412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Отиа Иоселиани » Звездопад. В плену у пленников. Жила-была женщина » Текст книги (страница 9)
Звездопад. В плену у пленников. Жила-была женщина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:12

Текст книги "Звездопад. В плену у пленников. Жила-была женщина"


Автор книги: Отиа Иоселиани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

Глава двадцать девятая
БЕССОННЫЕ НОЧИ

Оказалось, что в ту проклятую ночь Гогона искала меня под проливным дождем. Искала сначала вдвоем с Гочей, потом в темноте потеряла Гочу и одна обошла все скирды, прибежала назад в село, звала меня у дома Эзики, – потом опять на кукурузные поля. По дороге встретила Эзику, спросила у него, где Пати, и, узнав, что она тоже пропала, опять кинулась в темноту. Поздно ночью, когда Гоча уже спал, она, крадучись пробралась к себе. Весь следующий день не выходила из дому, не пила и не ела. Дома перепугались: решили, что она простудилась в дождь и заболела.

Я тоже не спал всю ночь и весь день и следующую ночь бродил по деревне, искал Гогону – а она в это время лежала ничком на постели, уткнувшись лицом в подушку. Наутро, чуть свет, Гогона пошла в школу, за все пять уроков не сказала и пяти слов; Тухия рассказал мне, что на перемене он зашел в седьмой класс, а Гогона сидит, обхватив голову руками, и, когда он попросил у нее листок бумаги из тетради, далее головы не подняла.

И вот я встретил ее по дороге из школы… Она бросила меня, плачущего, у перелаза и убежала в слезах. На веранду вышел Гоча, я повернулся и пошел. Один, совсем один.

С того дня я все вечера шатался по улицам и проулкам, но ни разу не встретил Гогону. Разве что днем, когда она возвращалась из школы; но она молча проходила мимо, не взглянув на меня. Да и мне нечего было сказать ей. Я смотрел вслед, пока она не скрывалась за поворотом, и шептал:

– Гогона, Гогона, почему вы не пошли со мной сразу, когда я позвал… Я не виноват, Гогона…

А время шло, равнодушное к войне и кровопролитиям, к моим бессонным ночам и к слезам Гогоны. Ему не было дела ни до хромоты Эзики, ни до страхов Пати, ни до черных платков матерей, ни до голода Тухии и его братишек, ни до Фомы-почтальона и Клементия Цетерадзе, ни до несчастной Элпите, совсем почти обезумевшей в ожидании сына.

Когда мы очистили от врага пол-Украины и гнали его по лесам и болотам Белоруссии, по деревне прошел слух, что в окрестных лесах укрываются не то десантники, не то вражеские разведчики.

Одни говорили, что враг не мог забраться так далеко, так что, скорее всего, в лесу укрываются бандиты; другие уверяли, что это сбежавшие из лагеря пленные немцы. Клементий утверждал, что с моря прилетели турецкие самолеты и что в нашем лесу парашютистов, как грибов. Говорили разное, но все боялись выходить из дому. У живущего на другом краю села Исидора Керкадзе свели козу со двора и прямо с ветки стащили ночью кукарекающего петуха. У другого закололи полуторагодовалую нетель, хотя в это время зять его спал на веранде.

Дважды пожаловали и к Эзике, но Эзика заметил их и до самого леса проводил отборным матом.

С тех пор, как началась война, воровство и грабежи участились, но мы никак не могли напасть на след бандитов, а кто не пойман, тот не вор.

Как-то поутру Карпе Капанадзе-заика из верхней части села подсушил у очага две щепотки отсыревшего пороху, потом зарядил ржавый самопал осколками чугунка и по первому снегу подался в горы, в надежде подстрелить какого-нибудь полуслепого зайца и побаловать мясцом своих ребят.

К полудню он как ошалелый вбежал в контору, ворвался к председателю и, особенно сильно заикаясь от волнения, целый час не мог ничего объяснить.

