355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Русь. Том I » Текст книги (страница 2)
Русь. Том I
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:08

Текст книги "Русь. Том I"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 52 страниц)

Романов обладал талантом отличать сиюминутные ситуации от моментов вечности, в них заключенных, потому-то и сумел создать произведения непреходящей ценности. Литературовед Н. Н. Фатов, автор первой большой статьи о творчестве Романова, видимо, оказался единственным, кто увидел этот дар писателя и поставил его имя в один ряд с именами русских классиков. «Многим такое утверждение, – писал Фатов, – быть может, покажется чересчур смелым, но стоит только представить себе, каким богатейшим художественно-бытовым материалом будет через 50-100 лет то, что уже написано П.Романовым, чтобы не испугаться такого утверждения».[25]25
  Прибой. Альманах первый. Л., 1925. С.271.


[Закрыть]
Фатов оказался провидцем. Действительно, творческое наследие Романова чрезвычайно ярко, зримо, свободно воспроизводит облик России первых десятилетий XX века.

Не прибегая к воссозданию в своих произведениях острых коллизий, сенсаций, ярких эпизодов современных ему социальных событий – мировой войны, Октябрьской революции, строительства нового общества, Пантелеймон Романов тем не менее сумел передать в своем творчестве дух эпохи, ее динамику, отобразить ее многие, уже исчезнувшие сегодня реалии, подробности быта и главное – особенности широкой массы, толпы. Читая ныне произведения Романова, мы слышим голоса той далекой эпохи, погружаемся в мир проблем, забот, тревог, хлопот и чаяний людей, отделенных от нас десятилетиями.

Романов, в отличие от многих своих прославленных современников-писателей, не выпячивает тенденцию, не стремится выполнить социальный заказ, спущенный сверху власть имущими, а хочет дать правду жизни, пропущенную сквозь свое сознание, отобразить жизнь такой, какой он ее видит.

В «Скучной истории» А. П. Чехов устами своего персонажа Николая Степановича выразил в значительной мере и свое отношение к современной ему литературе: «Я не скажу, чтобы французские книжки были и талантливы, и умны, и благородны. И они не удовлетворяют меня. Но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества – чувство личной свободы, чего нет у русских авторов… Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, нет и творчества».

Еще в большей мере эти слова Чехова можно было бы отнести к большинству произведений русской литературы времен торжества соцреализма.

Романов только частично попал в эту засасывающую полосу зыбучих серых песков, ему удалось постоять на краю и успеть сказать свое слово, не подлаживаясь под общий бодряческий тон.

Но опасность нивелировки личности в условиях тоталитарного режима он ощущал очень остро уже в середине двадцатых годов. И поведал об этом открыто и свободно в маленькой повести «Право на жизнь, или Проблема беспартийности» (1926), где дал образ беспартийного писателя Останкина, который стремится выжить во что бы то ни стало, приспосабливается к новому строю, служит ему изо всех сил, но внутренний разлад с самим собой, понимание фальшивости собственного существования приводят его к самоубийству. В уста героя романа «Товарищ Кисляков» Романов вкладывал следующее рассуждение: «Мне кажется, это оскудение человеческого материала есть результат преобладания тенденции общественности над личностью… Если личность не находит нужной для себя пищи, она гаснет и превращается в ничтожество, не имеющее своих мыслей и своих задач… А раз личность не может осуществить себя, значит, дело идет к остановке, к уничтожению личности, и благодаря этому со временем наступит полная остановка в тех же массах». И с достаточной уверенностью можно полагать, что здесь выражена и авторская точка зрения.

Романов в отличие от многих своих именитых и прославленных писателей-современников понимал опасность тоталитарного подавления личности, происходившего каждодневно.

«Наша эпоха, – записывает Романов в дневнике, – несет на себе печать отсутствия в людях собственной мысли, собственного мнения. Люди всё время ждут приказа, ждут, какая будет взята линия в данном вопросе, и боятся выразить свое мнение даже в самых невинных вещах. Скоро слово «мыслить» у нас просто будет непонятно».

И в другом месте дневника тоже летом 1934 года:

«Большинство наших писателей являются подголосками эпохи. И так как это пока является главной доблестью, то все стараются перекричать друг друга в проявлении энтузиазма, оптимизма и бодрости… Критика негодует на меня, что я всё такой же, что я не сливаюсь с эпохой и не растворяюсь в ней, как другие.

