Текст книги "Звездопад. В плену у пленников. Жила-была женщина"
Автор книги: Отиа Иоселиани
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
Глава двадцать вторая
ВЕРНЫЙ ПЕС
Летом работать стало еще труднее. Невыкорчеванные в прошлом году сорняки буйно пошли в рост и стали одолевать кукурузу.
Колчерукий председатель призвал колченогого Эзику – поднимай тревогу!
Гоча и Тухия целый день правили мотыги, а я стругал аробные шкворни. Культиватор я отвез в кузницу: Гига подтянул на нем разболтавшиеся винты и сменил разбитую щербатую лапу. Новая лапа была пригнана неважно, но я все равно предпочел ее старой.
В воскресенье рано утром я поставил в сумку кувшинчик с водой, положил пол-лепешки мчади, мама завернула в инжировый лист кусок сыра. Тут и Тухия подошел к нашей калитке, окликнул меня. И мы отправились в поле.
По пути к нам присоединился Гоча.
Гогона собиралась на чайные плантации, но я не надеялся один прополоть кукурузу и уговорил ее пойти с нами.
За Тухией плелась его голодная собачка Толия. Всю дорогу она не отрывала глаз от узелка с куском мчади, болтающегося на конце хозяйской мотыги. Когда прошли мимо дома Гочи, нас остановил Серапион с большой мотыгой через плечо. Старый сапожник, привыкший к сидячей работе, еле волочил ноги. Он закрыл калитку, накинул на столбы витой кружок из веток азалии и обратился ко мне:
– Может, подвезешь на арбе, сынок?
Сам я не садился на арбу, чтоб не утруждать быков, но Серапиону я не мог отказать. Он закинул мотыгу за грядку, кое-как влез на арбу и с узелком в руках уселся сзади. Я предложил ему перебраться вперед.
– Нет, сынок, быки и без того еле тянут, – сказал он.
Позади Тухиевой собачки шагал Буду. Похоже, он трусил и избегал меня.
«Клементий-то, видно, на базаре, – подумал я, – вот и послал Буду за себя».
Накануне Эзика говорил нам, что надо промотыжить всю кукурузу. Но мы направились туда, где в поле одиноко стоял большой явор – он давал хорошую тень, и в полдень под ним можно будет передохнуть и отдышаться.
Я поставил арбу к самому дереву. Культиватор и мотыги сбросил на землю, взобрался на арбу, притянул ветку и повесил на нее узелок с едой.
Серапион, кряхтя, опустился на травку, достал из кармана точильный камень и принялся править свою мотыгу. Я впряг быков в культиватор. Гогона взялась за повод, привязанный к рогам животных.
– Ну, что, начнем? – спросил я.
– Начнем, – ответил Тухия и, украдкой отломив кусок от своей лепешки, кинул его в рот и проглотил, не прожевывая. Узелок он засунул в дупло явора над самой арбой. Собака облизнулась длинным, как подошва, языком и улеглась под арбой.
– Ну! Ну-у! – крикнул я на быков. – Пошли!
Гогона повела их по заросшим сорняками бороздам.
Когда мы прошли три борозды, ребята тоже начали мотыжить. Серапион еще немного поскреб свою мотыгу камнем и встал в ряд с ними.
На широко раскинувшихся полях тут и там показались упряжки быков и старики с мотыгами.
Солнце жгло немилосердно. С каждой новой бороздой зной усиливался. Культиватор с трудом одолевал сорняки, пустившие глубокие корни; новая лапа почти все время болталась в воздухе, и я всей тяжестью давил на нее. То и дело приходилось повторно проходить борозду, но на долю полольщиков все равно оставалось много работы. Они по двое двигались друг за другом.
Черный бык скоро притомился, на губах у него выступила пена. Я попридержал быков, чтобы дать им отдохнуть. Полольщики едва закончили по одной борозде. Тухия взглянул на солнце: до полудня было далеко. Он тихо, чтобы не слышала Гогона, спросил меня:
– Не пора полдничать-то? А?..
– Ты что, спятил! – крикнул я так громко, чтоб и Гогона услышала, и Гоча, и Серапион, и погнал быков дальше. Дойдя до конца борозды, я оглянулся и увидел, что Тухия стоит в ряду с другими и мотыжит, кивая в такт большой головой, а мотыга в его худых руках кажется большой и тяжелой.
Серапион, широко расставив старческие, привыкшие к покою ноги, делает несколько взмахов, потом плюет на ладонь и перекладывает мотыгу в другую руку. Гоча шагов на шесть опередил Тухию и Серапиона. Буду перешел через дорогу и пристроился к другой бригаде. Черный бык опять притомился, закинул голову.
– Остановим, Гогита, пусть отдохнут, – сказала Гогона.
– Нет, погоняй! – крикнул я.
– Жалко.
– А нас не жалко? А Тухию не жалко?
Гогона не ответила и стала заворачивать быков. Я подлез плечом под ручник культиватора и перетащил его на новую борозду.
– Ну, чертова скотина! – крикнул я и огрел быков плетью. – Тяни.
Плуги глубоко ушли в землю. Они выворачивали пласты, но живучие сорняки цеплялись каждым корешком, высовывались из-под комьев и снова вставали, изо всех сил сопротивляясь пропольщикам.
Солнце припекало все сильнее. Потом откуда-то появилось белое облачко, краешком зацепилось за солнце. Я отчетливо увидел, как скользит по полю его тень. Когда тень накрыла дерево, под которым стояла арба, Тухия выпрямился и с надеждой взглянул на небо. Я помахал ему рукой, чтобы он не бросал работу.
Тень быстро пронеслась над нами. Снова нещадно палило солнце.
Черный бык от усталости вывалил язык, и мы остановились передохнуть.
Гогона наломала ольховых веток, сплела из них шляпу. Такую же шляпу она смастерила и для меня.
Бык за это время малость отдышался. Мы продолжили работу.
Тухия шел по третьей борозде. Он то и дело останавливался, смотрел на небо и удивлялся, что солнце так медленно ползет вверх и никак не настанет спасительный полдень.
С меня градом катил пот, капал с носа и с подбородка.
У Гогоны от зноя покраснели белки глаз, а щеки пылали, как гранатовый цвет.
Ей очень шла шляпа из зеленых листьев.
Гвиния сильней налег на ярмо, черный бык не поспевал за ним, культиватор опять пошел вкось, одна лапа задела и срыла кукурузу.
– Гогона, тяни левее! – крикнул я. – Левее!
Гогона вцепилась в веревку и осадила Гвинию. И я снова заметил, какая она красивая в шляпе из зеленых листьев.
Тухия отстал от Серапиона. Совершенно обессиленный, он машинально тюкал мотыгой по земле, и голова его моталась на тонкой шее.
Солнце все еще не поднялось в зенит. Самое пекло было впереди. Нам надо было успеть до отдыха сделать как можно больше. После полудня, перекусив и напившись холодной воды, мы разомлеем в тени явора, усталость навалится на нас и работать будет трудно.
Я перетянул цепь на ярме поближе к Гвинии, почти всю упряжку переложил на его шею, чтобы черному было легче.
– Гвиния, Гвиния, терпи, дорогой! – уговаривал я. – Не подведи…
С натугой, но безотказно он тянул ярмо. Недаром отец так любил его.
Я налегал изо всех сил, загоняя лапы культиватора поглубже, чтобы легче было тем, кто работал вручную.
И вдруг раздался такой вопль, что даже изможденные, одуревшие от жары быки прянули в сторону.
– Оо-о-а-ах!!
– Что такое? – Я вскинул голову.
– Не знаю… – Гогона испуганно взглянула на меня, потом отыскала глазами брата.
Гоча и Серапион стояли как вкопанные. А Тухия… Тухия, точно брошенный камень, летел к явору. Я глянул туда и увидел, как Толия, стоя на арбе на задних лапах, дотянулась до дупла и с узелком в зубах спрыгнула на землю.
– Толия! – заорал Тухия, когда собака, схватив кусок мчади, несмело затрусила прочь. – Толия! – надрывался Тухия. – Убью!
Собака остановилась в нерешительности, повернулась к хозяину, но не смогла выпустить из зубов лепешку и, поджав хвост, побежала дальше.
– Убью, Толия! – с отчаянием в голосе вопил Тухия.
Собака чуяла, что не к добру хозяин кричит так громко. Она опять остановилась, виновато прижала уши и зажмурилась. Тут и Тухия набежал и, не удержавшись, проскочил мимо. А Толия – точно оправдываясь тем, что хозяин не вырвал куска у нее из зубов, кинулась в обратную сторону и нырнула под арбу.
– Убью, Толия!..