– Че-че-че-че! – Он тыкал в лицо Бидзине рукой с загнутым большим пальцем. – Че-че-четыре, своими глазами видел. – И испуганно озирался. Из его слов Бидзина все-таки понял, что Карпе видел в лесу четырех человек, вооруженных короткоствольными дисковыми карабинами; у одного из них за спиной висел чемодан; все четверо грелись у костра…

Бидзина не посмел пойти на вооруженных до зубов «леших» с ржавым Капанадзевым самопалом и бросился в район.

К вечеру все мужчины в селе были наготове, ждали милицию; в сумерки лесом подошла милиция, за ней взвод солдат и расположились за селом.

Было время позднего ужина, когда в нашем дворе залаяла собака.

– К нам кто-то… – насторожилась мама.

– Позовет, если к нам.

Собака опять залилась лаем.

Я выглянул за дверь.

– Эй!..

– Поди-ка сюда, Гогита!

Я узнал голос Эзики. Вышел. Он стоял передо мной с ружьем через плечо.

– В чем дело, дядя Эзика? – удивился я.

– Вот куда забрались, сволочи! Оказывается, у нас под боком сидят, в нашем лесу. Только ты дома не проболтайся.

– А что, секрет?

– Секрет. Зачем зря баб пугать? Хотел ружье тайком вынести, да здоровое оно, не спрячешь. Углядела, сукина дочь, обмерла – душа в пятки…

– Кто?

– Да Пати…

– Пати… – повторил я, похолодев.

– Ну, да. Свихнется, трусиха, пока я вернусь. А если выстрел услышит?.. И то сказать: дом на отшибе стоит, возле леса.

– Вам придется стрелять?

– Как знать? Живьем не дадутся, погань этакая.

– Что же делать?

– Пошел бы ты к нам, Гогита. Раза два я их выпроводил; грубо, понимаешь, получилось. Как бы в третий раз не пожаловали. Брать-то у меня нечего, да девка помрет от страха. Хочешь, зайди по пути к Гоче, возьми у него отцовский дробовик. Я тебе пороху отсыплю на один выстрел.

– К вам? – Я невольно отступил на шаг.

– Да, к нам. Я, верно, до утра проплутаю, пропади они пропадом… А ты ступай, только ей ни слова.

Я молчал.

Эзика отвернул полу ватника, засунул руку поглубже в карман, вытащил горсть пороха, перемешанного с дробью, и высыпал мне на ладонь! Потом с трудом повернулся на одной ноге и заковылял к воротам.

Я стоял, держа на протянутой ладони горстку свинца и пороха, пока не услышал голос Зазы:

– Гогита!

Я насыпал заряд в подол рубахи, затянул его узлом и запихал в брюки.

– Не задерживайся долго, не простудись, сынок! – наказывала бабушка, когда я выходил из дому.

– Ты куда так поздно? – сердито спросила мать.

– Дело есть!

– Смотрите какой! И не скажет, что за дело. Язык, что ли, у тебя отсохнет?

– Не могу, мама.

– Ты бы лучше спать лег, а с утра и пойдешь, – посоветовала бабушка.

Небо было безоблачное. Под ногами похрустывал снег. Дорогу тоже подморозило, но ноги слегка вязли в незатвердевшей грязи.

Долго я стоял у калитки Гочи. Наконец нерешительно вошел во двор. Залаяла собака, но я промолчал, чтобы Гогона не услышала меня.

Потом скрипнула дверь.

– Кто?!

– Гоча, выйди-ка сюда!

Собака узнала меня и затихла.

– Сам иди сюда!

В дверях мелькнула Гогона.

– Кто там?

– Кажется, Гогита, – ответил брат.

Она скрылась за дверью.

Гоча вразвалку вышел ко мне на подмороженный снег.

– Ты что не войдешь? Торчишь посреди двора! – недружелюбно проговорил он.

– Дело у меня к тебе. – Я посмотрел на дверь. Гогона, наверное, стояла поблизости и слышала нас.

– Ну что…

– Понимаешь, какое дело… – Я опять покосился на дверь.

– Да что ты не разродишься никак?

– Одолжи мне ружье, – выпалил наконец я.