Глупый критик оказывает плохую услугу той же эпохе, так как его идеалом являются безлицые восхвалители и только. Только тот писатель своей эпохи останется жить для других эпох, который не потеряет в бурном потоке событий – самого себя.

От писателя прочнее всего остается его дух. Если у писателя нет своего духа, от него ничего не останется, кроме «устаревшей» печатной бумаги».

Пантелеймон Сергеевич Романов, один из ярких и оригинальных русских писателей 20-х годов, стал одной из жертв нормативной критики и эстетики, провозгласивших основным направлением литературы воспевание, возвеличивание грандиозных свершений. Его физическая смерть после тяжелой болезни в апреле 1938 года, видимо, стала закономерным итогом смерти моральной, «Я уже не могу писать», – говорил Романов в последние месяцы жизни писателю Александру Вьюркову. Писать соответственно присущему ему таланту было непозволительно, а подлаживаться под требования критики он не мог.

* * *

Критики, даже из числа тех, кто обвинял Романова в фотографизме или очернительстве, признавали присущую этому писателю остроту зрения, умение подмечать и характерное в жизни, и чуть заметные нюансы, черточки, детали. Однако мало кто замечал, что для Романова описать увиденное, дать зарисовку означало вместе с тем и раскрыть сущность описываемого. Умение видеть Пантелеймон Романов считал важнейшим свойством писателя, да и любого человека. На протяжении тридцати лет он писал книгу, которая не увидела света, она так и называлась – «Наука зрения». В этой своей книге он пытался показать, что видеть – это не просто скользить взглядом по поверхности вещей, а постигать все их связи и отношения с другими вещами, явлениями, событиями, процессами. Произведения Пантелеймона Романова – это и есть этапы проникновения в суть вещей, прозрения их настоящего, прошлого и будущего.

При жизни, да и долгие годы после смерти, Пантелеймон Романов оставался писателем недооцененным. Снобистской критике он казался слишком прямолинейным и простым. Вульгаризаторской социологической критике он представлялся классовым врагом, чуждым советской литературе.

Возможно, сегодня читатель – а именно он и есть высший судья творчества – сумеет по достоинству оценить созданное Пантелеймоном Сергеевичем Романовым, одним из немногих писателей, кто сумел, не прибегая к эзопову языку в столь сложные и тревожные времена, так ярко, просто, достойно выразить себя и эпоху.

И сегодня Русь, воссозданная Романовым, заставляет нас задуматься, оглянуться на пройденный страной путь, оглянуться вокруг и по-новому увидеть мир и судьбу народа и каждого человека. И значит, дело жизни писателя находит отклик в душе его потомков. Значит, оно – не зря.

Ст. Никоненко

ЧАСТЬ I

Писать картину Великой Революции,

начиная с самой Революции,

значит говорить о следствии,

минуя причину.

П. Р.

I

После суровой снежной зимы с ее метелями, сугробами и заносами пришла наконец весна.

В блеске теплого солнца обнажались и чернели на буграх жирные пашни, затопленные весенней водой. Березовые рощи краснели безлистыми верхушками на блещущем синем небе, по которому бежали белые облака, гонимые теплым, влажным ветром.

По рекам уже прошел серый ноздреватый лед, проплыли большие льдины с навозными дорогами, и рыбаки уже привозили в лодках больших икряных щук и широких лещей.

Сквозные, еще молчаливые леса быстро освобождались от снега. На осинах набухали лохматые почки. И на южных склонах лесных оврагов, где сильнее пригревает солнце, уже высыхал прелый прошлогодний лист и из-под него вылезали, приподнимая его, первые весенние лиловые цветы.

Бесконечные большие дороги, обсаженные по сторонам березами, от канавы до канавы были еще залиты водой. И ранними утрами, когда встающее солнце румянило и золотило покрытые росой поля и стволы берез, часто виднелся экипаж с кожаным верхом, перебирающийся с одной стороны на другую по журчащим глубоким колеям.

Кругом, среди распаханных полей и перелесков, на широком пространстве, виднелись в утреннем воздухе рассеянные деревни, овражки, ветряные мельницы или притаившийся где-нибудь на изгибе реки под сосновым бором древний монастырь с белыми стенами и старинными башнями по углам.

А когда после трехдневного сплошного тумана выглянуло солнце, – все вдруг ожило и обрадовалось яркому блеску голубых весенних небес.

