, – сказал Митенька.
Девушка протянула руку к лампе, увернула огонь.
– У меня к тебе удивительное чувство, – сказал Митенька, ощупав в темноте плечо девушки, – какая-то нежность и дружеская любовь. Ты подвинься немного, я прилягу рядом.
Девушка подвинулась, давая ему мягкое, нагретое местечко, и Митенька лег поверх одеяла, заботливо укрыв им девушку и чувствуя удовольствие от своей заботливости.
– Тебе не холодно? – спросил он.
– Нет, прекрасно.
И так они лежали и говорили, наслаждаясь сознанием того, что у них такие необыкновенные отношения, совершенно, вероятно, новые, каких не было ни у кого.
Луна уже зашла за деревья парка, и ночной сумрак в комнате стал бледнеть. Уже видна была спинка постели с металлическими шишками.
– Тебе надо идти. Скоро утро.
– Да. А то мы целый день сонные будем! А ведь хорошо было?
– Хорошо, – сказала Кэт, – удивительно! Ну, прощай, ты ведь завтра не уедешь? – спросила Кэт, приподнявшись на локте.
– Я думаю, нет. Во всяком случае постараюсь.
– Оставайся. Послезавтра Иван Купала. У нас хорошо будет. Ну, иди; до завтра.
Она обняла его за шею обнаженными руками и дружески просто поцеловала в губы. Митенька заботливо укрыл ее одеялом и даже ощупал кругом, не поддувает ли где, так как ему приятно было выказывать такую интимную заботу о ней, потом поцеловал ее в лоб и осторожно пошел в свою комнату.
В окнах уже была бледная синева рассвета…
XXXVII
Подошел день Ивана Купала. В деревне, хоть и ждали по привычке этого праздника, но проводили его уже не так, как прежде.
Нечистая сила стала уже не так, как в старину, проявлять свою натуру; меньше ли ее стало, или ушла она в другие места, – только все реже и реже напоминала о себе.
Не стало уже забавных проделок леших, водяных и домовых, о которых рассказывали в старину и с улыбкой покачивали головами над какой-нибудь выкинутой ими штукой. Подрастающая молодежь в городских кофтах и пиджаках все меньше верила и не почитала их, а этого они не любят. И если где они и остались, то уж какие-то дурные, которые не знали добрых шуток, не осчастливливали в Иванову ночь бедного человека несметным кладом, а только и знали, что напускали на скот болезнь, да портили девок, которые каждую обедню хлопались перед причастием на землю и выли по-собачьи.
Старики, знавшие это дело и натуру нечистых, говорили, что оттого они ушли, что голо на земле стало. Жить и хорониться им, как следует, негде.
И правда, не осталось уже дремучих, непроходимых лесов, где прежде на целые сотни верст мрачно шумели косматые ели, покачивая внизу седым, как борода лешего, мохом. Все почти их вырубили, повыжгли.
Все волшебные травы, росшие в глухих потайных местах, пропали.
Оставались нетронутыми только большие помещичьи угодья с заливными лугами, лесами и рыбными прудами.
И хоть посвободнело на земле от нечисти, но зато стало как-то скучнее. Вместе с зелеными чащами дремучих лесов и бездонной глубиной омутов исчезло все жуткое, о чем можно было послушать немало рассказов, собравшись зимним вечером в тесной избе при свете дымной лучины. Теперь ни рассказов, ни гаданий, ни кладов – ничего не было. Да и где им было взяться на голых буграх, когда и вдоль и поперек все исхожено и изъезжено?
А прежде – чего только не было в Иванову ночь!
Молодежь уже под вечер с песнями шла к лесу. Зажигали на полянах костры, наваливая на них сухих еловых веток, за которыми бегали в темную чащу. А что еще там делалось в этой чаще, о том знала только душная июньская ночь.
Прикатывали старые колеса и, разжегши их на костре, пускали под обрыв, куда они неслись, разбрасывая искры и перескакивая через кочки, как сказочные колесницы, пока не попадали в омут и не пропадали с шипением в его темной глубине.
И все, затаив на минуту дыхание, слушали, как шипит в омуте потревоженный этими шутками зеленый водяной дед.
Но он знал, что это уж такая ночь, и не обижался и не сердился. И к самому страшному, бездонному омуту можно было подходить и заглядывать с обрыва в его темную глубину смело.