– Какое еще ружье? С ума ты, что ли, сошел?

– Дедушкино ружье.

– Оно же ржавое.

– Все равно какое, одолжи. Эзика меня прислал.

– Эзике, что ли, нужно ружье?

– Нет… Но Эзика просил…

– Где мне сейчас его искать? Зашел бы утром.

– Утром я назад принесу.

– Хоть не приноси. На черта оно мне!

Гоча пошел к дому.

– Только не говори Гогоне, – предупредил я.

Глава тридцатая
РАННИЕ ПЕТУХИ

Кошка с горящими глазами перебежала мне дорогу по снегу и скрылась за кукурузным амбаром.

– Пати.

Из окна падал красноватый отсвет очага. С ружьем за плечами я поднялся на веранду. Постоял, потом стал счищать налипшую на ноги грязь.

Было тихо.

– Пати!

Я услыхал, как у очага свалилась чурка.

«Открывать идет», – подумал я. Но дверь оставалась на запоре, и чурку не подняли и не поставили на место.

Я стоял и счищал с ног грязь.

В амбаре истошно мяукала кошка, встрепенулась курица на ветке. Я хотел еще раз позвать Пати, но голос не подчинялся мне. Я чувствовал: Пати знает, что я стою за дверью. Она не спала, когда я подошел к дому; сидела на чурке у огня, и чурка упала, когда она встала.

Где-то опять мяукнула кошка и пробежала по канавке вдоль дома. За ней промчался кот с белыми подпалинами. Кошка обежала вокруг дома и вверх по столбу бросилась на чердак.

– Цыц! – пугнул я кота, бежавшего за ней. Кот замер и уставился на меня горящими глазами, чуть шевеля кончиком хвоста.

Я еще раз цыкнул на него и шагнул вперед, радуясь, что нашел себе занятие. Мне не хотелось в дом. Я предпочел бы остаться здесь, на веранде, и караулить с ружьем в руках до возвращения Эзики. Или вернуться домой сейчас же… Но я не мог так поступить. Я любил и уважал этого сурового старика и не мог прекословить ему.

Кот бросился к крайнему столбу, почти беззвучно взлетел вверх и скрылся под крышей.

Я вернулся к дверям.

– Пати!

– Что тебе, Гогита? – сразу же отозвалась она.

– Ничего! Открой дверь!

Наступило молчание.

Она, наверное, не знает, что меня прислал Эзика; он, должно быть, не сказал ей.

– Пати, меня прислал Эзика!

– Отец?

– Да, он сказал, что…

Скрипнул засов, дверь приоткрылась.

Я снял ружье с плеча и шагнул через порог.

Посреди просторного бревенчатого дома на земляном полу тлели угли. Красноватый свет от очага падал на прижавшуюся к дверям Пати. Мне показалось, что она стала как-то меньше ростом.

– Испугалась? – проговорил я и поставил ружье на глиняный пол.

– Испугалась.

– И чего ты все пугаешься?

– Не знаю.

Я снял дождевик, бросил на тахту и подошел к огню.

– Есть наколотые дрова?

– Есть.

– Эзика оставил? – проговорил я, чувствуя, что надо сказать что-то, надо разговаривать свободно, все равно о чем, лишь бы говорить.

Я перешагнул через свалившуюся чурку и присел на корточки перед огнем. Разворошил угли головешкой, погрел руки.

– Март на носу, а холода все держатся.

Пати отошла от двери.

Я потянулся к охапке дров, сваленной у очага, взял несколько тонких поленьев, подложил в огонь и принялся опять греть руки.

– Вот холода так холода!

Пати не отозвалась, она по-прежнему молча стояла поодаль.

– Садись, Пати! – Я подставил ей упавшую чурку.

– Сейчас. – Она потянулась за чуркой, рука у нее дрожала.

– Что, замерзла?

– Да.

Дрова чадили. По головешкам перебегал слабый, синеватый огонек. Я нагнулся и подул; потом вдохнул пыльный, нагревшийся у очага воздух и еще раз подул. Язычки пламени высунулись между поленьев. Пати натянула платье почти до щиколоток и молча уставилась на огонь. Я тоже старался не смотреть в ее сторону и внимательно разглядывал очажную цепь, свисающую с потолка.