И проходившая в такое утро по большой дороге какая-нибудь убогая старушка с котомкой за спиной иногда останавливалась, прикрывала старческой рукой глаза от яркого солнца и долго смотрела на сочные, играющие росой поля, на синеватые пронизанные румяным светом туманные дали; потом осеняла себя широким крестом и шла дальше.

Все было, как всегда, – и мир, и тишина над пробудившейся землей, – и нельзя было подумать, что этот год будет началом великих потрясений, от которых дрогнет весь мир.

II

Весенний Николин день наступил. Солнце только что поднялось над сонными, еще росистыми лугами, и на всей окрестности с ее усадьбами, рощами и деревнями лежала утренняя синева.

Луга за рекой потонули в молочно-белом море утреннего тумана, низким белым облаком растянувшегося над долиной реки. Солнце еще боролось с туманом, потом выбилось из него – и все засверкало и заблестело в свежем утреннем воздухе; а иногда сквозь белый туман пронизывалась, ослепляя глаза, золотая искра блеснувшего креста колокольни.

Усадьбы еще спали. На их широких дворах от строений и деревьев лежали длинные прохладные тени. На завешанных окнах держалась еще со стороны сада роса, и везде стояла мягкая тишина.

Но деревня уже проснулась; скрипели на задворках ворота, из труб сизыми столбами поднимался в тихом воздухе дым топившихся печей и, не расходясь, стоял растянувшейся полосой над блестевшей от росы лощиной.

Весь необъятный горизонт за рекой с дымившимися лугами искрился и сверкал блеском утреннего солнца, туманя и росы. И праздничный благовест уже несся широкими волнами со стороны монастыря, приютившегося в свежей тени соснового бора над рекой, и со стороны села, раскинувшегося на высоком берегу со своими соломенными крышами, конопляниками и ракитами.

Праздничный народ в ярких платках и черных суконных поддевках шел и ехал отстоять раннюю обедню в убранном зеленью монастырском храме, выпить святой воды из студеного колодца с часовней, а после молебна зайти на тенистое кладбище поклониться родителям, лежащим там в зеленом вечном покое.

И один за другим поднимались на стертые каменные ступеньки паперти с чугунной плитой, снимали шапки и картузы и входили в пахнувший елкой и ладаном притвор. Отсюда через раскрытые стеклянные двери и сплошную стену спин и голов виднелись жарко горевшие свечи, отражавшиеся в стекле и на золоте икон.

Даже на паперти, куда неясно доносилось пение, стоял народ и крестился, когда долетал сюда из алтаря едва слышный возглас священника и певчие начинали что-то петь. Несколько раз толпа, нажимая на стоявших сзади, раздавалась, виднелись блестевшие новым золотом ризы священника, и слышался серебряный звон колечек кадила.

А когда обедня кончилась и отслужили молебен с водосвятием, народ потянулся ко кресту, а потом к выходу, освобождая широкое пространство пола с накиданной по каменным плитам свежей травой. Слепые под звон колоколов затянули свои стихи и, стоя в два ряда от паперти до ворот, держали перед собой в протянутых руках чашки для подаяния.

Колокола близко, над самой головой, весело, празднично трезвонили над растекавшимся с паперти народом, и коляски, стоявшие у коновязей, блестя на солнце черным лаком и белея раскрытыми зонтиками, как будто в такт веселому звону, тронулись по мягкой песчаной дороге.

На зеленой площади приезжие торгаши раскинули белые палатки с разными сластями.

На расстеленном полотне прилавков, за которыми стояли расторопные зазывающие торговцы, целыми ворохами были рассыпаны орехи всех сортов – грецкие, шпанские, кедровые; пряники – печатные, мятные, длинные медовые, и тульские, и вяземские; темные коврижки с белой обливкой и длинные, палочками, конфеты в нарядных бумажках, перевитых золотом.

На свободной лужайке собирались хороводы. Девушки с узелочками купленных гостинцев в руках брались за руки и, растягивая круг, медленно подвигались в одну сторону по кругу под затянутую песню, чтобы, дождавшись припева, лихо подхватить всем разом.

– Эй, гуляй, народ православный! – кричал какой-нибудь успевший клюнуть в шинке мужичонка, наткнувшись пьяными глазами на девичий разноцветный хоровод, и размахивал плохо слушающимися руками.

А солнце, поднимаясь все выше и выше, заливало ярким блеском ослепительно белое полотно палаток и разноцветную двигавшуюся в тесноте толпу.

