Текст книги "Звездопад. В плену у пленников. Жила-была женщина"
Автор книги: Отиа Иоселиани
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Глава девятнадцатая
ЧУДО
Был белый облачный день. Шел снег.
Всю осень лили долгие осенние дожди, и вот выпал снег. На холмы и взгорья он лег белой пеленой, а в низинах и лощинах покрыл все изжелта-грязным месивом.
Я вернулся из школы мокрый до колен. Ботинки опять порвались, и надо было их зашивать.
Заза сидел под навесом перед кухней и смотрел на воробьев, которые стаей слетелись на выкинутый из хлева навоз.
– Сидел бы у огня! – заметил я.
– А мне не холодно, на мне новый носок. – И он вытянул вперед ногу.
– А другая нога мерзнет?
– Мама сейчас довяжет.
– Ступай на кухню, простудишься.
– Там дымно…
В очаге и в самом деле дымились две сырые головешки. Бабушка примостилась у огня, накинув на плечи полушалок. На коленях у нее сидела Татия. Мне показалось, что бабушка обрадовалась моему приходу.
– Пришел, сынок?
– Пришел, бабуся!
Мама довязывала носок для Зазы, повернувшись лицом к открытой двери, чтобы дым не так ел глаза.
Татия хныкала. Наверное, ее простудили тут у полупотухшего очага.
Бабушка перевернула девочку на бочок, освободила правую руку и стала шарить в кармане.
– Фому-почтальона не видел?
– Нет, а что?
– Правда, не видел? – Она испытующе заглянула мне в глаза.
– Правда. Да я уже давно его не видел.
– Ну, почитай тогда хоть это! – Она протянула мне старое письмо отца.
Я посмотрел на затухающий очаг.
– Погоди, сначала огонь раздую, а то очень уж чадит.
– Подложи чурку, внучек! – посоветовала бабушка. – Без дров огня не будет.
Я притащил намокший ясеневый чурбан и подложил его под камень очага. Потом пошел за дровами. Но оказалось, что от запаса, сделанного отцом, осталось каких-нибудь два-три кругляка.
«Как же в такой снег рубить дрова в лесу?» Я вытащил один кругляк и принялся колоть его. Граб был сухой, суковатый и твердый, как кость. Заза стоял рядом и ждал. Едва я откалывал щепу, он подхватывал ее и бежал подкладывать в огонь, чтобы дым не ел глаза и не мешал маме довязать носок. Когда огонь разгорелся, Заза повернулся к Татии:
– Смотли… огонь! – Он пытался развеселить квелую сестренку.
Я взял иглу, нитки и уселся поближе к свету чинить свои башмаки.
– Заза!
Он сразу догадался, чего мне надо, и, вытянув ногу в новом носке, покачал головой: дескать, и не думай посылать меня за шилом.
Видно, придется идти самому.
Я знал, что дядя Серапион мне не откажет, но неловко было обращаться к нему вот уже в пятый или шестой раз. Серапион раньше только чинил обувь, теперь же он был первым сапожником на селе – ставил всем подошвы из толстых резиновых покрышек, и у него у самого два раза на дню ломалось шило.
Трудно было, отогревшись и разомлев у огня, пуститься в рваных башмаках по раскисшей дороге. Я старался держаться обочин, где не так грязно, ступал на пятки, цеплялся за плетни и перепрыгивал через лужи.
– Заходи, милый, заходи! – заметив меня, крикнул с веранды Серапион. Он сидел там на низеньком стульчике и стругал на чурбаке какой-то брусок. – Иди, милый, иди! – повторил он, пока я счищал с башмаков налипшую грязь.
– Чертов мужик! – донесся в это время из-за стены сварливый голос его жены. – И для чего только ты на свете живешь! Тут мир рушится, а он, бесстыжая рожа, сидит, греется у очага, лучше б уж сгорел на этом огне!
Серапион продолжал степенно работать, не обращая внимания на ругань жены.
– Хотела бы я знать, что ты ей сегодня наврешь? – шумела она. – И когда в тебе совесть проснется? Когда?
Серапион приставил к обструганному бруску ножовку и стал отпиливать конец примерно на ширину ладони.
– Он еще дрыхнул вчера! Уснул! Да как ты смел глаза закрыть, чтоб тебе смерть их закрыла! Как смел храпака давать, если просьбу человека не выполнил! Никогда работу в срок не кончишь. Был бы у бедного ребенка отец дома, стали б ее обувать в твои опорки. Вчера подвел женщину, сегодня – опять! Как только тебя земля носит! – ругалась тетя Соня.
Отпиленный кусок бруска Серапион обстругал сапожным ножом, закруглил и вбил в него старый, ржавый гвоздь – смастерил шило. Отпилив напильником шляпку, он принялся затачивать гвоздь.
– И не стыдно тебе, старый, до седых волос дожил… Мои мальчики где-то гибнуть должны, а он в постели валяется! Как ты еще можешь спать, чтоб тебе навеки уснуть в земле! – не унималась хозяйка.
Серапион сделал одно шило и принялся изготовлять другое. Я молча наблюдал за его работой.
– Да будь у тебя сердце, ты б не пережил, ты б за ними вдогонку отправился или помер бы с горя. Э-эх!..
Серапион покосился на мои башмаки, разинувшие пасть, как собаки в жару, и покачал головой.
– Опять расползлись?
– Расползлись.
– Кожа гнилая, не держит нитку. Соня! – позвал он.
– Ну чего тебе, изверг?
– Выглянь-ка на минутку.
Соня чуть приоткрыла дверь и выставила в щель сухое лицо с заостренным носом.
– Сделай доброе дело: на чердаке где-то телячья шкура валяется, ты бы поискала ее, что ли?
Соня хлопнула дверью.
Серапион обстругал и второй брусок, потом снова стал отпиливать конец.
Скрипнула дверь, и Соня швырнула Серапиону сухую шкуру.
– Чтоб башка твоя вот так высохла! – бросила она вдогонку.
Серапион расчертил угольком шкуру по внутренней стороне и протянул мне.
– Вот, милый, разрежешь в аккурат по этой линии. Знаешь, как счищать шерсть с кожи? Насыпь на нее золы, а потом три концом топорища.
– Я знаю, – сказал я.
– Аккуратно режь, сынок, толково! – еще раз предупредил Серапион, заточил напильником острие шила и вручил мне.
Я сунул под мышку задубевшую телячью шкуру, зажал в руке новое шило и бегом пустился домой. Теперь я не обходил ни луж, ни снега.
Пробегая мимо калитки Гочи, я почему-то позвал Гогону; наверно, потому, что Гоча пока что донашивал старые отцовские сапоги и кое-как обходился.
– Гогона, выглянь на минутку!
Гогона высунула голову из-за двери.
– Выходи, Гогона! Иди сюда!
Гогона скрылась и через секунду появилась снова. Она шла по двору так, словно несла на ногах по мельничному жернову.
– Ты что кричишь? – спросила она, едва переставляя ноги в огромных галошах.
– Вот! – просиял я и ударил кулаком по жесткой коже. – Хочешь получить постолы? Идем со мной.
– Не надо… – нетвердо отказалась Гогона, поглядывая на свои ноги: дескать, выйду на улицу, потоплю галоши в грязи.
– Идем, идем! По-твоему, лучше уроки пропускать?
– Я дома занимаюсь…
– Как ты занимаешься, когда и половины учебников нет… Пошли!
Опасения Гогоны оправдались: ее огромные, как лодки, галоши вязли в грязи; едва она вытаскивала одну ногу, как увязала другая. Вот она неосторожно ступила в присыпанную снегом лужу, галоша наполнилась водой; Гогона обмерла, округлив глаза, пошатнулась и – бух в лужу второй ногой!