На чердаке из конца в конец с шумом пронеслись кошки. Огонь разгорелся, и в комнате стало светлей.

Я обвел глазами комнату.

– Ты дверь забыла запереть! – Я сорвался с места.

– Пусть… – торопливо и как-то робея остановила меня Пати. – Пусть будет открыта…

– Дует в щели, зачем оставлять?

Я плечом прижал дверь и заложил ее щеколдой. Возвращаясь на место, вспомнил про ружье.

– Вот голова, мне же надо ружье зарядить! – сказал я, радуясь, что нашлось какое-то дело для меня.

– Ружье… – прошептала Пати.

– Да, ружье. Ничего страшного, конечно, но лучше зарядить. Порох у меня есть, Эзика дал…

– Тебе отец дал порох?

– Да.

– А куда сам пошел?

– К утру вернется.

– Почему к утру?

– Пока они все леса обойдут, ему ведь трудно ходить.

– Значит, правда, что Карпе рассказал?

– Правда или нет, а проверить надо.

– Не случилось бы с ним чего.

– Что с ним может случиться?.. Карпе говорит, их всего четверо, а что такое четыре человека?

– Говорят, война скоро кончится. Хоть бы вправду кончилась скорей.

– Нашим до границы осталось немного. Партизаны теперь в армию вливаются. Ушанги Чхаидзе письмо прислал, пишет, что партизанил. Вот еще второй фронт открыли бы, нашим полегче было б.

– И где они все? Только об одном Ушанги Чхаидзе и знаем, а больше ни о ком.

– Да, больше ни о ком. Война… Ничего не поделаешь…

Я вынул из кармана узелок с порохом и дробью. Отобрал дробь и насыпал в дуло дробовика.

– У тебя не найдется клочка бумаги? Надо порох от дроби отделить.

Пати принесла клочок газеты. Я скатал из него шарик, затолкал в ствол дробовика, засыпал сверху дробью и все это прикрыл пыжом. На дуло дробовика я надел капсюль и прислонил ружье к стене. Подбавил дров в огонь и, оставшись без дела, невольно встретился взглядом с Пати.

Мы оба молчали.

На ветке дерева за домом закричал петух.

Пати вздрогнула.

Закукарекали на других дворах.

– Петухи кричат, – сказал я.

– Да…

– Должно быть, за полночь перевалило.

– Да, поздно. Поспишь?

– Нет, я не к тому…

– Ложись, если хочешь.

– Да нет, одну ночь я могу и вовсе не поспать.

– Я постелю тебе на тахте.

– Нет. Уж лучше ложись сама, а я устроюсь на чурках у огня, только потом, попозже…

– Почему?..

– Ничего, не замерзну, не беспокойся. Мне часто приходится спать на арбе, привык…

– Ты ничего не боишься! – сказала Пати. Наверное, она вспомнила ту ночь в поле.

– А чего бояться, ничего страшного нет. По-моему, никто не должен бояться. Разве Амиран боялся? – спросил я и сам удивился своему вопросу.

– Кто? – смутилась Пати.

– Амиран.

– Не знаю, – качнула головой Пати.

– Да нет, я просто так спросил. – И, чтобы рассеять неловкость, стал рассказывать: – Мне приходилось всю ночь напролет искать быков в лесу. И я совсем не боялся. А с мельницы сколько раз возвращался один в безлунную ночь!..

– Мужчины ничего не боятся!

– Не только мужчины. Вот Гогона девочка, а тоже не боится.

– Гогона…

– Хоть всю деревню ночью обойдет, если понадобится.

– Гогона хорошая девочка, – сказала Пати и посмотрела мне в глаза.

У меня покраснели уши.

Снова захлопал крыльями петух и протяжно закричал. За ним по очереди прокричали петухи во всех дворах.

– Вторые петухи, – сказал я, глядя на Пати. – Ложись, отдохни, тебе спать хочется.