– Девки, девки, – дружней! – кричал с другой стороны парень в новом суконном картузе и с цепочкой на жилетке.

Праздник был не только в этой нарядной толпе, в смешанном ярмарочном говоре, в ошалелых звуках свистулек, но и в самом небе, ярко, ослепительно блестевшем над садами и колокольнями монастыря.

* * *

После раннего деревенского обеда народ разошелся. Палатки на выгоне сняли. И на тех местах, где они стояли, остались только вбитые в землю колышки и притоптанная земля. А через всю площадь выгона легли длинные предвечерние тени.

Голоса и праздничные звуки так же раздавались отовсюду – с села, с реки, – но уже мягче, в каком-то другом, вечернем тоне. Запахло тонкой весенней сыростью остывающей в лощинах земли. Опускающееся солнце красным пожаром горело издали в верхних окнах монастырского купола. И над низкой деревенской колокольней в тихом вечернем воздухе со скрипучим писком, то улетая, то опять прилетая, носились стайками стрижи.

Народ для вечерних хороводов и игры в горелки собирался из ближних деревень на обрыв, ближе к реке, откуда были видны освещенные косыми лучами луга и широкое спокойное пространство реки. На притоптанном кругу слышался смех, прибаутки какой-нибудь развеселой молодки в плисовой безрукавке, когда еще настоящее гулянье и игры не начинались, а только подходили все новые и новые кучки молодежи.

Старички и пожилые мужики сидели и разговаривали на бревнах в стороне, около старой осыпавшейся ограды помещичьей усадьбы, кто в праздничной поддевке и сапогах, кто в лапотках с чистыми для праздничка суконными онучами, перевитыми новыми пенчными веревочками; одни в новых суконных картузах, другие в старых зимних шапках.

Вспоминали, глядя на гуляющую молодежь, как проводили такие праздники в старину, и говорили о том, что теперь стало уже не то.

И правда, в старину, кто помнил, бывало, за месяц начинали готовиться к празднику. В особенности если это было зимой или осенью, когда все работы уже кончались. Варили крепкую пенистую брагу, заправленную хмелем, от которого кружились головы и ноги выписывали порядочные кренделя. Мед, игристый и шипучий, задолго до праздника зарывали в землю. А там пекли всякие домашние пряники с медом, с тмином и мятой.

Отстояв долгую праздничную обедню и закусивши кусочком свежины, ехали на розвальнях по накатанной зимней дороге, обсаженной вешками, кто к куму, кто к другой какой родне.

И веселье с хороводами, катаньем и посиделками где-нибудь в просторной избе шло три дня.

Теперь же редко праздновали больше одного дня. Даже такие праздники, как вешнего Николу. И уже на другой день праздника, опохмелившись одним-двумя стаканчиками, принимались за работу. И не варили ни медов, ни браги, а покупали все готовое.

– Да, прежде не так справляли праздники, – сказал старик Софрон, сидевший на бревне, зажав бороду в руку, и всегда любивший вспоминать, что и как было в старину. – Сколько этого веселья, угощений всяких, – бывало, на четвертый день в голове шумит.

– А приволье какое было, господи… леса, луга, озера.

– Про леса и говорить нечего, – кругом леса были дремучие, – теперь вязанки дров не наберешь, а прежде, бывало, целую десятину запалишь, горит себе, и никто внимания не обращает.

– Вот богатство-то было, господи, – вздохнул кто-то, – и куда все делось?

– Господь ее знает.

– А в лесу, бывало, орехи, ягода всякая, и речки глубокие, чистые. Как утром выйдешь, – кругом роса, вода свежая, синяя, а по обоим берегам лес – стоит себе на солнышке ровно стена.

– Рыбы небось много было? – спросил возбужденно кузнец.

– Рыбой все речки были набиты. Бывало, старики рассказывали, прямо возами гребли рыбу-то; как заведут, особливо когда икру мечет, – так полна сеть судаков, щук, лещей… И чем только ее не ловили. Бывало, плетнем перегородят речку да сетями обведут, она тут и есть – вся.

– Ах, мать честная! – сказал, сплюнув, кузнец.

– Пенькой хорошо рыбу морить, – сказал рыболов Афоня, торопливо оглянувшись на своего приятеля, длинного и молчаливого Сидора.

– Да, уж чем только ее не брали, и пенькой морили, отравой травили. Бывало, как навалят в омут пеньки осенью мочить, так она, матушка, и всплывает вся кверху пузом, ну скажи, – вся вода белая.

– И помногу брали? – спросил жадно кузнец.

– Возами прямо, всю до последнего пескаря вычищали.

– Вот благодать-то. Все это, можно сказать, господь посылал.

– Рано захватили, вот и попользовались.

– А теперь как провалились куда, – скорбно проговорил Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне и уныло смотревший куда-то в сторону.

– Может, чума была на ней? – спросил Фома Коротенький, стоя с палочкой и в своей вечной зимней шапке, посмотрев то на одного, то на другого. Он ни о чем не имел собственного мнения и всегда ответа на все ждал от других.

– Не слышно было как будто про чуму-то. От пароходов, говорят, рыба переводится.

– Нет, это уж так, сама по себе, – все на нет сходит.

– Да, переводятся хорошие места, – сказал Степан, кроткий мужичок с бородкой и в новеньких лапотках. У него болели глаза, и он все вытирал их сложенной в комочек тряпочкой.

– И до чего все смирное было. Бывало, на росу коров погонят в лес, – глядь, медведь в малиннике ходит. И ничего, посмотрит, посмотрит, крикнут на него: «Мишка, пошел прочь», – он завернется и пойдет себе.

– Слушался… Скажи на милость.

– А тетерьки эти и глухари, – прямо, бывало, как куры, сидят на елке, вытянут шею и смотрят вниз на тебя. Сердце радуется…

– Зайтить бы сбоку да палкой по всем шеям, чтоб зараз попало, – сказал солдат Андрюшка, сдвинув картуз на затылок, – на похлебку хватило бы.

– Тут на десять похлебок хватило бы.

– Их тоже сетями да силками ловили, – возами прямо.

– Как такие смирные-то, я б тебе их руками надушил незнамо сколько, – проговорил Андрюшка. – А теперь зайца какого-нибудь несчастного увидишь одного за целый месяц, – и тот как очумелый за версту от тебя летит.

– Дороги железные пошли, нет на них погибели, – вот и распугали все, ни одного глухого места не осталось. Теперь везде окаянные голые бугры какие-то, а прежде на том месте, где теперь левашевский да воейковский луга, дубы в два обхвата были.

– Ах, господи, господи, и куда же это подевалось-то все? – сказали мужики, невольно оглянувшись на голые пустые бугры, поросшие тощим дубовым кустарником.

– Вот так места были… – сказал кто-то, вздохнув.

– Да…

– Места-то и теперь есть, только не у нас, – крикнул откуда-то сзади Захар Кривой с нижней слободы.

Все как-то невольно посмотрели на усадьбы…

Солнце садилось за церковью, бросая красноватые лучи на золотой крест колокольни и на высокие верхушки тополей, росших в ограде. Звуки песен и голосов на заре доносились еще мягче. Запахло вечерней сыростью из лощины. И далекая спокойная гладь реки, и едва виднеющиеся в вечерней мгле дали постепенно гасли и заволакивались лиловатой дымкой.

– Эх, кабы на свежее местечко, – сказал кто-то, вздохнув.

– Куда-нибудь надо подаваться…

– Завиться бы куда-нибудь подальше…

Все замолчали. В настоящем было плохо, в будущем – еще хуже. Только и оставалось, что сидеть и мечтать о свежих местах или вспоминать о далеком невозвратимом прошлом, когда земля была обильная и сильная, а жизнь легкая и веселая. И все задумались об этом прошлом, о далекой седой старине.

Весенняя ночь незаметно спускалась на землю. Деревни со своими избами, овинами и ракитами погружались в сумрак. С лугов за рекой поднимался туман и низко стелился над озером. На обрыве еще играли в горелки, а мужики стали уже подниматься, натягивать на плечи кафтаны и расходиться по домам.

Перед избами кое-кто ужинал по-летнему, без огня. Около ракит стояли привязанные лошади и, опустив головы, лениво обмахивались хвостами от комаров, ожидая, когда после ужина выйдут, одевшись в шубенки, ребятишки и поедут в ночное за реку в последний день перед заказом лугов.

Уже деревни заснули, закрывались все двери в сенцы, и завернулись щеколды. Старики, почесываясь, стоя босиком, крестились перед иконами в переднем углу. Тени деревьев и гумен слились в теплом вечернем сумраке. Со стороны усадеб сильнее запахло цветом яблонь, а с обрыва все еще слышались голоса, смех и молодой веселый говор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю