Текст книги "Русь. Том I"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 52 страниц)
XLVIII
Дмитрий Ильич спешил застать Валентина у Тутолминых, так как от него зависела судьба того нового, что пришло ему в голову, как счастливая надежда, как вдохновенная идея, вдохнувшая в него жизнь в самый тяжелый момент.
А то обстоятельство, что он должен сейчас встретиться с красивой молодой женщиной, от которой у него осталось яркое, почти жгучее впечатление, еще более увеличивало этот подъем. И он стал вспоминать все подробности той встречи с ней и всего того, что было на балу, когда они сидели с ней в дальней комнате. Но тут же вспомнил об Ирине, о своей последней с ней встрече, и подумал о том, что это, пожалуй, нехорошо, что он думает о другой.
Проезжая мимо деревенских сараев, обсаженных ракитами, он увидел у ворот знакомую девичью фигуру. Это была работавшая изредка в усадьбе Татьяна. Она с граблями шла в сарай и уже взялась рукой за пробой ворот, чтобы открыть их, но в это время, не отпуская пробоя, оглянулась на стук колес и задержала руку. Она была в стареньком домашнем коротком сарафане, протершемся на выпуклостях грудей, с раздутыми белыми, еще не загоревшими ногами.
Увидев, что это Дмитрий Ильич, она, как будто стыдясь своего старого сарафана, не того, в котором она ходила на работы к нему, быстро открыла ворота и, мелькнув, скрылась за ними. Но он вдруг с волнением увидел, что глаза ее смотрят на него в щель непритворившихся ворот. Через минуту она вышла из сарая, пошла через дорогу обратно в избу и все оглядывалась на него. Потом, встретившись с ним взглядом, как будто она ждала этого, – обрадовалась, застыдилась и бегом вбежала в сени, оглянувшись еще раз на пороге.
И всякий раз, когда Митенька где-нибудь видел ее легкую фигуру с пробором черных волос из-под платка надо лбом, он знал, что ее черные, особенно блестящие глаза украдкой посмотрят на него. И, ожидая ее взгляда, сам также смотрел на нее и чувствовал волнение от ожидания и от встречи взглядом. Но такое же волнение он чувствовал и от Ольги Петровны, и от Ирины. А сейчас не мог отдать себе отчета, кого ему больше хотелось бы увидеть – Ольгу Петровну или Ирину.
Отношения к женщинам и любви у Дмитрия Ильича были самые запутанные. В период его отречения от личной жизни во имя общественности и служения нуждам большинства этот вопрос просто находился под запретом. К этой стороне жизни он все время чувствовал себя обязанным испытывать только презрение. Все эти любовные чувства и ухаживание за женщиной с подаванием уроненных платков и прочей китайщиной отдавались в удел только пустым, обыкновенным, средним людям, которым больше делать было нечего.
Мечты о семейном счастье тоже запрещались, как узкоэгоистические. Было смешно думать о праве на собственное счастье, когда большинство голодно, дико, непросвещенно. Случайная страсть тоже запрещалась, как мерзкий грех и безнравственность.
Дмитрий Ильич сам хорошо не знал, почему это мерзко, но воздержание и аскетизм вытекали из основного кодекса жизни, как героического служения и подвига самоотречения во имя большинства.
Но уж, конечно, он боялся греха не в религиозном смысле.
Он благословил бы самые свободные отношения между мужчиной и женщиной: для него, как для человека, боровшегося с религиозными заветами, всякое нарушение религиозной заповеди могло быть только приятно.
Но как это случилось, что требования его морали совпали с требованиями религиозной морали, он сам хорошо не знал.
А в то же время в самых потайных уголках его души женщина, как навязчивый кошмар, преследовала его неотступно. Слово женщина точно огненными буквами было выжжено в его мозгу. Страсть и желание, будучи подавлены в жизни, тем с большей силой разгорались в воображении, даже не к какой-то определенной женщине, а вообще к женщине, ко всякой женщине.
И если власть тела и молодости пересиливала и он брал женщину случайно (конечно, такую, какую можно было взять случайно), то он делал это с отвращением к самому себе, с острым стыдом за мерзость своего падения. Он вожделел все время и, как голодный, хватал куски, оглядываясь, точно боясь, что тайный страж видит, что вытворяет человек с высшим сознанием, вместо того, чтобы думать о насущных нуждах эксплуатируемого большинства и о переустройстве жизни на земле.
Благодаря этому у него совершенно не было навыка обращения с женщинами, он при каждой встрече испытывал неловкость и боязнь, что не найдет, о чем говорить. И только встречи с Ольгой Петровной и Ириной произошли необыкновенно легко и свободно. И потому он с замиранием сердца думал то об одной, то о другой.
XLIX
Когда Митенька подъехал к дому Тутолминых, прошел через цветник, на котором уже лежала вечерняя тень от дома, и подошел к террасе, его встретил Федюков в высоких желтых ботинках. Федюков, почему-то смутившись, сказал, что он будто бы перепутал день заседания и вместо завтра приехал сегодня.
У Митеньки мелькнула ревнивая мысль: почему на террасе нет Ольги Петровны и к нему вышел Федюков? Может быть, они были здесь с ним вместе и при въезде экипажа в усадьбу она убежала во внутренние комнаты, а Федюков вышел ему навстречу.
Но через минуту послышались легкие женские шаги, и в дверях с спокойным лицом показалась Ольга Петровна в коротком летнем платье и в накинутом на плечи старинном платке, затканном по черному полю яркими цветами.
– Вот, вот, давно пора. Я одна, муж уехал, и только благодаря Федору Павловичу не скучала. Мы вот что сделаем: сейчас уже вечер, здесь сыро, пойдемте в будуар. Федор Павлович, зажгите, пожалуйста, там лампу, – прибавила она, обращаясь с просительной улыбкой к Федюкову, – знаете, ту высокую, на ножке.
И, когда Федюков, с первого слова кивнув головой, как свой человек, которому объяснять не надо, ушел через балконную дверь в дом, она с хитрой улыбкой приложила к губам пальчик в знак осторожности и молчания и, быстро оглянувшись на дверь, сказала:
– Надоел ужасно!.. Сидит уж два часа и все объясняется в любви. Вот что, пойдемте сюда, – она сбросила платок и, подобрав платье, как школьница, осторожно крадучись, сбежала по ступенькам в сад.
Они, пригибаясь под ветки, побежали от дома к большой аллее. Ольга Петровна схватила руку Митеньки смелым открытым движением и повлекла его быстрее.
Запыхавшись, они вбежали в аллею. Молодая женщина, подняв локти и сильно дыша после бега своей высокой грудью, оправляла сзади разбившуюся прическу, взяв черепаховую гребенку в губы:
– Пусть его там сидит; он меня мучает целое лето. И представьте себе его манеру ухаживать за женщиной: он словами убеждает меня отдаться ему.
– Бог знает что! – сказал Митенька.
– Постойте! – шепнула Ольга Петровна, вдруг остановившись в темной аллее и слегка ударив Митеньку по руке, чтобы он молчал. – …Нет, так, показалось. Мужчина интересен только тогда, когда он умен, тонок и ни одним словом не скажет того, чего ему нужно от женщины. Он ждет момента и никогда его не пропустит…
– В том-то и дело! – сказал Митенька.
Они шли по темной аллее, натыкаясь ногами на выступавшие корни и пригибаясь под низко нависшие ветки лип, когда они задевали за голову.
Вдруг Ольга Петровна, на секунду задержавшись, близко посмотрела на Митеньку, взяв его за руку в темноте аллеи, как бы стараясь заглянуть ему в глаза. У Митеньки замерло сердце, так как у него мелькнула мысль: что он должен делать? Он еще не сообразил ничего, как Ольга Петровна, странно улыбнувшись, оттолкнула его руку и шепнула:
– Ну, бегом!
И они побежали по дорожке до террасы, смеясь и толкаясь в темноте.
Хотя в сущности оставалось неизвестным, зачем требовалось убегать в темную аллею, но Митенька после этого сразу почувствовал себя свободнее.