– Нет, я постелю тебе…

– Да мне ничего не надо, укроюсь дождевиком, и все.

– Ну почему, отцовским одеялом укроешься.

– Все равно до утра недолго. Только и успеешь глаза закрыть…

Она пошла к тахте, стоявшей у стены. Разложила тюфяк и одеяло. Потом вышла в холодную боковушку, пристроенную к срубу, и принесла оттуда мутаку[6]6
  Мутака – подушка для тахты в форме валика.


[Закрыть]
и простыню.

– Не надо, Пати, я без простыни лягу.

Я поворошил тлеющие головешки и в свете разгоревшегося очага пошел к разостланной постели.

– Ты сама ложись.

– Я потом.

– Почему потом? Ты иди, я закрою двери на запор.

– Нет, я боюсь ложиться в той комнате.

– Тогда… – Я посмотрел кругом. Кроме тахты, в комнате ничего не было. – Тогда постели себе здесь же, на другом конце.

Опять один за другим прокричали петухи.

Я с головой укрылся одеялом и замер. Пати бесшумно постелила себе в конце тахты и легла так тихо, что тахта даже не скрипнула.

«Постараюсь заснуть, – подумал я и закрыл глаза. – Спать, спать. Утром столько дел…»

Пати не спит.

«Ну и пусть не спит, раз не хочет… Утром нужно сходить к Гиге, узнать, когда у него будет время для меня… Тысяча дел у этого Гиги. Ничего не поделаешь…»

Пати учащенно дышит. Не спится ей что-то.

«Может быть, Гоча? Да нет, не Гоча, Гига мне сделает обод для колеса; Гига сумеет. Надо утром пораньше сходить к нему…

А Пати… в ту ночь…

Скоро ли рассвет? Хоть бы поскорее…»

В третий раз закричали петухи, еще протяжнее, чем прежде, еще громче.

«А Пати и петухов боится. По мне, пусть себе кричат, даже лучше, все не так тихо…

Завтра Гиге… Не Гиге, а Гогоне… Нет, Гиге. А Пати в ту ночь…

Почему она не засыпает, чего ждет? Если б она уснула, я тоже сразу бы уснул.

Завтра после школы я встречу Гогону. Буду ждать ее, ждать хоть до вечера.

Завтра я повидаю Гогону…

Может быть, Пати боится кошек?.. Тот пестрый кот не отстает никак… Не Клементия ли это кот? А серая – Эзикина кошка. Да нет, не Эзикина, а Патина. Эзика терпеть не может ни собак, ни кошек.

Любит ли кошек Гогона? Вот не знаю… Любит, наверное, она ведь такая…

Пати боится кошачьего мяуканья, а у этого кота такой противный голос…»

Опять завозились на чердаке кошки, взвыли, зафыркали и с гулким стуком спрыгнули на пол.

– Боюсь! – прошептала Пати.

Я приподнял голову: в красном свете тлеющего очага пестрый кот медленно подбирался к кошке, как кнутом, помахивая хвостом.

– Страшно… – прошептала Пати. – Я боюсь… – и приподняла голову с подушки.

Пестрый кот прыгнул через чурку. Кошка взвизгнула. Чурка с грохотом упала. Разлетелись искры.

– Гогита! – крикнула Пати. – Гогита, мне страшно!

Я поднялся на постели.

Серая кошка вырвалась опять, метнулась к столбу на чердак. Пестрый духом бросился за ней.

– Мне страшно, иди ко мне, Гогита!

– Что с тобой, Пати? – спросил я, не двигаясь с места.

На чердаке опять истошно взвыли кошки; что-то загремело.

– Ой, страшно! – вскрикнула Пати и бросилась ко мне. – Боюсь, Гогита, боюсь… – всхлипывая, зашептала она и прильнула ко мне. – Боюсь… Три года одна в этой боковушке и боюсь, боюсь… Ночи напролет глаз не сомкну, страшно. Эзика мою мать на порог не пускает, некому сказать, никто не знает… только ты… ты один знаешь, какая я трусиха…

Пати в страхе прижимается ко мне и шепчет горячими губами у самого моего уха:

– Боюсь, Гогита, боюсь… боюсь… боюсь…

Глава тридцать первая
Я И ТУХИЯ

Заря еще не занималась, когда, зажав под мышкой отцовский дождевик, я бежал по тропинкам за деревней и у меня дрожали колени. Темнело в глазах, гудела голова, а я бежал, бежал, не зная куда…

– Гогона!

Я вздрогнул, напуганный звуком собственного голоса, остановился, попятился, точно Гогона могла увидеть меня. Гогона… Как я посмотрю ей в глаза… Вот здесь, возле этой калитки, у этого перелаза мы с Гогоной…

Я пятился назад. Еще, еще… Мне вдруг показалось, что Гогона все знает! Она видела, видела, как я брал у них ружье, видела, как я сидел у очага напротив Пати, как мяукали кошки и кричали петухи, как испуганная Пати бросилась ко мне и до рассвета прижималась, обнимала, обжигала своим горячим дыханием и губами.

– Гогона знает, знает! – вырвалось у меня, и я повернул обратно. – Знает, узнала… Помогите! – Я побежал обратно, через поле в лес, не разбирая дороги. В лесу я упал лицом в колючие кусты ежевики, накрылся дождевиком и заплакал.

– Гогона… моя Гогона…

С того дня я стал совсем одинок. Я избегал встречи с Гогоной и ни разу не подходил к ее дому. Я не ходил по тем дорогам, по которым могла пройти Гогона. Я не смел встретиться с ней. Я избегал Гочи, встреча с Эзикой пугала меня, как смерть. Я не мог слышать имени Пати даже из чужих уст.

С того дня что-то болело и ныло у меня в груди, но мне не с кем было поделиться; мне было страшно, но признаться я не мог.

Трудно, когда хочется есть и никто не накормит тебя, холодно – и никто не пригреет тебя, надежда покинула – и некому тебя утешить.

Еще труднее, когда знаешь, что тут же рядом, совсем близко от тебя живет человек, который так хорошо понимал тебя; преданный до конца, сидел с тобой на холодном камне, до утра слушал твои жалобы на судьбу, крепко держал в своих руках твою руку…

Ох, как это трудно…

Что было дальше, я почти ничего не помню. Выловили ли на самом деле в ту ночь вражеских разведчиков или разбойников? Чем я занимался остаток дня? Помню только, как молчаливо гнал своих быков, чтобы никто не видел и не слышал меня, работал там, где не было поблизости никого, возвращался домой поздно, задворками. И к быкам я стал относиться равнодушно. Ни разу не приласкал сестренку Татию, не учил Зазу уму-разуму. С мамой почти не разговаривал, даже единственное папино письмо бабушке перечитывал Заза.

Я бродил по деревне, избегая людей, чтобы никто не заглянул мне в глаза.

Неделями не заговаривал я ни с кем и только поздно вечером украдкой выходил на проселок, подходил ко двору Тухии и тихо окликал его. Обычно он уже спал в это время, но я, выждав немного, опять звал. Я боялся разбудить его мать, но она всегда просыпалась. Потом просыпался и Тухия и, натянув на себя рваные обноски, на цыпочках выходил во двор.

– Гогита, ты? – спрашивал он, протирая глаза.

– Я, Тухия, я…

Мы садились у канавки, за домом, я протягивал ему кусок мчади.

– Ребят покорми, Тухия.

– А ты сам?

– Малышей жалко, а мы как-нибудь проживем. Мы ведь давно уже не маленькие.

– Хорошо! Я сейчас. – Он шел к дому, но скоро возвращался. – Спят они, утром дам.

Потом мы долго сидели молча. Иногда он спрашивал, нет ли вестей от отца.

– Нет! – говорил я. – А от твоего?

– Нет. Совсем ничего нет!

И мы опять надолго умолкали.

В тот раз Тухию, как всегда, одолевал сои, его большущая голова клонилась на грудь, но, встрепенувшись, он вдруг заговаривал, скорее для того, чтобы разогнать сон:

– Теперь война скоро кончится!