Нечистые тоже знали эту ночь и, кроме каких-нибудь самых безобидных шуток, ничего над народом не делали. Только и бывало, что заведут какого-нибудь мужичка, что поздно вечером брел от кумы, поводят его по трущобам, попугают в темной чаще зелеными страшными глазами да диким голосом, а потом сами же и выведут на дорогу.
В эту ночь никто даже и не оборонялся крестом от нечистой силы, чтобы не обижать ее, потому что знали, что, кроме шуток каких-нибудь потешных, все равно нечего было опасаться. И правда, не было случая, чтобы она кого-нибудь обидела, запугала или закатала до смерти щекоткой, если только без толку и без слова не совались в самые глухие места.
А какие клады откапывали в старину этой ночью! Сколько бочек золота видели иные!.. И старики любили вспоминать, как хорошо, вольно и обильно жилось в старину, когда места везде были хорошие, свежие, – когда степи стелились от моря до моря и ничего на них не было, кроме вековых курганов и белого ковыля.
Нечистая сила тогда, в благодарность за то, что ее почитали и справляли даже ей праздники, рада была иной раз и услужить христианскому народу, позабавить его, повеселить, а то и осчастливить неожиданным богатством.
И не знали тогда скучной изо дня в день, постылой работы на тощих выгоревших нивах, которые из года в год становились, все хуже. И ни радости от них, ни веселья, а только тоска, с которой ничего больше не оставалось делать, как заливать ее водкой.
Ушла лесная нечисть, и как будто все веселье с ней ушло. И стало одно за другим выводиться из того, что велось от седой старины. Теперь все и веселье было в том, что мужики, напившись казенной водки, горланили песни на вытоптанной земле выгона у казенной лавки да шатались как чумовые, пока не ткнется какой-нибудь, как свинья, под забором.
А прежде к Иванову дню сколько варилось густой, темной и пенистой браги, квасов разных, куда подбавляли ягод лесных да заправляли крепким хмелем! А у кого на задворках висел на липе привязанный повыше от недобрых людей улей, у того бывал припасен и кувшинчик меда игристого, колющего в нёбо и туманящего голову.
И хмель от браги и от меда был легкий, веселый, а не безобразный, как теперь от водки, которую, должно быть, подсунул на раздор крестьянскому люду сам нечистый, когда разорили его потайные зеленые чащи и обнажили глубокие заросшие омуты.
Сколько чудесного бывало в эту ночь в старину! Сколько веселых страхов и шумного веселья! Сколько лекарств доставали, волшебных трав и цветов всяких! И немало девушки в Иванову ночь сердец сбивали с толку этими цветами.
Можно было, если только изловчиться, достать такого счастья, что потом всю жизнь не надо будет работать, а лежать себе на печи, пить брагу да есть медовые пряники, как в сказке.
Теперь же все постылее и серее становилась жизнь. И все только и жили надеждой на то, что посидят-посидят здесь и если тут хороших помещичьих мест не дождутся, то подадутся куда-нибудь дальше от убогой постылой жизни – искать свежие, хорошие места.
XXXVIII
О помещичьем бугре мужики совершенно забыли. Всем надоело говорить без конца об одном и том же, и, когда назначалась сходка о бугре, народу приходило все меньше и меньше, тем более что сейчас все-таки кое-чем пользовались из усадьбы и пока это сходило, то и слава богу, нечего дальше лезть.
И все были даже довольны, что Воейков употребил решительное средство – жалобу в суд, и у них благодаря этому было теперь полное основание махнуть рукой на дело завоевания права на этот бугор.
Каждый теперь мог сказать, что не по своей вине они бросили на половине дело, за которое взялись было с таким жаром, а потому, что само дело иначе повернулось.
И даже когда кто-то предложил было самим подать в суд, что бы пересмотрели правильность раздела земли, то почти все закричали, что отроду по судам не таскались, что, если так разделили, значит, так надо, что «без нас знают и не наше это дело».
– А то вора в суд веди и сам туда иди, – сказал кто-то.
– Вот, вот, пойди-ка по дворам, так и каждого в суд надо, сколько из усадьбы всего понатаскали.
– Верно, верно, это уж что и говорить! Другой бы на его месте в остроге сгноил, а он все, батюшка, терпит.
– А главное дело – от своего не уйдешь, – сказал кровельщик, сидя на бревне в своих закапанных краской котах на босу ногу. – Что на долю выпало, от того никакими судами не отмотаешься.
– На волю божию просьбы не подашь, – сказал Тихон, стоявший, как всегда, в стороне со своей высокой палкой. – Худое видели, и хорошее увидим.
Все промолчали. Обыкновенно на его замечания всегда находились возражения, так как эти замечания всегда шли вразрез с общими житейскими интересами, и его обычно слушали с явным раздражением, как слушают стариков и вечно говорящих не то, что нужно.
Но сейчас мнение Тихона совпадало с настроением всех, и видно было, что с ним согласны, несмотря на общее молчание.
– В суд-то пойтить, адвокату заплатить еще надо, – сказал кто-то.
– Да еще неизвестно, как дело повернется.
– Да и неловко с хорошим человеком суд затевать, – сказал Федор.
– Черт! да ведь он-то подал же на тебя, – крикнул Захар Кривой, не выдержав, злобно глядя на Федора.
– На меня он не подавал, – сказал Федор, не глядя на Захара и сейчас же занявшись своей трубочкой.
– Как на тебя не подавал? ведь на всех-то подал?…
– Всяк до себя знает, – сказал Иван Никитич, глядя в сторону.
– Вот это правильно.
– Обернемся как-нибудь, об чем тут толковать…
– Прежде обертывались, а теперь не обернемся? Слава богу, с голоду не помирали, всегда хватало, – говорили разные голоса.
– Можно и потерпеть, коли не хватит. Вон у Степаниды никогда ничего не было, а не померла, живет христовым именем.
– Слава тебе господи, народ-то ведь православный, в куске хлеба никогда не откажет.
– Значит, побираться иди, а руки не смей протянуть? – сказал Захар.
– Сначала поверни закон, тогда и руку протягивай, – сказал молчавший все время лавочник. – Вся сила в законе, и не с твоим дурацким умом его обойтить, а потому сиди и молчи. – Слова свои лавочник, видимо, обращал против Захара Кривого, но смотрел при этом на Фому Коротенького.
– Это раз…
– Закон у бога один, сколько его ни верти… – проговорил Тихон, покачав головой.
– А то у тебя всего и ума, что за спиной холстинная сума, – закончил лавочник, совершенно не обратив внимания на слова Тихона.
С заключительным словом лавочника все уже окончательно почувствовали, что со спокойной совестью могут теперь бросить толковать об этом деле.
И если что… то не они виноваты, что отказались от мысли улучшить свое положение, а лавочник. И так как он своим авторитетным и решительным словом как бы снимал с них какую-то тяжелую повинность и необходимость делать неприятное усилие, то каждый чувствовал к нему благодарное расположение, и всем хотелось сказать что-нибудь ему в похвалу, чтобы тем самым выразить поощрение и этой похвалой его уму еще больше самим перед собой снять ответственность с себя за перемену курса.
– Раз Иван Силантьич говорит, значит, правильно, – говорили одни.
– Зря языком трепать никогда не будет, – говорили другие.
И все вздохнули с облегчением.
XXXIX
Поэтому, когда пришел Иван Купала, мужички, собравшись вечером, уже совсем не заговаривали о бугре, а балакали об Ивановом дне, о счастье, какое добывали в этот день в старину.
– А теперь вот забывать стали угодников-то, вот и нет ничего, земля тощая стала, на скотину каждое лето мор нападает.
– Как же можно! Прежде, как помнили их да уважали, каждый святой за чем-нибудь глядел, – сказала старушка Аксинья, – кто скотину от болезни да от коросты берег, кто за хлебом смотрел.
– А за курами тоже смотрели?… – спросил Андрюшка.
– И за курами, батюшка, смотрели, – ответила Аксинья. – Угодники божии никаким делом не гнушались, когда к ним с верой прибегали, а не зубоскалили по-теперешнему.
– Насчет других святых не знаю и врать не хочу, – сказал Софрон, – а Иван Купала, батюшка, большие чудеса оказывал. Старики говорили: как пойдет, бывало, знающий человек в эту ночь, и ежели хорошо потрафит, – целую жизнь потом не работает. Вот какое счастье получали!