Я подошел, подставил ей спину.
– Обхвати меня за шею!
Не говоря ни слова, она обняла меня за шею. Я попытался выпрямиться, но не смог.
– Вынь ноги из галош!
Только ока высвободила ноги из галош, я подбросил ее на спину повыше и сунул ей в руки телячью кожу. Когда я нагнулся за галошами, Гогона чуть не перекувырнулась через меня. Но я вытащил-таки галоши из грязи и, держа их в замерзших руках, зашагал к дому.
Я опустил Гогону только под навесом у нашей кухни и весело позвал брата.
– Заза!
– Чего, Гогита?
– Хочешь постолы?
– Постолы?
– Ага, новые, кожаные, чтобы носки твои не промокли.
– Хочу, хочу, хочу! – заплясал от радости Заза.
– Тогда помоги!
Мы вошли в кухню.
– Садись, Гогона, согрейся!
При виде дрожащей от холода Гогоны мама всплеснула руками.
– Боже мой! Что с тобой, детка! – и усадила ее у самого очага на трехногий табурет.
Я подложил Гогоне под ноги полено, чтоб она могла высушить носки, не пачкая их золой, и раздул огонь. Бабушка не сразу заметила появление Гогоны, а заметив, пригляделась:
– Никак, Гогона пришла?
– Да, бабушка, это я.
Бабушка покосилась на поваливший от ее носков пар.
– Может, хоть ты видела Фому-почтальона?..
Мы с Зазой насыпали горячей золы на шкуру и стали соскребать шерсть. Заза удивлялся, что округлый конец топорища снимает волос, как бритва.
Очищенную кожу я нарезал на постолы. Сначала вырезал для себя, потом выкроил по ноге Зазе. Очередь дошла и до Гогоны.
К остатку кожи я приложил мою заготовку и обвел углем; самую малость не хватило для четвертой пары.
– Ничего, это пойдет для Тухии! – сказал я и бросил заготовки в воду – отмокать.
Я пристроился у очага, скрутил несколько ниток, навощил их и достал из кармана новое шило. Мама сидела лицом к двери и довязывала второй носок для Зазы. Бабушка, как всегда, подперев голову руками, бездумно смотрела в огонь. Гогона почему-то чувствовала себя неловко и улыбалась Татии какой-то напряженной улыбкой. А Татия, озабоченно сдвинув едва очерченные бровки, присосалась к высохшей груди бабки.
– Агу! – позвала ее Гогона. – Агу! – Она пошарила в карманах, не нашла ничего, чем бы позабавить девочку, и, вырвав у меня из рук шило, завертела им перед глазами девочки. Татия не улыбнулась, но все же оторвалась от бабкиной груди и потянулась ручонками за сверкающим шилом.
– Гогита! – испуганно прошептала Гогона – глаза у нее чуть не вылезли на лоб.
– Что с тобой? Ноги обожгла?
– Гогита! – опять прошептала она и показала пальцем на губы девочки.
Я не поверил своим глазам. Взглянул на Гогону – она утвердительно кивнула.
– Бабушка! – вскрикнул я громко.
– Что, сынок? – обернулась бабушка.
– Ты что орешь? – Мама не подняла головы от вязания.
Даже Заза шагнул ко мне и посмотрел, не проколол ли я палец шилом.
– Бабушка! – крикнул я опять, все еще не решаясь спросить о том, что видел своими глазами.
На губах у сестренки белело молоко. От моего крика девочка встрепенулась, снова схватилась за бабушкину грудь и живо принялась сосать.
– У бабушки молоко, – проговорил я наконец.
– Что говоришь, у меня?
– Чтоб тебя!.. – возмутилась мама. – Совсем рехнулся парень…
– Молоко у бабушки! – повторил я громко.
Бабушке часто приходилось совать Татии свою иссохшую грудь, чтобы успокоить голодную девочку; она и сама не заметила, когда у нее появилось молоко.
– Чудо! – угрюмо сказала мама.
– Господи, велика премудрость твоя! – перекрестилась бабушка.
Заза смотрел на всех широко раскрытыми глазами. И только на Татию чудо не произвело никакого впечатления.
– Что же это делается? – Мама обхватила голову руками, в которых держала недовязанный носок, и зарыдала. – До чего мы дожили, за какие грехи карает нас бог! – причитала она. – Что же это?.. Боже мой, боже мой!..
– Бог творит чудо… – качая головой, шептала бабушка. – Только бы Фома-почтальон появился…
Глава двадцатая
И ВСЕ ЖЕ ПРИШЛА ВЕСНА
– Москва по-прежнему наша! – говорил нам каждое утро учитель Платон, разворачивая желтовато-серую газету. – Наступление врага остановлено.
Потом он подносил к глазам очки и читал вслух сообщения Информбюро. В них не перечислялись оставленные нами населенные пункты, не говорилось, за какой город ведется сейчас борьба, но часто исчезало одно направление и появлялось другое. И мы догадывались, что нашим приходится тяжело. А учитель читал о том, какие потери несет враг, какие испытывает затруднения.
А за окном шел снег, снег, снег… Зима была снежная, холодная, дрова для школы рубили в лесу мы сами, и учитель Платон помогал нам, неловко орудуя секачом, плохо насаженным на топорище.
Наши постолы быстро износились. Я вывернул их наизнанку, но и так они продержались недолго. Телячья кожа оказалась очень непрочной, совсем не то, что бычья… Дольше всех постолы держались у Гогоны, потому что она носила их только в школу, а дома сбрасывала и таскала все те же огромные галоши, тяжелые, как мельничные жернова.
В селе появились раненые с фронта. Первым вернулся сын лесника. Опираясь на костыли, привез единственную ногу и резкий госпитальный запах. Вторым был Бидзина, двоюродный брат моего отца. Он был призван в армию еще до войны и уже должен был вернуться домой, когда вдруг началась война. Он вернулся с раздробленными пальцами на правой руке, без трех ребер, удаленных во время операции, и с неизвлеченным осколком снаряда.
Все жители села бросились к ним. Каждый расспрашивал о своих: о муже, сыне, брате, – но они ничего не могли сказать. Сын лесника, правда, рассказал, что ехал с Амбако, сыном Элпите, но потом их разделили – Амбако направили куда-то к Черному морю, а его в Ленинград; тем дело и кончилось. Элпите не стали говорить об этом. Впрочем, Элпите и не хотела знать, куда именно уехал ее сын; она спрашивала об одном – когда он вернется, и твердила, что вот, мол, обещал скоро быть, а до сих пор нет…
Скоро появился и третий – отец нашего пятиклассника Гито. Он был при руках и ногах, только голова у него была забинтована. Скоро отец Гито снял бинты, но сказал, что у него «контузия». Снаружи никак не видно было, что это за контузия, лишь время от времени он испуганно поводил глазами. Потом стали поговаривать втихомолку, что он мочится через резиновую кишку, и женщины жалели его и сокрушенно хлопали себя по щекам.
Контуженый путано и невнятно рассказывал про Амирана, сына Эзики: они, дескать, вместе шли в атаку, его сбило взрывной волной и засыпало, а что было потом, он просто не помнит.
Эзика все надеялся, что к отцу Гито вернется память и он расскажет об Амиране. Но добился Эзика только одного: контуженый вспомнил, что после той атаки не многие вернулись в окопы. Вот и все, чего добился Эзика.
А между тем надвигалась весна.
Председателем колхоза к нам прислали одного инструктора из райкома – он был совсем слаб здоровьем. Однако, когда и райкомовцев призвали в армию, инструктора забрали обратно в район. Какое-то время мы оставались без председателя. И вот, не обращая внимания на то, что у Бидзины одна рука была как деревянная, не хватало трех ребер и в животе сидел осколок снаряда, его выбрали председателем, – что там ни говори, голова-то у него цела. Первую и третью бригады составили из одних женщин, а в нашей второй бригаде бригадиром остался Эзика.