Не успела она надкусить мчади, как Тухия подбежал к арбе, схватил валявшийся тут же секач, с разбегу поддел собаку ногой и, когда та с лепешкой в зубах вылезла из-под арбы, с такой силой хватил ее по голове, что рассек череп, как головку сыра.
Мы подбежали, но было поздно. Обе половины собачьей головы, казалось, умирали по отдельности. Но обе, жмурясь в последний раз, не отрывали глаз от недоеденной лепешки.
Глава двадцать третья
СЫТЫЙ ВОРОН
Государство определило нам денежное пособие. Каждый месяц начальник почты, шевеля длинными усами, трижды пересчитывал деньги, прежде чем вручить их мне. Заставив меня еще раз пересчитать, он старательно засовывал их в мой карман. Потом, глядя в окно и подкручивая ус, спрашивал:
– Хорошо пересчитал?
Когда я расписывался в получении, он наставлял меня:
– Ты малый толковый, не задерживайся нигде, ступай прямо домой и отдай деньги матери.
…Я шел на почту получать деньги. Выйдя из калитки, я невольно оглядел свою одежду. Неловко было идти в таком виде мимо лавок, парикмахерской.
Я старательно соскреб налипшую на залатанную штанину грязь, получше заправил за пояс рваный подол рубахи и все же свернул с дороги и пошел задами. Дошел тропинкой до родника. Где-то в стороне мелькнула фигура Карпе, что жил в верхнем конце деревни. Помню, меня удивило, что пожилой мужчина тоже ходит задворками вроде меня.
Больше я никого не встретил до самой церкви. Но стоило мне свернуть за церковную ограду, как из-за угла с другой стороны вышел наш учитель. «Вот незадача! Что я ему скажу? Он обязательно спросит, почему я перестал ходить в школу», – пронеслось у меня в голове. Я попятился, прикидывая, куда же мне деться, и, не найдя другого выхода, перемахнул через церковную ограду. «Если он заглянет за ограду, я пропал…» – подумал я, быстро прополз вперед, залег между надгробными камнями и, затаив дыхание, прислушался к шагам учителя.
Под могильной плитой, прямо перед моими глазами, оказалась узенькая щель. На самом краю щели на плите сидел какой-то жук, чуть побольше божьей коровки, но очень плоский, неприятного кирпично-красного цвета, с черными крапинками на спине. Он казался мертвым. Но вот он приподнялся на лапки и медленно пополз. Вяло и безжизненно двигался он вперед.
Я поднял голову.
Задумавшись о чем-то своем, учитель Платон прошел вдоль ограды.
Я присел на плиту. Сразу зазнобило, протертые штаны не защищали от холода. Я встал и, шагая через могилы, пошел мимо старой церкви.
Купол давно обвалился. Сорванная ветром и временем, одна створка церковных ворот с большим резным крестом посередине валялась на стертых замшелых ступенях у входа. Другая едва держалась на одной петле.
В сухих зарослях бузины кто-то робко протоптал тропинку. Ни пробежавший ребенок, ни уверенный шаг мужчины не оставляют такой след. Я пошел по нему до церкви и заглянул в нее. И раньше, до войны, я заглядывал сюда, и каждый раз мне делалось боязно. Омытые дождями деревянные стены прогнили и почернели, с мрачных стен глядели потемневшие лики святых, покрытые закопченной потрескавшейся позолотой. Теперь церковный купол обвалился, задавил царские врата. Дожди смыли краску с уцелевших икон, нарядное одеяние святых словно изорвалось, нимбы полиняли и облупились. Из груды развалин торчал железный крест, с двух сторон перехваченный цепями.
Хоть и не испытывая прежнего страха, я все же решил уйти, но, спускаясь по замшелым ступенькам, заметил старые стоптанные чувяки, видно, недавно оставленные кем-то.
Я повернулся и всмотрелся в полумрак. За грудой щебня – остатками обвалившегося купола, перед иконой богоматери, у самых ее ног, горела одинокая свеча, и перед ней распростерлась ниц женщина в черной одежде. Ее босые ноги стыли на серых каменных плитах.
Она замерла, прильнув лбом к холодной каменной плите. Свеча догорела и зачадила. Женщина, очнувшись, приподнялась и, сложив руки на груди, зашептала:
– Тебе, пресвятая богородица, вручаю я моих сыновей. Ты мать и поймешь молитву матери, святая дева Мария!