– Куда же вы исчезли? – сказал Федюков, стоя в дверях будуара.
– Я ходила показывать Дмитрию Ильичу земляные груши, он их никогда не видел. Теперь вот что я вам покажу: выдвиньте этот ящик и давайте мне его на колени. Сами садитесь сюда, – она указала место рядом с собой на диване. – А вы, может быть, сыграете нам что-нибудь?
– Что же мне сыграть?… – сказал Федюков, пожав лениво плечами. Однако сел за рояль.
Он, сидя к ним спиной, играл, а Ольга Петровна выбирала из ящика фотографические карточки, показывала их Митеньке, и они оба, склонившись головами, рассматривали.
Причем Митенька, как бы нарочно потешаясь над Федюковым, изредка прикасался к теплому полному плечу молодой женщины своим плечом.
Она заметила это, взглянув на игравшего Федюкова, шутя погрозила Митеньке пальцем и несколько секунд странно внимательно посмотрела на него.
– А почему вы закрыли эту карточку? – спросил Митенька, положив свою руку на ее, и, глядя ей в глаза взглядом, показавшим, что карточка только предлог, тихо, ласково сжал ее руку.
– Нельзя… – сказала молодая женщина, на секунду оставив свою руку в его руке, потом быстро отняв ее.
Щеки ее, как будто разгоревшись от близко стоявшей лампы и от наклоненного положения, раскраснелись.
– Ну, довольно… больше ничего не покажу… – сказала она, как-то поспешно вставая, – дайте ящик.
И когда Митенька подал ей ящик, в то же время упорно глядя на нее, она вдвинула его, не взглянув на Митеньку.
L
Митеньке Воейкову для ночлега отвели кабинет Павла Ивановича, и он, ложась спать в этой чужой комнате, чувствовал себя необыкновенно хорошо.
У него было настроение подъема и счастливого возбуждения.
Он открыл окно. Где-то всходила луна.
Полянка в парке была освещена слабым беглым светом всходящей за деревьями луны и неясно светлела, точно от начинающейся предрассветной зари. В аллее тоже, неясно пробиваясь сквозь перепутанные ветки старых лип, скользил лунный свет. В дальнем пруде звонко заливались лягушки.
Митенька, высунувшись в окно до пояса, несколько раз жадно вдохнул тихий и свежий воздух ночи – не потому, чтобы ему было душно, а потому, что наверху, в комнатах Ольги Петровны, были открыты окна, и она могла его услышать. Но там все было тихо.
Спать ему не хотелось, он тихонько вылез через окно в сад. Спрыгнув в крапиву около фундамента и пройдя по осыпавшимся кирпичам, вышел на дорожку.
Одна боковая белая стена дома, освещенная сквозь ветки деревьев луной, возвышалась над темневшей в тени зеленью. Темные закрытые окна не обнаруживали никакого присутствия жизни за ними, и только ближе к углу дома два верхних маленьких окна антресолей были открыты, и в них виднелась пустая темнота комнаты. Это были окна спальни хозяйки дома.
Митенька стоял на площадке, смотрел на эти два открытых окна, на небо, освещенное луной, которая уже поднялась над темневшим парком, прислушивался к ночным звукам трещавших в сырой траве кузнечиков, к дальнему кваканью лягушек, и ему было приятно сознавать, что он не дома, а где-то в чужом имении, где два часа назад молодая красивая женщина сидела очень близко около него на диване. И вот она сейчас спит за этими окнами… Во всем этом было что-то необыкновенное.
Митенька не знал, сколько сейчас времени, И ему не нужно было это. Хотелось ходить одному по спавшей усадьбе, около этого большого белого дома, и прислушиваться к ночным звукам и к тому чудесному ощущению, какое было в нем.
А может быть, она сейчас и не спит. И ему хотелось, чтобы она выглянула в окно и неожиданно увидела, что он стоит ночью один в саду и смотрит на ее окна.
Он спустился по березовой аллее к пруду в широкую лощину, по берегам которой стояли редкие березы, освещенные слабым светом неполной луны. Над прудом мелькали летучие мыши. И ему уже мгновениями казалось, что он не в усадьбе Ольги Петровны, а неизвестно где – один с этим небом и этой теплой ночью.