Эзика артачился:
– Совсем хотите загубить колхоз! Какой я к лешему бригадир!..
Но его уговорили согласиться хотя бы на время.
– Кто-нибудь еще появится…
И снова Эзика заковылял на хромой ноге по колхозным полям.
Нам было трудно, но весна была неумолима.
Весна заставила нас налаживать плуги и культиваторы, заржавевшие за зиму, мы тесали и прилаживали к ярму новые шкворни, набивали на руках мозоли – но сделали так, как она хотела.
От бескормицы быки отощали за зиму. Целыми днями они мычали у пустых яслей. Гвиния рвался из хлева: знал, что все занесено снегом, но на воле ему было лучше – добредет до леса и хоть тонких ветвей пожует у опушки. У черного быка всю зиму болела нога, и он не мог ходить так далеко: выйдет за калитку, попьет талой воды из лужи и мычит, просится обратно, полежать в тепле. Он словно чуял, что волки обнаглели и с больной ногой от них не уйдешь. Случалось, если корова отставала от стада, утром ее кости находили у лесной опушки.
В конце февраля отелилась наша корова. Родился теленок, похожий на бугая с колхозной фермы: такой же длинноногий и мастью точь-в-точь – красный.
«Хороший будет бык», – подумал я.
Мы надеялись, что и молока теперь будет вдоволь.
Но много ли могло быть молока с полпучка сухой соломы? Едва хватало для Татии.
Мама тщательно смывала остатки пищи из кастрюль и с тарелок, с тех самых тарелок, которые Заза дочиста вылизывал языком, из тех кастрюль, которые он выскребал ножом, – того гляди, дно проскребет! – и собирала пойло для коровы. Она махнула рукой на теленка, стала кормить молоком девочку. И еще до того, как появилась первая весенняя трава, теленок протянул свои длинные ножки и мы с Зазой со слезами на глазах свежевали его и сушили кожу на постолы.
А весна все-таки пришла.
Полопались почки на деревьях. С высоты Кехтехии опять можно было пересчитать, сколько слив цветет в нашем селе. Трактор, стоящий возле склада, покрылся ржавчиной толщиной в палец. На его будке всю зиму без устали чирикали воробьи. Но с весной у них прибавилось хлопот, и они покинули насиженное место. И только дед Тевдоре, работавший теперь сторожем на складе, кряхтя и охая, подходил иногда к трактору, разглядывал его, опираясь о посох, качал головой и, воздев руки к небу, слал кому-то проклятия.
Но весна ни во что не ставила ни проклятия деда Тевдоре, ни мычание голодных быков, ни хромоту Эзики. Она в срок растопила снег, согнала ручейки в овраг, подсушила лицо земли и засмеялась нам бело-розовыми цветами алычи.
Земля ждала семян.
…Голос Эзики поднял меня до рассвета.
– Гогита, никак, спишь, малый?!
Я в нижней рубахе вскочил с постели и вышел на веранду.
– Доброе утро! – Он устало опустился на холодную каменную ступеньку лестницы.
– Здравствуйте. – Я тоже присел на корточки.
– Ну, что, с чего будем начинать? – спросил он, заметив, что я дрожу от колючего утреннего холода.
– Вы о чем, дядя Эзика?
– Да все о том же, о пахоте.
– Что надо делать?
– Ты с утра в школе, верно?
– Могу работать после школы.
– Много наработаешь после уроков!
– Как же быть?
– А вот как быть. – Эзика отвел глаза в сторону: – С утра… – И вдруг, напрягая шею, закричал: – Ты хоть на полдня одолжи одного быка Клементию!
– Гвинию?!
– А что делать? – понизил голос Эзика.
– А куда он своего быка дел?
– Мы же сами его на бойню сдали, треклятого!
– Небось околевал…
Эзика кивнул в знак согласия.
– Значит, теперь Гвинию хотите на бойню сдать?
– Как же быть? Одну упряжку волки зимой задрали, сам знаешь…
– А вот как быть: пусть Клементий сам купит другого быка.
– Да не он один виноват. Мы не смогли дать кормов достаточно. Не обеспечили…
– Мне вы тоже не давали кормов.
– Ну, тогда впрягите меня заместо быка и пашите!
– Клементия надо впрячь, чтоб не шлялся каждое воскресенье на базар и не торговал там краденым лесом.
– Да пропади он пропадом, совсем не в нем дело! – И, переходя на деловой тон, Эзика сказал: – Значит, так: после школы будешь сам пахать, а с утра…
– Клементию быка я не дам, так и знайте! – упрямо повторил я.
– Да почему, черт побери? Почему? – выходя из себя, гаркнул Эзика.
На его крик из дома вышла мама и остановилась в дверях.
– С чем я отца встречу… – буркнул я, глядя ему под ноги.
Эзика сорвался с места, в досаде махнул рукой и, даже не поздоровавшись с мамой, сердито заковылял прочь.
Я прошел мимо мамы, тоже не обмолвившись ни словом. Быстро оделся и спустился во двор. Вывел быков из загона, запряг в арбу, взвалил на арбу плуг и – в поле.
Там еще не было ни души. Я остановил арбу. Быки тут же принялись щипать прошлогоднюю прелую травку.
«Наверно, уже был первый звонок!» – подумал я и поставил быков в борозду.
Крупными пластами отвалилась прошитая корнями сорняков земля.
Отощавшие быки то с трудом влегали в ярмо, то тянулись за травой и ломали борозду. Я стегал их плетью, бранился, орал до хрипоты, поминая недобрым словом свою судьбу, своих быков, и плуг, и ярмо, и эту землю, и эту весну, и Клементия Цетерадзе.
Теперь я с утра до вечера ходил за плугом. По долетающим издалека школьным звонкам я подсчитывал, сколько борозд пройдено и сколько еще успею пройти до вечера.
Наши обеды и ужины опять свелись к половинке мчади, а Тухия со своими братьями и сестрами обосновался на раскидистых ветках тутового дерева. Опять трудно было отличить Гочу от Тухии, а Тухию от его собаки Толии.
Теперь я пахал один, без напарника; Гогона прибегала в поле после уроков и бросала семена в распаханные борозды.
Женщины работали на плантациях. Чай обрабатывался кое-как, ростки были слабые, блеклые и не такие сочные, как прежде.
Глава двадцать первая
ВОРИШКА
Настало лето. Лето 1942 года.
Снова фашисты начали наступление. Города переходили из рук в руки. Враг истекал кровью, но двигался вперед. Он подходил к Кавказским горам. Со страхом и тоской поглядывали мы на снежные вершины, на клубившиеся над ними облака.
Бывало, хромой Клементий придет в поле, окинет взглядом чахлые бледно-зеленые всходы, тюкнет раза два мотыгой и скажет:
– К чему нам все это, зря надрываемся, скажу я вам. Третьего дня был в городе, видел целый эшелон беженцев. Прямо на крышах сидели, бедолаги. Гибнет страна, разваливается!.. Пропадает все!
Тюкнет еще разок-другой и продолжает про себя:
– Знать бы хоть, куда нас отвезут в этих эшелонах… С одной стороны море, с другой море, а там турок точит на нас ятаганы…
– Разве турок тоже собрался воевать? – опершись на черенок мотыги, спросит кто-нибудь из крестьян.
– А чего ж ему не собираться? – вскидывает брови Клементий и качает головой. – Видит, плохи наши дела, вот и хочет руки погреть на чужой беде. Ему что…
Клементия обступает народ. Я придерживаю быков, прислушиваюсь. А Клементий продолжает:
– Германия ведь что говорит: «Не нужна нам ваша Москва, оставайтесь в ней сколько угодно, а мы займем себе Кавказ да оттуда в обнимку с турком и двинемся дальше. А тут Япония подойдет через Китай, мы и расцелуемся с ней в самой Индии». «Леменц», он хитрый, своего добьется… – глубокомысленно заключал Клементий. – Думаете, не добьется?
Потом поглядит на нас, ребят, и сокрушенно покачает головой:
– Говорят, деток малых на мыло перетапливает, зверь эдакий, а землю пеплом человеческим удобряет и цветы на ней сеет…
– А ну, заткнись! – гремит вдруг откуда-то голос Эзики. – Цыц у меня, Клементий Цетерадзе, чтоб глаза мои тебя не видели!
Народ медленно расходится, нехотя берется за работу. Я подаю знак Гогоне, чтобы она трогала быков. Тяжело, со скрипом ползет культиватор.
– Арестую болтуна, в тюрьме сгною! – свирепея, шумит Эзика. – Что ты знаешь про войну? Ты и не бывал на ней, нога у тебя с рожденья сломана… Какая повитуха такого на свет выволокла! Тьфу на нее!
Клементий поджимает плечи, прислоняет черенок мотыги к груди и разводит руками:
– Эзика, дорогой, о войне я, конечно, мало знаю, но земля слухом полнится. За что купил, за то и продаю. Сам понимаешь, тянет с людьми поделиться… Беда-то общая…
– Поделиться его тянет! Ты лучше закрой рот и зашей, чтоб ядом с людьми не делиться! А то я проучу тебя, сучье мясо!..
После таких угроз Клементий молча брал свою мотыгу, принимался усердно работать и, как бы Эзика ни бранил и ни честил его, молчал, точно воды в рот набрал.
Я же, наслушавшись невеселых разговоров, целыми днями ломал голову: что, если нас и вправду посадят в эшелон? Куда податься? На кого оставить быков?..
По ночам меня варили в котле, резали огромным ножом на квадратные куски, снова кидали в котел и варили.
А Клементий опять исчезал, через неделю объявлялся со свежими новостями и, когда поблизости не было Эзики или Бидзины, нашептывал что-то людям. Я ненавидел его, как гадюку. При одном взгляде на Клементия я весь покрывался гусиной кожей, как при ознобе. Я обходил его двор за версту.
Но Клементий не обошел нас. Он забрал у нас двухлетнюю нетель в обмен на пуд кукурузы. Потом пошел к матери Тухии, и доски, которые Капито заготовил для своего нового дома, тоже перекочевали во двор Клементия. За каждую доску он отсчитывал кукурузу по зернышку. Бедняге Капито осталось с десяток досок, которыми Тухия перекрыл убежище.
Весь август мы сидели только на кукурузе, взятой в обмен на нетель, – варили повидло из яблок или груш, заправляя его горстью муки. Иногда по утрам варили жиденькую кашу на сыворотке, оставшейся после закваски сыра.
Однажды утром мы сварили такую кашу, а головку сыра отложили на ужин.
Вечером, когда мы с мамой вернулись с работы, сыра на месте не оказалось.
Мать, недоумевая, бросилась к бабушке:
– Мама, где сыр?
– А куда ты его спрятала? – в свою очередь удивилась бабушка.
– Как всегда, на полку, под тарелкой.
– Не знаю, дочка! Я весь день с девочкой возилась.
– Чудеса…
– А где Заза? – спросил я и позвал: – Заза!
Никто не отозвался.
Я вышел во двор.
– Заза!
Зазы нигде не было.
Он явился поздно вечером. Тихонько прошмыгнул в дом и сразу ушел в угол подальше, куда почти не достигал свет очага.
– Где ты бродишь весь день? – спросил я.
– Играл! – беспечно ответил Заза. – Ух, устал как! – добавил он и только собрался растянуться на тахте, как я схватил его за ухо.
– А, может быть, ты знаешь?..
– Не знаю…
– Постой. – Я заглянул ему в глаза. – Выходит, ты знаешь, о чем я спрашиваю.
– Нет, не знаю.
– Тогда чего же ты не знаешь?
– Ничего не знаю. Меня целый день дома не было…
– Где сыр?
– Небось кошка съела!
– Ах, кошка! – Я отпустил его ухо.
– Кошка, – повторил ом. – Я видел, как она сидела на полке. Большая, рыжая. А потом во дворе… Я в нее камнем, Гогита…
– Ладно! – прервал я. – Хватит. Кошка так кошка.
– Такая большая, рыжая… Это не Гочи и не тети Эки… Верно, Клементиева была кошка.
– Перестань болтать! – оборвал я его. Я хотел заставить его поклясться именем отца, но не решился: вдруг он соврет.
На следующее утро я сказал маме, чтобы она не прятала сыр, а положила на прежнее место.
– Если только это он, – наказала перед уходом мама, – вздуй так, чтоб на всю жизнь запомнил.
– Ладно, мама, – сказал я и пошел к арбе.
Я запряг быков в ярмо, громко покрикивая на них, выехал за ворота, но, дойдя до дома Гочи, остановился. Там я привязал быков к пряслу, перелез через плетень и пошел назад. Обойдя кухню с задворок, я прислушался. Было тихо. Я заглянул в щель. Никого. Обошел дом. На веранде бабушка качала люльку. Я приоткрыл дверь на кухню – сыр лежал на месте. Но только я собрался уходить, как послышались чьи-то осторожные шаги. Я отскочил за дверь и замер. На пороге, почему-то пятясь задом, показался Заза. Он следил за бабушкой. Все время пятясь, он шагнул внутрь. Мяукнула кошка.
– Тшш! – зашипел Заза, видно, зажимая в ладонь кошачью морду. Было слышно, как она скреблась когтями о его рубашку.
Заза повернулся, зашвырнул кошку на полку, где стояла миска, схватил сыр, отломил кошке кусочек, а сам набил полный рот и выскочил вон. Я вышел из засады и увидел, как он скрылся за углом. Я пустился вдогонку. Обежал вокруг дома, заглянул в подпол, кинулся к воротам, потом к перелазу через забор. Обыскал весь двор, но его и след простыл.
Растерянно озираясь, я подошел к убежищу посреди двора; спустился на несколько ступенек и заглянул. Наши глаза встретились. Я только и сумел разглядеть в темноте глаза да белый сыр. Заза торопливо запихнул в рот большой кусок, разжевал и проглотил с трудом.
– А ну, вылезай!
Он опять откусил сыр, но с места не сдвинулся.
– Оглох, что ли? Вылезай, говорят!
Он запихал в рот остаток головки, давясь и вытягивая шею, протолкнул его в глотку и только тогда вылез из ямы. Я думал, что он пустится наутек и уж тут-то я схвачу его, но он покорно остановился передо мной.
Я задыхался от злости. Наверное, мне надо было что-то сказать, объяснить, поругать, но, когда я занес руку для удара, Заза опередил меня и сказал:
– На, бей…
Рука моя застыла, словно одеревенев.
– Бей! – повторил он.
– Не бить, а убить тебя надо! – закричал я и снова замахнулся, но его острые скулы были так обтянуты, что я не мог его ударить.
– Заза! – заорал я.
– Почему не бьешь? – спросил он и подвинулся ко мне.
Я не мог ударить. Не мог. Меня душили слезы.
– Убирайся! – закричал я.
– Никуда я не пойду.
– Что?!
– Вчера тоже я съел сыр.
– Ты?.. Ну почему, почему ты?.. – Я уронил руки и заплакал.