Все прислушались.
– Что ж, пироги, что ли, сами в рот скачут? – сказал Андрюшка, никогда не пропускавший без возражения обсуждения вопросов, касавшихся религии.
– Этого уж я там не знаю, а сам видал таких, что после этого во всю жизнь пальцем о палец не ударили.
– Да, это хорошо.
– Цветы, что ль, такие находили? – спросил Фома Коротенький нерешительно.
– Цветы… – ответил неопределенно и неохотно Софрон.
– Нет, уж это кому судьба, – отозвался кровельщик, – а то бы все давно нарвали.
– Значит, не потрафляют.
– А по два цветка не находят? – спросил кузнец.
– Зачем тебе два?
– Чтоб больше досталось.
– Тут и одного на весь век хватит.
– Может, раз десять мимо своего счастья проходил, – сказал кто-то. – Какие цветки-то?
– Кто их знает? Говорили, вроде как огненные.
– В покос целыми возами косим их, цветы-то, а все жрать нечего.
– Эх, мать честная…
Все задумались.
Вечерело. Небо вверху было спокойно-голубое, а к закату золотилось и пронизывалось расходящимися солнечными лучами из-за огненно-золотых краев облака, неподвижно стоявшего на западе, над далекими полосами лесов, с которых уже поднимался вечерний туман.
– Всегда счастье в эту ночь находили, – сказал опять Софрон, – хоть разрыв-траву эту взять.
– Тоже на Ивана Купала? – спросил Фома.
– Тоже на него.
– А это на манер чего будет? – спросил Николка-сапожник.
По всем лицам проскользнула нерешительная усмешка. Софрон, не взглянув на спрашивавшего, усмехнулся на наивность вопроса.
– Разрыв-трава-то?… С ней никакой замок для тебя ничего не значит; приложи его со словом, – всякое железо в куски разлетится. Вот она какая разрыв-трава-то эта.
Лица всех опять стали серьезны.
– Черт ее знает, везде чудеса, где нас нет.
– Тебе бы эту траву-то, Антон, – сказал Сенька кузнецу, – как раз бы подошла, у всех монополок двери бы настежь.
– И значит, воровать прямо смело ходи?
– Смело… известно, смело.
– Да… это получше угодников будет. Там лбом стучи, да еще неизвестно, посмотрят они за скотиной или хлебом либо нет, а тут цапнул сколько надо – вот тебе и счастье.
– Трава, говорят, такая была, – сказал тихонько Афоня Сидору, – воровать без опаски можно было.
– Сколько ж, скажи на милость, на свете чудес всяких, – сказал Федор, покачав головой, – беда. И все мимо идет, хоть бы краешком зацепило.
Теперь, когда отказались от борьбы за землю и перед глазами у всех в настоящем были только тощие поля, почерневшие избы с худыми крышами да непочиненные мостики и колодцы, – приятно было сидеть и говорить о том, какие чудеса бывали прежде. А может быть, какие-нибудь есть и до сих пор.
– Это и я с каким-нибудь угодником в пай вошел бы, – сказал Андрюшка, сняв рваный картуз и почесав голову, – он бы траву эту доставал, а я бы воровал. Угоднику много ли нужно: свечку потолще поставил, с него и буде…
– Тьфу!.. Как только господь терпит? – сказали старушки с негодованием. Молодые засмеялись.
– Будет оскаляться-то, тут об деле говорят, – крикнул Иван Никитич, который слушал очень внимательно.
– А деревянные запоры тоже разбивает или железо только? – спросил он у Софрона.
– Железо… – ответил неохотно Софрон.
– Только бы железные разбивала, а деревянные-то мы и сами разобьем, – сказали дружно все.
Солнце садилось. Трава на выгоне около церкви засырела, и по ней, отфыркиваясь, ходили спутанные лошади. Вечер тихо спускался над деревней, и на противоположной от заката стороне неба уже мерцала бледная, еще не осмотревшаяся звезда.
– Нет, видно, сколько лбом об землю ни бухайся да травы ни ищи, ни черта от этого толку не будет, – сказал, поднимаясь, Захар Кривой. – Дождемся того, что хуже побирушек будем. А вот повыпотрошить бы хорошенько кого следовало, – это дело верней бы было.
– Правильно… И свечек ставить не нужно.