И еще больше он понял Валентина, что значит жить вольной жизнью, без всякой привязанности к своему очагу и к определенному клочку земли. Без всяких обязательств перед людьми, перед своей совестью, долгом, всякими законами. И теперь уже совсем ясно созрела мысль и решение, с которым он ехал к Валентину.
«А как же Ирина?…» – мелькнула у него на одну секунду мысль.
– Ну, это как-нибудь там устроится, – сказал вслух Митенька, употребив эту фразу, как обычное разрешение всяких трудностей и сложных вопросов. – Я заеду к ней завтра, – там видно будет.
Он пошел к дому, чтобы лечь спать, и, взойдя на горку, остановился еще раз окинуть все взглядом.
Под горой неясно виднелся пруд; за ним в просвете аллеи – поле ржи, блестевшее от месяца, и поперек аллеи неподвижно лежали лунные тени.
Все было тихо, как бывает в предрассветный час, когда ночная жизнь как бы умолкает и затихает перед утром. И оттого еще значительнее кажется великий покой ночи.
Митенька ощупью прошел в темноте по коридору, закрыл окно и лег спать.
LI
На следующий день было второе и последнее в этом месяце заседание Общества.
Главный вопрос о цели и задачах Общества так и остался неразрешенным, благодаря тому, что все собрание по этому вопросу раскололось на две половины.
Одна половина стояла за то, чтобы делать то, что выполнимо в условиях момента, в местном масштабе и в пределах нужд настоящего момента, держась принципа постепенности и рамок дозволенного законом.
Другая половина, совершенно несогласная в целях Общества с первой, не признавала для себя возможной никакой работы в условиях местных, в рамках, дозволенных законом, совершенно отрицала принцип постепенности и нужды настоящего момента.
К первой половине примкнули: Щербаков, Левашев, Павел Иванович и плешивый раздражительный дворянин. Потом Валентин записал Петрушу, сказав ему, что это необходимо в виду его большого практического ума.
Петруша, уже начавший поддаваться своей обычной болезни, которая всегда наступала у него в моменты, требующие умственного напряжения, – не протестовал и, только махнув рукой, уселся поудобнее, чтобы при случае не клевать носом в спинку впереди стоявшего стула.
Купцы сидели на своем конце стола молча и неподвижно, устремляя взгляд на того, кто говорил, и не выражая на своих лицах ни одобрения, ни порицания. А когда им задали вопрос, какого они мнения держатся в данном случае, купцы только переглянулись и ничего не сказали.
Когда им растолковали, что требуется определить свою позицию и что не примкнут ли они к первой партии, – купцы, узнав, что в этой партии сам предводитель, и посоветовавшись вполголоса между собою, сказали, что они присоединяются к первой партии. Но, когда их стали записывать, они испугались и просили пропустить их без записи.
Их успокоили, сказав, что будет сделано, как они хотят. И когда их испуг прошел, то один, торговавший лесом, в серой суконной поддевке, с розовым лицом и сильно растущей курчавой молодой бородой, сказал, подмигнув соседу:
– В партию к самому предводителю попали. Одной чести не оберешься.
– Они честь и сделают, а потом в карман залезут, – тихо и неодобрительно заметил другой, – учены уж были…
Когда спросили приехавшего после всех Владимира Мозжухина, в какую сторону склоняется его мнение, Владимир, очевидно, по дороге завернувший к какому-нибудь приятелю и потому румяный более обыкновенного, взмахнув шапкой, крикнул:
– Я с общим мнением согласен. Ура!..
Ему, во-первых, разъяснили, что он только же что приехал и, следовательно, не мог знать, каково это общее мнение. Тем более что как раз этого общего мнения и не было. А кстати дали понять, что его ура здесь совсем ни к селу, ни к городу.
– Ну, черт ее… все равно, записывай куда-нибудь, – сказал смущенно Владимир Александру Павловичу. И, махнув рукой, подсел к компании Валентина.
Александр Павлович подумал и записал его в одну партию с купцами. Когда он спросил Владимира, не имеет ли он чего-нибудь против этого, Владимир, поднявшись с места, махнул рукой и сказал:
– Ладно, сойдет…
Во главе другой партии, не признававшей возможности никакой работы в условиях данного момента и в рамках, дозволенных законом, стали Авенир и дворянин в куцем пиджачке.
Авенир во вступительной речи сказал, что они не будут трусливо оглядываться на условия момента и приспособляться к какому-то домашнему масштабу.
– Ибо перед русским народом стоят задачи, не укладывающиеся ни в какой масштаб! Для нас лучше ничего не делать, чем приспособляться и идти на компромисс. Русская интеллигенция поистине может гордиться тем, что никаких компромиссов не принимала и что в ней всегда была дерзновенная свобода, какой нет нигде.
Сзади закричали браво и застучали стульями.
– Председатель, требуйте ближе к делу! – крикнули со стороны дворянской партии.
Павел Иванович, сидя на председательском кресле с высокой спинкой, все время строго и сосредоточенно нахмурившись, слушал оратора, слегка закинув назад голову, чтобы лучше видеть через пенсне. При крике с дворянской стороны он оглянулся на задних и позвонил. Потом обратился к оратору:
– Прошу говорить ближе к делу. При чем тут русская интеллегенция, когда наше Общество призвано обсуждать местные нужды текущего момента?
– Ага! Опять местные нужды? – крикнули сзади.
– Привыкли на веревочке ходить…
Щербаков, сидевший рядом с Павлом Ивановичем в роли его охранителя, схватив из его рук звонок и зверски оглянувшись назад, позвонил.
Но тут Авенир, несмотря на звонок, быстро, чтобы его не успели остановить, выпалил залпом:
– Мы протестуем! Нам здесь затыкают рот и лишают священного права… Нет, вам, трусливые умеренные души, не погасить нашего огня, который горит в нас и будет гореть, несмотря ни на что! – кричал он при поднявшихся криках, мотая головой, как бы показывая этим, что, сколько бы они ни кричали, он свое доскажет до конца. – Пусть тогда увидит весь мир, как здесь лучшим людям, авангарду общества, связывают руки… – и Авенир, весь красный, быстро сел, отирая со лба пот платком.
– Далеко хватил про весь мир-то, – заметил вполголоса Владимир.
– Нет, хорошо, – сказал Валентин, – зато видна широта кругозора.
– Я, брат, без этого не могу, – отвечал Авенир, взяв платок в левую руку и вытирая смокшую шею. – Или всё, или ничего! На сладкой водице нас не поймаешь. Ни в чем не согласимся. Мы им мозги прочистим, – прибавил он, сидя уже на месте, но беспокойно выглядывая из-за спин вперед.
Направление двух основных половин Общества определилось: они не сходились ни в целях, ни в средствах. И стали по отношению друг к другу в диаметрально противоположном направлении.
Затем следовали члены, не принадлежавшие ни к той, ни к другой половине.
Митенька Воейков сидел и все время боялся, как бы не спросили его мнения о чем-нибудь или о том, к какой партии он хочет присоединиться. Но рано или поздно это должно было случиться, и поэтому он испытывал страх при мысли о том, что ему придется высказываться в присутствии стольких людей или определенно заявить себя сторонником той или другой партии. И сколько он ни напрягал мысли, никак не мог найти у себя преобладающего мнения в сторону какой-либо партии и своего отношения к обсуждающимся вопросам. Это были не общечеловеческие, близкие для него вопросы, а узкоконкретные деловые вопросы, в которых он чувствовал себя как в лесу. Поэтому он решился смотреть украдкой на Валентина и во всем держаться его примера. Но в это время раздался голос помощника секретаря, к кому-то обращавшегося:
– Вы какой партии?
Митенька оглянулся назад, чтобы узнать, к какой партии еще один человек прибавится, но сидевший рядом с ним Валентин толкнул его и сказал:
– Что же ты?… тебя спрашивают.
Митенька, покраснев, встал с нелепо забившимся сердцем и невольно оглянулся за помощью на Валентина и на других. Но все, точно сделавшись вдруг чужими, спокойно и холодно ждали его ответа.
– Я ни к какой… кажется, – сказал Митенька, покраснев еще больше. И ждал, что сейчас же все на него оглянутся, начнут смеяться.
– Ну, так значит – беспартийный, – сказал совершенно спокойно помощник секретаря и что-то записал у себя.
Митенька растерянно оглянулся на Валентина, так как ему пришла мысль, что, может быть, ему нужно протестовать против занесения его в списки беспартийных.
– Ну и я уж с тобой вместе запишусь, – сказал Валентин.
Разлад наметился не только между двумя основными группами, а и в самих этих группах появившиеся оттенки создали положение, грозившее полной невозможностью какого бы то ни было соглашения даже между членами самих этих групп.
Федюков все время сидел, как и в прошлый раз, в стороне от всех, покачивая носом сапога; он, очевидно, даже боялся, как бы кто-нибудь не подумал, что он относится серьезно к делам этого Общества. И, когда помощник секретаря обратился к нему, как к беспартийному, Федюков обиделся и еще дальше отодвинулся со своим стулом от беспартийных.
– Так вы к какой же партии? – крикнул на него Щербаков.
– Ни в какой!.. – медленно и презрительно-раздельно произнес Федюков, не глядя на Щербакова, как бы показывая этим невежливым отношением, насколько различны их убеждения – Щербакова и Федюкова.
– Так, значит, вы беспартийный? – крикнул нетерпеливо помощник секретаря, как человек, которого без толку путают.
– Я не принадлежу ни к какой партии, но вовсе не желаю, чтобы меня записывали в стадо беспартийных. Я совершенно иначе, чем они. Ни с кем не сидел и не сяду.
И он еще дальше отодвинулся со своим стулом.
– Так вы поддерживаете кого-нибудь?
– Никого не поддерживаю.
– Да бросьте вы его, задерживает только.
– Черт знает что! – говорили со всех сторон голоса возмущенных задержкой из-за одного человека.
– Будет вам с ними нянчиться, рассаживайте по партиям! – кричали сзади.
– Петруша, садись на ту сторону, – сказал Валентин, – твоя партия там.
Петруша нерешительно-тупо оглянулся на Валентина и пошел было по указанному направлению, но, дойдя до половины, махнул рукой и вернулся на свое старое место к Валентину.
– Что же ты? – сказал Валентин. – Неудобно так, ты там высказал бы что-нибудь.
– Ну ее к черту, – проворчал Петруша, тяжело, как медведь, пролезая в своих сапогах между стульями. – Я думал, хоть пить будут.
– Еще речей не говорили, – сказал Валентин.
– А после речей будут? – живо спросил Владимир. – Тогда едем ко мне на дачу; после такого дела, брат, необходимо.
После перемещений с места на место, двигания стульями помощник секретаря спросил нетерпеливо, обращаясь в сторону купцов и мещан, которые никак не могли понять, чего от них требуют:
– Расселись, что ли, там?
И, когда сзади ответили, что расселись, он попросил разрешения записать кредо отдельных групп.
Но тут посыпалось столько заявлений от желающих высказать свое кредо, независимо от партий, к которым они принадлежали, что Павел Иванович, бесплодно звонивший в колокольчик, оглянулся за помощью на Щербакова.
– Прошу не говорить всех разом. К порядку-у, – закричал злобно Щербаков, как пристав на пожаре, принявший команду от полицмейстера.
Но кому-то сзади, очевидно, нравилось производить беспорядок, и, как только начался шум от многих голосов, так оттуда послышалось дружное гуденье и топот ног.
– Ну, вот, черт их возьми! разве можно с таким народом что-нибудь делать? Орава какая-то, а не Общество!
– Звоните сильней в колокольчик-то, что вы там заснули! – кричали на председателя. И в то же время каждый из кричавших тянул руку и просил дать ему слово.
Павел Иванович, нахмурившись, стоял, очевидно, потерявшись, и оглянулся на стоявшего рядом помощника секретаря.
– Да что это их прорва какая, – сказал тот озадаченно, – надо записывать в очередь. Александр Павлович, записывайте вы!
– Сядьте на места! Слово получат только лидеры партий. Сказано вам, что лидеры только получают слово! Вы – лидер? – спрашивал раздраженно помощник секретаря у какого-то маленького дворянина, став перед ним с книжкой и загородив ему дорогу к столу, где Александр Павлович записывал в очередь.
– Я не лидер, но я не доверяю и хочу сам…
– Вот бестолочь-то! – говорили возмущенно со всех сторон.
Авенир от крика и беготни был весь мокрый и даже покрыл голову носовым платочком, смокшимся от поту.
Но что было самое трудное, так это заставить лидеров говорить по существу поставленного вопроса. Каждый пользовался вопросом, как предлогом к тому, чтобы высказать всю исключительную новизну и особенность своих убеждений, точно подозревая, что все втайне заинтересованы не вопросом, а личностью самого оратора и тем, что он носит в себе.
Когда слово взял Федюков, то разразился опять почти такой же скандал, как и в прошлый раз.
– Я не принадлежу ни к какой партии, – как-то нехотя встав и держась за спинку впереди стоящего стула, сказал Федюков с иронической усмешкой на слове партии. – Я не поддерживаю никакой группы, – продолжал он размеренно, с ударением на слове группа. – Я выступаю с критерием, быть может, далекого будущего…
– Поехал!.. слыхали уж десять раз!
– Ближе к делу! – раздались голоса.
– Я могу и хочу говорить только принципиально! – возразил заносчиво Федюков, повернувшись в ту сторону, откуда раздались восклицания. – И для меня существует только принцип, а это ваше дело для меня – вот… – Он поднял сложенные щепоткой пальцы и дунул на них.
– Что за безобразие! Потрудитесь не оскорблять собрания! – раздались голоса. – Председатель, что же вы смотрите? Призовите к порядку!
– Призываю вас к порядку! – строго сказал Павел Иванович и позвонил в колокольчик.
– Критиканы, вы не дело делать, а только языком трепать сюда забрались! – кричали с тех скамей, где сидели средней руки дворяне консервативного направления.
И что хуже всего, что оратор стал отвечать на отдельные выкрики с мест, и получилась ругань с личностями. А сзади, как всегда при всяком переполохе, сейчас же послышалось дружное гуденье. Очевидно, забравшиеся туда молодцы решили весело провести время.
– Короче говорите! – кричали все на ораторов. Но, как только кто-нибудь из кричавших сам добирался до ораторского столика, то тоже никак не мог остановиться. И все кричали уже на него.
Наконец приступили к голосованию по вопросу о цели Общества. И в результате голосования увидели, что никакой общей цели не получилось.
– Что же это такое? – говорили все, разводя руками, с удивлением переглядываясь.
Радикальная партия с Авениром во главе заявила, что она не согласна ни с чем и что, может быть, образует самостоятельное Общество с собственной целью, которую изложит вместе с программой в течении получаса, даже не выходя из зала.
Но тут все как-то невольно посмотрели на часы и закричали на них, чтобы они отстали со своим особым Обществом, что они все горла ободрали по их милости и все-таки толку не добились.
– Ага! – крикнули сзади, из партии Авенира, – не на овечек напали!
Наконец, когда уже все лидеры охрипли или высказались, поднялся князь Николай Александрович Левашев, своим тактом и выдержкой умевший сглаживать все острые углы, и, подождав несколько секунд, чтобы затихли, сказал:
– Господа!.. Как во всяком новом деле, в особенности при его организации, у нас было много шума. Но это, так сказать, доказывает нашу молодость, нашу свежесть, которая, благодаря своему бескорыстию и истинному желанию общего блага, не может выражать себя спокойно…
– Верно! – крикнул, вскочив, Авенир. – Хоть предводитель, а верно: «не может выражать себя спокойно!»
Щербаков погрозил ему выхваченным из рук Павла Ивановича колокольчиком, зажав его в кулак, чтобы он не звонил.
– Я только одного могу пожелать нашему молодому Обществу, – сказал, улыбаясь, предводитель, очевидно, перед готовящимся каламбуром, – чтобы вода наших слов претворилась в кипучее вино дела. – И он, поклонившись, сел.
По лицам пробежали улыбки, и все, почувствовав, что на этом можно поставить точку, поднялись со своих мест.
– Выпить бы теперь в самый раз, – сказал тихо Владимир Валентину.
Петруша, что-то давно уже сидевший с низко опущенной головой, при словах Владимира, точно спрыснутый живой водой, приоткрыл правый глаз и мутно осмотрелся, выпрямляясь на стуле.
– Ай, уж кончили? – спросил он у Валентина.
– Кончили, – сказал Валентин.
– Что ж скоро-то так?
Все, расстраивая стулья, вставали из-за стола; некоторые подходили к секретарскому столику и поглядывали на кипу листов протокола, как подходят рабочие к новой машине посмотреть, сколько они, благодаря ей, наработали.
– Много наговорили, Александр Павлович? – спросил Авенир.
– Пропасть, – отвечал Александр Павлович и хлопнул рукой по кипе листов.
– Главное, захватили сразу много. Я, голубчик, до того старался, что охрип и смокся весь, а то бы окургузили.
– Окургузили бы непременно, – сказал Александр Павлович, как всегда мило соглашаясь.
Павел Иванович вдруг вспомнил, что он забыл закрыть заседание. И, озабоченно-хмуро вернувшись с портфелем к своему месту, незаметно под сюртуком поддернул сзади свои широкие брюки и, нахмурившись, сказал:
– Объявляю заседание закрытым. Следующее заседание начинает конкретную работу в намеченном направлении.
– Браво! – крикнул Владимир и значительно подмигнул друзьям на дверь.
* * *
Владимир хотел было пригласить друзей к себе на дачу после заседания, но Валентин, отозвав его в сторону, сказал, что завтра он уезжает на Урал и ему не хотелось бы уехать, не простившись как следует. Поэтому он сегодня вечером сам устраивает пирушку у себя дома.
Приглашение получили: Авенир, Владимир, Александр Павлович, Петрушка, Федюков и Митенька Воейков.
– Так ты решительно завтра едешь? – почему-то тревожно спросил Митенька.
– Да, никак не позднее, – сказал Валентин, – а что?
– В таком случае мне надо тебе кое-что сказать… впрочем, это после…
– Говори сейчас.
– Видишь ли, я… я вчера решил… нет, лучше после скажу, – сказал Митенька.
Друзья простились и разъехались с тем, чтобы сегодня же в 10 часов вечера встретиться всем у Валентина.
Митенька Воейков, чтобы не возвращаться и не видеть перед собой развалин, на которые еще недавно смотрел с удовлетворением, как на расчищенное место для будущего, поехал к Левашевым, думая увидеть в последний раз Ирину.
«И все здесь, может быть, в последний раз»…
Его тянуло проехать к ней воспоминание о той легкости сближения, какая была между ними в прошлую встречу, с оттенком товарищеских отношений.
Товарищеские отношения к женщине не только не запрещались его прежним кодексом жизни, но даже всячески поощрялись, как вид отношений, единственно не пошлый.
С Ириной же у него завязались как раз товарищеские отношения. И потому они были для него совершенно новы, приятны своей неожиданной легкостью и естественностью, далекой в то же время от всего пошлого, то есть бывающего у всех людей.
Поехав между двумя белыми башнями ворот, Митенька подъехал к большому парадному подъезду с колоннами. Предводителя не оказалось дома. И, когда он стоял в знакомых просторных сенях с двойными стеклянными дверями, у белой лестницы наверх, на площадке послышался женский голос, который Митенька сейчас же с забившимся сердцем узнал… Это был ее голос, голос Ирины… Она, очевидно, не понимала из слов докладывавшего старого слуги, кто приехал, и шла вместе с ним. Через секунду ее каштановая головка с локонами показалась на повороте, и она, перевесившись немного через перила, взглянула вниз.