И, как бы в ожидании ответа, она устремила взгляд на икону и замерла.
С голеньким младенцем на руках стояла Мария в храме с сорванными воротами, разрушенным алтарем и обвалившимся куполом. Могла ли она быть чьей-либо заступницей?
Не знаю, почему я стоял и ждал. Наверное, я хотел узнать, дождется ли ответа женщина в запустении этого храма. И вдруг в голых стенах раздалось жуткое, леденящее душу карканье. Старая женщина вздрогнула, подняла глаза и взглянула вверх, на небо. Я тоже глянул на небо.
Светлую синеву не прочерчивали в этот час даже воробьи. Лишь кроны столетних дубов и лип высились над разрушенной стеной.
Опять раздалось карканье. Старуха перекрестилась. Мне стало страшно, как раньше, когда я заглядывал в церковь.
Могильная тишина, женщина, застывшая на коленях перед иконой богоматери, и выцветшие иконы девы Марии, Христа, Георгия Победоносца.
Сиплое карканье раздалось еще ближе, словно потянуло смрадным запахом. Над церковью медленно пронеслась черная птица, как черная зловещая тень.
Старуха перекрестилась еще несколько раз дрожащей рукой и впилась глазами в бледный лик богоматери. Черная птица продолжала кружить над церковью. Мне показалось, она накрыла своими черными крыльями эту церквушку с провалившимся куполом.
Наконец она опустилась на вершину высокого дуба, на котором когда-то висел церковный колокол.
– Фу ты, ворон! – Я повернулся, решив поскорее уйти. С отвращением посмотрел на вершину дуба, махнул рукой, вспугивая птицу, но ворон сидел, тяжело раскачивая ветку дерева и каркая время от времени.
«Сытый он», – подумал я, хотя и не знал, как отличить сытого ворона от голодного.
В синем небе на фоне Кавказского хребта появилось еще несколько черных точек: и было непонятно, летят ли они к нам или спешат туда, на снежные вершины.
Глава двадцать четвертая
ПОВЕРЖЕННОЕ СЕЛО
Не помогли ни увертки Фомы-почтальона, задворками крадущегося по селу, ни покручивание длинных усов начальника почты, ни молитвы женщин перед ликом богородицы, ни вздохи моей бабушки: «Господи боже мой, господи боже мой!» Пришла скорбная весть, и мать заплакала о сыне.
– У Эки сына убили! – закричала бабушка и хватила себя по щекам. – Ох, сынок! О, мой Датико, жив ли ты еще!
– Горе-то, горе! Несчастная Эка! – простонала мама, кидаясь за бабушкой к калитке.
– О-о, мой Амиран! Где ты? – точно бык перед закланием, ревел Эзика. – Где ты? Какая беда над тобой!
– Померк, померк свет моих глаз, Серапион! Померк свет моих глаз! – голосила Соня, жена Серапиона, и, распустив седые космы, трусила по проселку.
– Папочка! Па-па-а-а! – дрожа всем телом, всхлипывала Гогона.
Старуха в черном, спотыкаясь, бежала под гору:
– Сынок!.. Сыночек!.. Сынок!.. Сыночек!..
– Мальчик мой, Сосика! – распустив волосы, задыхалась больная мать Сосики. – Мальчик мой!
– Бикентий!
– Алекси, как теперь жить твоей несчастной матери!..
– Пропали! Погас наш очаг! Развалился! – ковыляя на костылях, всхлипывал дед Тевдоре.
– Коция, надежда матери! Коция, родимый мой, единственный! Сыно-о-ок! – рвала на себе волосы Эка.
Двор погибшего Коции заполнили соседи, плакальщицы и плакальщики. Тут была вся деревня. Сотни несчастных матерей и отцов сбежались на крик несчастной матери… Жены и дети, сестры и братья, бабушки и тетки, родные и близкие всех, кто ушел на фронт. Все бежали на крик. Бежали и плакали, рыдали и в кровь царапали лица.
Бежал Тухия, а за ним пять братьев и сестер. Все шестеро гуськом, разинув рты:
– Папка-а, где теперь наш папка-а…
Все шестеро в обносках, висевших, как на палках, – шесть черепов, напяленных на длинные худые шеи, шесть огородных пугал.
Самой последней появилась Элпите. В длинном платье, развевающемся на бегу. Она бежала и выкрикивала:
– Амбако! Мой Амбако!
На нее не обратили внимания.
Тогда, не помня себя от ужаса, она вбежала в дом и завопила так, что умолкла даже Эка:
– Амбако! Где мой Амбако?!
И с новой силой прорвалось горе. В новом приступе отчаяния заголосили жены. Все бросились к Эке, судорожно прижимавшей к груди рубашку убитого сына. Все оплакивали с ней погибшего Коцию, а заодно своих сыновей, мужей, отцов и братьев, всех, кто ушел и не вернулся, канул, погиб, пропал.
По двору метались испуганные дети. Где-то позади всех прятался бледный и потерянный почтальон Фома. В стороне, под шелковицей притулился Клементий Цетерадзе. При виде его кровь бросилась мне в голову. Я решил, что этот пришел потешиться над нашим горем. Я готов был искусать его.
Сжав кулаки в продранных карманах штанов, я спрыгнул с балкона, обошел шелковицу, с ненавистью посмотрел в глаза Клементию и опешил: на глазах у него были слезы… Клементий плакал. Только тогда до меня дошел весь ужас происходящего, и я заревел.
– Па-па! Па-пка-а!..
В углу веранды сбились в кучу девушки, подруги Наны, сестры Коции. Они окружили Нану, жались к ней, прятали лица в распущенных волосах, обливали слезами ее вылинявшее ситцевое платье. Нана исцарапала свои бледные щеки, из ее больших синих глаз катились слезы и розоватыми каплями повисали на заостренном подбородке.
– Коция, братец мой!
– Несчастный!
– Бедняжка!
– Сын мой! Мальчик мой!
– О-о!
Плач и стоны неслись из дома, с веранды, со двора, с улицы, из-за плетня, – отовсюду. Казалось, стонала земля и небо…
Вдруг тревога иного рода пробежала по толпе.
– Воды! – крикнул кто-то в доме.
– Воды! – повторили на веранде.
– Воды! – отозвались во дворе.
Принесли воду, стали отливать кого-то, приводить в чувство.
Вопли и причитания не прекращались по позднего вечера.
К вечеру все устали, охрипли от криков, слезы иссякли. За день каждая оплакала своего сына, мужа, брата, отца, друга и любимого.
Я видел смерть в деревне и до войны, и после нее, но то, что я увидел в тот день, не было похоже на то, что я видел раньше и после. Казалось, в этот день погибли все ушедшие на фронт, даже те, от кого всего неделю назад были письма; матери потеряли сыновей, навсегда высохло молоко в их груди; жены овдовели и покрылись черными платками, дети остались без отцов, и девушки потеряли любимых.
До этого дня враг держал наше село в осаде. Он теснил нас, отнимал у нас хлеб, изнурял непосильным трудом, но село принадлежало нам, мы были живы, стояли неприступной крепостью и с надеждой ждали завтрашнего дня…
А в тот день будто у самых ворот нашей крепости вероломно убили нашего односельчанина, враг ворвался в самое село и разгромил его, не оставил камня на камне. Огнем и мечом прошел он по селу, бросив трупы наших близких на съедение воронью, даже не дав предать их земле.
В тот день враг торжествовал победу.
Поздно вечером расходился народ, оставив двух человек у кровати Коции, на которой была разложена его одежда и фотографии. У кровати, почерневшая от горя, окаменела мать.
Люди шли по домам, и казалось, что у каждого дома лежит свой покойник.
Я и Гоча поддерживали бабушку с двух сторон.
Гогона, Пати и мама шли за нами. Мы шли молча, без слов, то и дело спотыкаясь. Шли потому, что надо было идти. Мы всегда возвращались этой дорогой и теперь брели друг за другом, как приученная скотина…
Наша калитка оказалась сорванной.
Гоча, Пати и Гогона пошли домой.
Маленькая Татия, брошенная на одного Зазу, спала одетая и зареванная.
Заза тоже уснул прямо на полу около ее кроватки.
Голодная кошка забралась на шкаф, сбросила стеклянную вазу. Пол был усыпан осколками.
Через сорванную калитку во двор набежала беспризорная скотина. Коровы вытоптали траву, опустошили огород и теперь пожирали посевы кукурузы за домом.
Бабушка ничего этого не заметила. Она пошла прямо в тот угол, где висела одежда отца, и сразу заголосила. Мама, увидав погром, с отчаянья махнула на все рукой: а, пусть хоть потоп!..
Я схватил здоровенный дрын и бросился спасать кукурузу, но стоило мне отогнать несколько коров к калитке – остальные возвращались назад к посевам.
Я метался между коровами, молотя палкой налево и направо, когда в верхней части села вдруг полыхнуло, будто заря занялась. Сначала я не обратил внимания, но когда осипшее от плача село снова закричало и заголосило, я отбросил палку и кинулся к калитке.
Оказалось, что в верхних выселках оставленные без надзора детишки случайно подпалили дом. Детей спасли, а старый деревянный дом горел всю ночь. И всю ночь над селом полыхал огонь.
Глава двадцать пятая
СЕЛО СНОВА НАШЕ
Когда похоронили одежду погибшего Коции и его фотокарточки, село притихло.
Синюю сатиновую рубаху и брюки-галифе моего отца перевесили в угол на гвоздь.
– Велик господь, может, не отвернулся он еще от нас! – шептала бабушка.
– Грех оплакивать живого! – сказала мама и прикрыла одежду отца старой залатанной простыней.
В ту ночь каждый отыскал в своем сердце искорку надежды и раздул ее. Ложась спать, люди перекинулись скупыми словами, затем натянули на себя старые одеяла и долго еще ворочались без сна. Но искра разгоралась, и, когда наши женщины уснули, они видели во сне своих сыновей, мужей, отцов, говорили с ними и плакали от радости, упрекали за опоздание и расспрашивали, как погиб Коция.
Утром, высунувшись из-под одеял, протерев глаза и увидев солнечный свет, они залатали разодранные на груди платья, пришили к платьям пуговицы не в цвет, пригоршнями холодной воды освежили опухшие от слез глаза, и теплый день снова закурился над домашними очагами.
Появился Эзика и позвал всех на чайные плантации.
И я, как обычно, запряг быков, крепко стянул проволокой расколотое пополам ярмо, просунул в дышло новые шкворни и вывел арбу со двора. У дома Гочи я остановился и окликнул Гогону, потом поздоровался с Серапионом, который суетился у перелаза, перекинулся двумя словами с Пати, шедшей на сбор чая, и заметил, как она, должно быть, спешила, что вышла из дому, не зашив прореху под мышкой на рукаве.
…На плантацию вышли всем селом. Склонившись над кустами, сборщицы сначала вяло, кое-как срывали по два-три листочка, по припекло солнце, и привычные руки заработали быстрее, стали проворнее тянуться от стебля к стеблю, от листа к листу. К полдню плетеный кузов, до краев наполненный чаем, стоял на моей арбе, и я кратчайшим путем гнал быков на фабрику.
А к вечеру, возвращаясь домой, женщины оживленно разговаривали между собой, горячо рассказывали что-то, без конца поправляли и перебивали друг друга.
– Ну, а потом? Что потом? – спрашивала Эдуки, сдвигая на сторону платок, закрывавший ей уши.
– А потом, милые вы мои, он взял да и приехал к себе домой.
– Так вот и приехал? – подвигается Эдуки поближе к рассказчице.
– Так вот и приехал!
– С ума сойти!
– Это еще что! – вступила в разговор Писти, высокая, сутулая в плечах женщина. – Я вам лучше скажу.
– Что?
– Что еще?
– Не тяни, рассказывай! – Женщины обступают высокую Писти и снизу вверх, как молельщицы, смотрят на нее широко открытыми глазами.
– Помните сапожника из Корети, который племянницу Иполите тайком увез?
– Какого Иполите? – нетерпеливо перебивает одна.
– Нашего, какого еще. Да знаешь ты, знаешь. Того самого, который повыше горбатого Беко живет.
– Как же, как же…
– Иполите Карцивадзе, – пояснила одна из женщин.
– Ну и что с ним приключилось, с этим Иполите?
– А вот что. Помните, как его племянницу увез коретский сапожник?
Одни помнили эту историю, другие нет, все это не имело никакого отношения к рассказу, но Писти для большей достоверности рассказала все в подробностях: и о похищении, о том, как сапожника взяли на фронт и как он будто бы погиб – родня его получила извещение. В этом месте Писти задержала дыхание и обвела всех таким многозначительным взглядом, что у женщин захватило дух.
– И вот этот самый сапожник, которого давно оплакали, по которому и поминки справили, в один прекрасный день взял да и явился к своей родной матери.
– С ума сойти! – опять воскликнула Эдуки.
– Кто же этому поверит! – развела руками моя мать.
– Не верь, если не хочешь. Только тот человек и сегодня здравствует и живет себе в Корети, словно и не уезжал никуда.
– Ах, Писти, родная ты моя!
– Что ни слово, то золото!
– Твоими устами да мед пить!
– Вот утешила!..
– Но ведь говорят… – нерешительно начала было Натела Одикадзе.
– Вот и ты, значит, слышала, награди тебя бог! – подхватила Писти слова Нателы как подтверждение своего рассказа. – Правда, поговаривают, будто он…
– Ну, что, что еще?
– Говорят, будто он обзавелся в России другой женой.
– Ой, врут, наверно! – не поверила мама.
– Другой женой, говоришь? А вот еще родственник Татуши нашей… Татуша, ты где прячешься? Кем он тебе приходится? Татуша! – оживленно вмешался в разговор весовщик.
– Да здесь я! – выступила вперед плотная приземистая девушка.
– Ну, так как, правда все это или одни разговоры?
– Правда. – Татуша запнулась и покраснела.
– Подтвердилось, значит?
– Да, мать собиралась съездить к ним.
– Чего же она ждет? Радость такая…
– Да в чем дело, скажите наконец толком!
– У него, понимаешь, точно такая же история.
– У кого?
– Кем же он тебе приходится, этот парень? Запутался я совсем.
– Он, он… – Татуша мялась и озиралась, подыскивая слово. – Он неродной сын моего дяди.
– Пасынок, значит! – подсказал кто-то.
– Ага, – подтвердила Татуша. – Пасынок.
– С фронта, что ли, вернулся?
– Вернулся и привез с собой жену, русскую, да такую красавицу!..
– Надо же!
– Ну и ну!..
– Вот ведь как бывает!
– А она – эта русская, оказывается, знала по-грузински и «гамарджоба» и «генацвале», – с довольной улыбкой вставил весовщик. – Родня мужа души в ней не чает.
– Счастливые…
– Что же наши ребята вестей не подают? – с завистью заметила Эдуки. – Или они хуже других.
– Наши ребята… – робко отозвалась Натела. – Может, кто и убит, только Фома-почтальон…
– Да ну тебя! – тут же оборвали ее. – Разве можно так говорить!
Натела умолкла, виновато отошла и спряталась за спиной подруги.
– Ну, теперь по домам, а то стемнеет скоро. – Эдуки спустила платок на уши. – Сейчас же про этого сапожника несчастной Эке расскажу…
– Да, да, Эдуки, – поддержала ее Писти. – Расскажи. Сердце мне подсказывает, что и наш Коция не совсем погиб.
– Что ты, Писти!
– С ума сойти!
– Я сон видела…
– Детьми тебя заклинаю, Писти, что ты видела?
– Будто бы, ты понимаешь… пошли, дорогой расскажу…
Все двинулись к деревне.
У чайной фабрики я сгрузил корзину с листом и погнал быков к деревне. Покачиваясь на арбе, я слышал иногда отдельные слова из рассказа Писти, восклицания Эдуки, недоверчивые вопросы мамы и подтверждения Татуши, Нателы и других.
Народ возвращался в поверженное неделю назад село и нес с собой новую силу и надежду.
Гогона вскарабкалась на арбу и тихо спросила:
– Как ты думаешь, Гогита, мой папа жив?
– Конечно, жив.
– А твой?
– И мой тоже жив.
Гогона долго молчала, потом снова зашептала у самого моего уха:
– Гогита!
– Да, Гогона.
– Как по-твоему, Гоча теперь дома?
– Дома, где же ему быть…
– И Тухия дома?
– И Тухия дома.
– Гогита, давай соберем подарки для наших. А?
– Но мы не знаем, где они?
– Где ж им быть! На фронте.
– Фронт, Гогона, большой.
– Пусть большой, мы побольше пошлем.
– Куда нам побольше, когда и самим…
– Все равно соберем.
– Собирали уже сколько раз.
– То агитаторы и бригадиры, а то мы сами – я, ты, Гоча, Тухия, все ребята.
– Ладно, Гогона, соберем.
Мы входили в село. Женщины шли впереди, шумные, беспокойные; за ними катилась наша арба. И когда народ, поделившись на группки, растекся по тропинкам, разошелся по домам, я понял, что побежденное неделю назад село восстало из пепла и побороло свое отчаяние.
В тот день победили мы. Село снова было в наших руках.