– Разве она когда-нибудь кончится?

– Наши давно перешли границу.

– Да, перешли.

– Что-то долго она тянется. Доски с убежища все равно уже не годятся для дома.

– Сгнили?

– Сгнили. Ну и пускай. Главное, скорее бы кончилась война…

Мы опять помолчали. Поздно. Я чувствую, что пора уходить, и боюсь одиночества.

– Я хочу кое-что рассказать тебе, Тухия.

– Говори…

– Вот что…

– Говори, Гогита, говори, – подбадривает он, наклоняясь ко мне.

– Тухия, правда, Гогона хорошая девушка?

– Очень хорошая.

Я не знаю, что сказать дальше, и молчу. Продолжает он.

– Но почему она сердится на тебя?.. Или ты на нее?

– Да, я… Нет, это она сердится…

– Почему? Ты чем-нибудь ее обидел?

– Обидел, Тухия, очень обидел…

– Что ты такое мог сделать?

– Эх, Тухия…

– Не знаю. Наверное, ты виноват, раз сам говоришь, но она сердится не только на тебя. По-моему, и на меня, и на всех на свете, даже на брата. Ходит все время заплаканная…

– Да, может быть, она и на тебя сердится, и на брата…

– Но при чем тут я?

– Ты ни при чем, конечно. Это я ее обидел…

– Да, наверное, горько ей пришлось…

Больше он не спрашивает ни о чем, понимая, что я ничего не скажу.

– Хорошая она девушка, и не нужно было ее обижать, – качает он своей большой головой.

– Это верно, – говорю я, проглатывая комок в горле. – Только я не виноват, Тухия.

– Не виноват?

– Нет.

– А кто же?

– Ну я же говорю тебе, не я. – Слезы подступают к глазам. – Поверь мне, Тухия, хоть ты один поверь. Я не виноват…

– Если так…

– Конечно, так!

– Кто же тогда?

– Не знаю.

– Не знаешь?

– Кто виноват? Может быть, Гогона, может, Гоча, может, Эзика, Пати… Помнишь, как ты размозжил голову своей Толии? Разве ты был виноват в этом?

– Не знаю, – говорит Тухия со слезами в голосе.

– Вот видишь, не знаешь. Ты не виноват. А может быть, Толия сама виновата, или я слишком близко поставил арбу под явором, или кто-нибудь другой… Ты-то ведь не виноват.

– Не виноват, – говорит Тухия.

– Вот и я не виноват. Может, ты знаешь, кто виноват?

– Не знаю…

– И я не знаю…

– Откуда тебе знать…

А ночь проходит. Где-то кричат петухи. Я вздрагиваю, пугаюсь.

– Что с тобой? – спрашивает Тухия. – Померещилось что-нибудь.

– Нет, ничего…

– Ты раньше не боялся, даже ночью…

– Не боялся, а теперь боюсь, всего боюсь…

– Как же ты пойдешь один?

– Пойду: ничего, все равно пойду.

Я встаю. Ноги затекли от долгого сидения.

– Значит, пошел?

– Пошел…

– Ну, ладно, завтра приходи, если хочешь… Я долго не усну.

– Приду, может быть.

– До свидания!

– До свидания!

– Постой, хочешь, я провожу тебя немного?

– Не надо, зачем. Иди спать.

– Куда ты в эту сторону?

– Отсюда обойду, – говорю я и иду к огородам.

Он долго смотрит мне вслед. Потом осторожно, чтоб не разбудить спящих братьев и сестер, открывает дверь и скрывается в доме. Кругом тишина. Наверное, он лег. Ему долго не даст уснуть кусок кукурузной лепешки под подушкой. Но потом он все-таки уснет.

Я иду, ссутулясь, вдоль изгородей и, если где-нибудь мяукнет кошка или прокричит петух, вздрагиваю, останавливаюсь, растерянный, оглядываюсь назад и шепчу:

– Эх, Тухия, Тухия, мне бы быть на твоем месте, Тухия!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю