Стихотворения и поэмы
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Николай Тихонов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)
Лес переполнен духотой,
Храпят седые валуны,
Хрустят хвощи да плауны
Своей зеленой темнотой.
Но сладковато вьется жуть,
Когда шагнешь и, точно мыло,
Болото вспенишь, ноги в муть
Уходят, чавкая постыло.
И холод бьется под ногой,
А сверху над моим кочевьем
Висят мякиною рябой
От жара тусклые деревья.
Но я на слух, я наизусть
Учу на ощупь леса кручи,
Чтоб эту дичь и этот хруст
Одеть одеждою гремучей.
И я сегодня рад как раз
Пути по дебрям простодушным,
Где костяники красный глаз,
Окостеневший равнодушно,
Глядит в лесную кутерьму
На разноцветное господство,
Где я когда-нибудь пойму
Его скупое превосходство.
1926
В глазах Гулливера азарта нагар,
Коньяка и сигар лиловые путы,—
В ручонки зажав коллекции карт,
Сидят перед ним лилипуты.
Пока банкомет разевает зев,
Крапленой колодой сгибая тело,
Вершковые люди, манжеты надев,
Воруют из банка мелочь.
Зависть колет их поясницы,
Но счастьем Гулливер увенчан —
В кармане, прически помяв, толпится
Десяток выигранных женщин.
Что с ними делать, если у каждой
Тело – как пуха комок,
А в выигранном доме нет комнаты даже
Такой, чтобы вбросить сапог?
Тут счастье с колоды снимает кулак,
Оскал Гулливера, синея, худеет,
Лакеи в бокалы качают коньяк,
На лифтах лакеи вздымают индеек.
Досадой наполнив жилы круто,
Он – гордый – щелкает бранью гостей,
Но дом отбегает назад к лилипутам,
От женщин карман пустеет.
Тогда, осатанев от винного пыла,
Сдувая азарта лиловый нагар,
Встает, занося под небо затылок;
«Опять плутовать, мелюзга!»
И, плюнув на стол, где угрюмо толпятся
Дрянной, мелконогой земли шулера,
Шагнув через город, уходит шататься,
Чтоб завтра вернуться и вновь проиграть.
<1926>
Не грогом горячим, но жиденьким пивом,
Луны подкисающей пеной
Обрызган Таллин, покоит обрывы
Баронских домов неизменных.
Спят воры и вороны – стражники тут же
Замки проверяют во мраке.
И в теплой постели, как в бархатной луже,
Спит цезарь Эстонии – Аккель.
Не звезды, а доллары льют небеса,
Картофеля преют громады на складе,
Покорней турнепса эстонцы, он сам
Богатые лысины ласково гладит.
Как тихи семейные ночи Эстонии,
Проснулся, и в спальне – покой огорода,
Но гулко у дома растут спросонья
Шаги неизвестной породы.
И к дому спешит небывалый народ,
Одетый не для парада,
И громко поет дверной переплет
Под теплыми лбами прикладов.
Не всё ли равно – в сиянье ль, во мраке ль —
Приветствовать край родной?
Так выйди ж к этой Эстонии, Аккель,
Раскланяйся с ней заодно.
На бочку – цилиндр, – но Аккель, икая,
Дверями расхлопался выше и выше,
И двери двоятся, и туфли спадают,
Как скаты старинной крыши.
В нетопленных стенах декабрьский режим
Не хуже республики колет, —
Но Аккель вбегает в чердачный зажим,
Как римлянин – в Капитолий.
Другая Эстония в утреннем мраке
Пришла – шершавая, – та,
Та самая, что загнала тебя, Аккель,
Под крышу, на старый верстак.
Пусть Таллин стучит в глухом промежутке
Сухою стрельбой одиночек.
Недаром гранаты, как черные утки,
Ныряют и рвутся на клочья.
Слабеет иль крепнет борьбы чехарда,
Но цезарь дрожит откровенно,
Порой ему кажется мирный чердак
Утесом Святой Елены.
Но вот тишина, точно жидкое пиво,
Шипит, пригорев на огне,
И Аккель – подмерзшая синяя слива —
Маячит в чердачном окне.
И видит: опять у камней на ладони,
Сжимая тюремный кулак,
Проходит, как лаком облитый, Лайдонер
Со сворой вспотевших собак.
И свора играет, и Аккель, рыдая,
Зовет ее стуком руки,
И доги, маститые морды вздымая,
Слюняво трясут языки.
<1926>
Раз перед ночью, часом осенним,
Стоял я на горном валу —
Как на ладони лежала Армения
От Гокчи до Камарлу.
С запада пыль, тут ни при чем
Природа: между амбаров
То молокане дерут кирпичом
Сотни своих самоваров.
Тут отношенье в тиши и глуши
Особое к чаю имелось,
Ибо вся крепость сектантской души
Без крепкого чая – не крепость.
А на востоке мычанье стоит,
Встали стада великие —
Езидов стада это, всякий езид
Дьявола чтит, как владыку.
Рядом шатер со звездою простерт,
Загса шатер основался —
Так втихомолку здесь дьявол живет
Через дорогу от Маркса.
С юга и с севера дымок пошел,
Горбится, словно кусты,—
Это идет из армянских сел
Горький дымок нищеты.
Лишь кое-где он, а вот и совсем
Нет ничего – одна
Желтая горбь, и во всей красе —
Теплая тишина.
Точно осыпалось небо вниз,
Скалы же газообразными
Стали – коричневый их карниз
Светится вдруг по-разному.
Не разобрать, где и когда
С небом земля встречается, —
То ли ручей, то ли звезда,
Переливаясь, качается.
Тихо… Ни ветер, ни зверь не шуршит,
Бродят вечерние кручи
Шагом янтарным; сверху вершин
Пылает пропасть летучая.
Дикою шалью лежит земля,
Днем далеко невзрачная —
Как прислонились вдали тополя,
Так и стоят прозрачными.
Камни плавают, точно огни,
По тишине вразвалку,
Но провожатый мой – армянин —
С треском роняет палку.
«Вот непроворная груда».
Спрашиваю: «Старина,
Тишь-то какая, откуда
Такая здесь тишина?»
Он наклоняется: «Камня горсть
Видишь? Это аула кость.
Татарские души дышали
Разбоем, дорогой,
При них ступать не решались
Сюда ни одной ногой.
Аул шумел погоней,
Пальба по ним, по нас, —
Уехали все – ты понял? —
Оттуда и тишина…»
…Так, принимая за водку ром,
Мы столковались. К чему спор?
С этим драконьим юмором
Вошел я в столицу гор.
В садах неизбежных, когда луной
Был город набело выкрашен,
Я виноградной дышал тишиной —
Не той, что указана выше.
Ну просто вино курчавится
В стаканах, а фрукты пестрые,
Сидела с нами красавица,
Кусала пушок абрикоса.
Глаза ее в синем клекоте
Были влажны, длинны, ласковы,
Ресницы, брови, ногти
Покрыты персидскою краской.
Я всё рассказал ей – она
Глазами играла с уменьем,
И тут наступила еще тишина —
По счету третья – в Армении.
1925
Атлантический вал предо мной не кипел,
Не ступала по стритам Нью-Йорка нога,
Не была мне минута, как сон, дорога
Форда в молчанием сжатой толпе.
Однако я вижу отсюда прямо
Летучий бег колыбели машин —
От легкой цепочки винтов и рамок
До теплого шороха первых шин.
По всем потолкам машины развесил
Хозяин, и путь их, как скука, желт, —
И нет человека, растущего весело,
И есть человек – рычаг и болт.
Щеки синеют, сердце свяло,
Прочти его стук багровый,
Годами тянется жвачка металла,
И вот человек изжеван.
Монеты тускнеют в кармане порой,
Но где ж человечья радость?
Он скорость родил, а раздавлен горой,
Горой стоячей усталости.
Сметет его в яму безжалостный шквал
Бессилья, нужды, обмана,
Чтоб жадный банкир на костях пировал,
Как спрут высасывал страны.
Нет, к этой Америке я не приду,
Другой я связан судьбой,
Мы смело идем от труда к труду,
Растет наших лет прибой.
Чтоб, жизнью сжигая великую муть,
Работой смывая плесень,
Могли мы громадной грудью вздохнуть,
Простор за простором взвесить.
Если руки стали суше корки,
Кто кричит о бунте?
В золотые челюсти Нью-Йорка
Камнем плюньте.
Сытым псам – броневикам Бродвея
Только ль ропот?
Может быть, их ребра подогреют
Рудокопы?
Или, может, так к лицу им
Небоскребов стены,
Стены вам фокстрот станцуют,
Джентльмены?
О, о стойку стойкий доллар
Разменяв на пули,
Пчел обратно, к черту голых,
За работу – в ульи…
От берега к берегу
В надокеанскую синь —
Прочная ночь Америки,
Черная ночь Америки,
Точная ночь висит.
О, если б над нею
Из тысячи тел,
Как прерия взвеян,
Ропот взлетел,
Руками погони
Ломая межи,
В небо, в бетон и
В расплеснутый джин
О, если б спеть им
Слов наших сто,
О, если б – пусть ветер
Ответит на то.
Нечаянным заревом вызвездив высь,
Прочная ночь Америки,
Черная ночь Америки,
Точная ночь висит.
Но час придет – пора ему,
Пора прийти рассвету —
Растопит солнце эту тьму,
Сломает прочность эту!
1923
Растолкав рабочих пчел,
Трутень толстый латы чешет,
Он похвалу себе прочел
В глазах друзей, и он утешен.
Он входит в улей, словно князь,
Сбивает с места часовых,
За ним друзья идут, теснясь,
По коридорам кладовых.
Они, в медовые чаны
По шею голову вонзив,
Стоять и жрать обречены —
Желтее ржи, жирнее слив.
Раздувшись медом и шурша,
Пируя, как обжоры,
Вечерним воздухом дышать
Выходят на просторы.
И вот, соединенный хмуро,
Рой голосует: трутней прочь.
Варфоломеевское утро
Князей роскошных гонит в ночь,
И вертышом и вперекат
Бежит вельможный трутень,
И колют вышитый халат
Повсюду смерти прутья.
Бочонком на спину упав,
Вздыхает, брошен тяжело,
И шлема толстого колпак
Мешает выправить крыло.
Пощады просит князь князей,
Разбит и обнажен,
Он пахнет нежно, как шалфей, —
Навозом станет он.
В неповторимом вихре тел
Заверчены улья ходы,
Лишь очень ловкий улетел
В среброволосые сады.
Он там блуждает, и живет,
И вспоминает меда чан,
Припоминает запах сот,
Крылом от холода звуча.
Высится улей – стозвонная клеть —
Родина, роскошь и радость тут,
Но стоит трутню подлететь —
Его насмешками клюют.
Тогда он закричит: «Добей!»
И упадет, плечом назад, —
И в травах робкий воробей
Его ударит между лат.
<1926>
Мне снилось, что в город вхожу я чудной,
Который по запаху найден мной.
Козлом воняет рыжий базар,
Как птичий помет, суховат он.
Дымит и чадит предо мной Амритсар,
Индийской равнины глашатай.
Во сне поневоле замедлишь шаг;
Сквозь грязную, рваных теней, бирюзу
На площади Джалиэвала-Баг
Пятно за пятном, густея, ползут.
Помню, в расстрелянный день января
Подобные пятна густели не зря.
Индусам попался такой же косарь,
Косивший людей, не целясь,
Но здесь обернулся Девятый январь
Тринадцатым днем апреля[44]44
13 апреля 1920 г. английский генерал Дайер в Амритсаре расстрелял две тысячи индусов. Это было «9 января» Индии.
[Закрыть].
Во сне поневоле взметнешься назад.
Козлом нестерпимо воняет базар,
За прялкой мудрец, потупив глаза,
Не видит, что время стремится вперед
И давится злостью равнинный народ.
Певец усыпляет стихами базар,
Заливаясь о древности рас.
И стелется с крепости Гавинда Гар
Генеральский тигровый бас.
Дежурный британец хохочет так,
Что лошади роют песок на плацу,
А в трубке подпрыгивает табак,
Над золотом зубов танцуя.
Во сне поневоле сон – поводырь,
Насмешка его повсеместна,
Струится навстречу сверканье воды
И женщина касты известной.
Кусает косой непонятного цвета
И руки щекочет браслетами.
Она смуглолица и сквозь кисею
Глядит жестяными глазами,
Но вдруг через озеро я узнаю
Индусского мальчика Сами.
Пусть весь этот город пропахнет козлом,
Пусть женщина сонная злится.
Но юноша тот мне с детства знаком,
Нам нужно повеселиться.
Во сне поневоле нет преград —
Мы встретились. Вместе сели мы,
Но тонкие губы его говорят:
«Я только что из тюрьмы…
Давно я отвык питаться подачкой,
Тиграм ручным разглаживать ворс,
Впервые я был посажен за стачку
В Company Iron and Steelworks…»[45]45
Компания сталелитейных и железоделательных заводов (англ.). – Ред.
[Закрыть]
Он вырос и острой сиял прямотой,
Мне стало от радости тесно,
Но женщина встала, горя смуглотой,
Как женщина касты известной…
Мне снилось, что в город забрел я чудной,
Но мало ль чего не бывает со мной!
1926
Полками, одетыми как напоказ,
Она шевелилась умело,
Хлопала красными ядрами глаз,
Зубцами челюстей синела.
По степи костлявой, по скалам нагим,
Усы наточив до блеска,
Она верещала жратвенный гимн,
От жадности вся потрескивая.
Мотая рядами отвесных голов
И серыми бедрами ерзая,
Она принималась поля полоть,
Сады обкусывать розовые.
Давно ль псалмопевец воспеть это мог,
Присев под заплатанной скинией,
Но тут зашумел двукрылый пророк,
Покрытый дюралюминием.
Однажды, на древних армейцев сердит,
Бог армии смерть напророчил,
И долгую ночь небесный бандит
Рубил их поодиночке.
А тут – самолет, от хвастливости чист,
Лишь крылья свои обнаружил,
И все кувырнулись полки саранчи
Зеленым брюхом наружу.
И только селькоры подняли звон,
Шумели и пели про это;
Положен на музыку был фельетон
За неименьем газеты.
1926
Прекрасный город – хлипкие каналы,
Искусственные рощи,
В нем топчется сырых людей немало
И разных сказок тощих.
Здесь выловить героя
Хочу – хоть неглубокого,
Хотя бы непонятного покроя,
Хотя бы героя сбоку.
Но старая шпора лежит на столе,
Моя отзвеневшая шпора,
Сверкая в бумажном моем барахле,
Она подымается спорить.
«Какого черта идти искать?
Вспомни живых и мертвых,
Кого унесла боевая тоска,
С кем ночи и дни провел ты.
Выбери лучших и приукрась,
А если о людях тревоги
Не хочешь писать – пропала страсть —
Пиши о четвероногих,
Что в кровяной окрошке
Спасали тебя, как братья,—
О легкой кобыле Крошке,
О жеребце Мюрате.
Для освеженья словаря
Они пригодятся ловко».
– «Ты вздор говоришь, ты лукавишь зря,
Моя стальная плутовка!
То прошлого звоны, а нужен мне
Герой неподдельно новый,—
Лежи, дорогая, в коробке на дне,
Поверь мне на честное слово».
В город иду, где весенний вкус,
Бодрятся люди и кони,
Людей пропускал я, как горсти песку,
И встряхивал на ладонях.
Толпа безгеройна. Умелый глаз
Едва подхватить сможет,
Что не случайно, что напоказ,—
Уже давно далеко прохожие.
В гостях угощают, суетясь,
Вещей такое засилье,
Что спичке испорченной негде упасть,
Словесного мусора мили.
«Ну что ж, – говорю я, – садись, пей
Вина Армении, русскую
Горькую – здесь тебе
Героя нет на закуску».
…Снова уводят шаги меня,
Шаги тяжелее верблюда,
Тащу сквозь биенье весеннего дня
Журналов российских груду.
Скамейка садовая, зеленый сон,
Отдых, понятный сразу
Пешеходам усталым всех племен,
Всех времен и окрасок.
Деревья шумели наперебой,
Тасуя страницы; мешая
Деревьям шуметь, я спорил с собой —
Журналов листва шуршала.
Узнал я, когда уже день поник,
Стал тучами вечер обложен:
На свете есть много любых чернил,
Без счета цветных обложек.
Росли бумажные люди горой,
Ломились в меня, как в двери,
Каждый из них вопил: «Я герой!»
Как я им мог поверить?
Солнце закатывалось, свисая
Багряной далекой грушей,
Туча под ним, как туша кривая,
Чернела хребтом потухшим.
Ее свалив, ее прободав,
Как вихрь, забор опрокинув,
Ворвалась другая, летя впопыхах, —
Похожа лицом на лавину.
Светились плечи ее, голова,
Всё прибавлялось в весе,
Как будто молотобоец вставал,
Грозя кулаком поднебесью.
Героя была у него рука,
Когда у небес на опушке,
Когда он свинцовую, как быка,
Тучу разбил, как пушку.
Руку о фартук вытер свою,
Скрываясь, как берег в море,—
Здесь много геройства в воздушном бою,
Но больше еще аллегории.
Я ухожу, я кочую, как жук,
Севший на лист подорожника,
Но по дороге я захожу —
Я захожу к сапожнику.
Там, где по кожам летает нож,
Дратва скрипит слегка,
Сердце мое говорит: «Потревожь
Этого чудака!»
Пока он ворочает мой каблук,
Вопросов ловушку строю.
Сапожник смеется: «Товарищ-друг,
Сам я ходил в героях.
Только глаза, как шило, сберег,
Весь, как ни есть, в заплатах,
Сколько дорог – не вспомнишь дорог,
Прошитых ногами, что дратвой.
Я, брат, геройством по горло богат».
Он встал – живое сказанье,
Он встал – перемазанный ваксой Марат —
И гордо рубцы показал мне!
1925
Событья зовут его голосом властным:
Трудись на всеобщее благо!
И вот человек переполнен огнем,
Блокноты, что латы, трепещут на нем —
И здесь начинается сага.
Темнокостюмен, как редут,
Сосредоточен, как скелет,
Идет: ему коня ведут,
Но он берет мотоциклет —
И здесь начинается сага.
Газеты, как сына, его берегут,
Семья его – все города,
В родне глазомер и отвага,
Он входит на праздник и в стены труда —
И здесь начинается сага.
Он – искра, и ветер, и рыцарь машин,
Столетья кочующий друг,
Свободы охотничья фляга.
Он падает где-нибудь в черной глуши —
Сыпняк или пуля, он падает вдруг —
И здесь начинается сага.
1928
Работал дождь. Он стены сек,
Как сосны с пылу дровосек,
Сквозь меховую тишину,
Сквозь простоту уснувших рек
На город гнал весну.
Свисал и падал он точней,
Чем шаг под барабан,
Ворча ночною воркотней,
Светясь на стеклах, в желобах
Прохладных капель беготней.
Он вымыл крыши, как полы,
И в каждой свежесть занозил.
Тут огляделся – мир дремал,
Был город сделан мастерски:
Утесы впаяны в дома.
Пространства поворот
Блестел бескрайнею дугой.
Земля, как с Ноя, как с начала,
Лежала спящей мастерской,
Турбиной, вдвинутой в молчанье.
1923
Свет льется, плавится задаром
Повсюду, и, в себя придя,
Он мирным падает пожаром
На сеть косящую дождя.
Прохожий, как спокойный чан,
Что налакался пива вволю,
Плывет по улице, урча,
Инстинкта вверенный контролю.
Мечты рассол в кастрюлях сна!
Скользит с глубоким постоянством
Такого ж утра крутизна
Над всей землей доокеанской.
Но дождь немирный моросит,
Пока богатый тонко спит.
Но цепенеет серый двор.
Лоскутья лиц. Трубач играет.
Постыло лязгает затвор
И пулю в череп забивает.
Он может спать, богач, еще, —
Смерть валит сыновей трущоб.
Еще толпится казни дым
От Рущука до Трафальгара
И роет истина ходы
В слоях огня и перегара,—
Но льется утро просто так,
Покой идет из всех отдушин,
Пусть я мечтатель, я простак,
Но к битвам я неравнодушен.
1925
Воскресных прогулок цветная плотва
Исполнена лучшей отваги.
Как птицы, проходят, плывут острова:
Крестовский, Петровский, Елагин.
Когда отмелькают кульки и платки,
Останется тоненький парус,
Ныряющий в горле высокой реки,
Да небо – за ярусом ярус.
Залив обрастает кипучей травой,
У паруса – парусный нрав,
Он ветреной хочет своей головой
Рискнуть, мелководье прорвав.
Но там, где граниту велели упасть, —
У ржавой воды и травы,—
От скуки оскалив беззубую пасть,
Сидят каменистые львы.
Они рассуждают, глаза опустив,
На слове слепом гарцуя,
О том, что пора бы почистить залив,
Что белая ночь не к лицу им.
Но там, где ворох акаций пахучих,
В кумирне – от моста направо,
Сам Будда сидит позолоченной тучей
И нюхает жженые травы.
Пустынной Монголии желтый студент,
Покинув углы общежитья,
Идет через ночи белесый брезент
В покатое Будды жилище.
Он входит и смотрит на жирный живот,
На плеч колокольных уклоны,
И львом каменистым в нем сердце встает,
Как парус на травах зеленых.
Будда грозится всевластьем своим…
Сюда, в этот северо-западный сон,
Сквозь жгучие жатвы, по льдинам седым
Каким колдовством занесен?
С крылатой улыбкой на тихом лице
Идет монгол от дверей:
«Неплохо работает гамбургский цех
Литейщиков-слесарей».
1926
Просто ли ветер или крик,
Просто захлопнутый дверью,
Обрубок улицы – тупик
Обрубки человечьи мерит.
Стакан доступен всем живым
В спокойном плеске кабака,
Но где ваши руки и ноги, вы,
К черту плывущие окорока?
Не с дерева летит кора
И крупно падает на мох —
Но отвечает ветеран:
«То был большой переполох,
Была нечистая игра!
Долой купцов и канцлеров
И горлодеров меченых,
Что взвешивают панцири
И трупы искалеченных.
Посеяв руки круто
В железе нестерпимом,
Мы ноги перепутали
С землей и ржавым дымом,
Как полагается в бою,
Чтоб стать собраньем тупиков,
Ползучей мебелью.
А мир, как алчный дровосек,
Стал больно лаком до калек,
Как ставнем бьет поверх голов —
Склони-ка ухо у дверей,
Шум катит подновленным:
То шарканье танков подковы серей,
То лязг воздушный и водный,
То хриплый дребезг батарей,
Летящих по бетону…
И с ними вровень мчится спрос
На всех, кто слеп, и глух, и прост.
С улыбками и трубками
Опять войдут за братом брат
В ночное шулерство гранат,
Чтоб здесь воссесть обрубками,
Захлопнутыми, бледными,—
Как мы у пьяного ведра,
Плюя в твой череп медный,
Нечистая игра!»
1924
И мох и треск в гербах седых,
Но пышны первенцы слепые,
А ветер отпевает их
Зернохранилища пустые.
Еще в барьерах скакуны
И крейсера и танки в тучах
Верны им, и под вой зурны
Им пляшет негр и вою учит.
Но лжет жена, и стар лакей,
Но книги, погреба и латы,
И новый Цезарь налегке
Уже под выведенной датой.
Средь лома молний молньям всем
Они не верят и смеются,
Что чайки, рея в высоте,
Вдруг флотом смерти обернутся.
1920
Нечаянный ветер забыт – пропал.
Когда в листопад наилучший
Однажды плясала деревьев толпа
Хорошие были там сучья,
С такою корой, с таким завитком,
Что им позавидует мистик,
А рядом плясали, за комом ком,
Оттенков неведомых листья.
Так разнобумажно среди дач
Кружились между акаций,
Как будто бы в долг без отдачи
Швырял банкир ассигнации.
Был спор за ветер и за луну
У них – и всё вертелось,
Но я завоевывал лишь одну —
Мне тоже плясать хотелось.
Времена ушли. Среди леса тишь,
Ветер иной – не звончатый,
Но ты со мной – ты сидишь,
И наши споры не кончены.
То весела, то печальна ты,
Я переменчив вечно,
Мы жизнь покупаем не на фунты
И не в пилюлях аптечных.
Кто, не борясь и не состязаясь,
Одну лишь робость усвоил,
Тот не игрок, а досадный заяц,—
Загнать его – дело пустое.
Когда же за нами в лесу густом
Пускают собак в погоню,
Мы тоже кусаться умеем – притом
Кусаться с оттенком иронии.
Так пусть непогодами быт омыт —
Сердца поставим отвесней.
А если деревья не пляшут – мы
Сегодня им спляшем песней.
1925
Фонарь взошел над балок перестуком,
Он две стены с собою уволок,
И между них легко, как поплавок,
Упала пропасть, полная разлуки.
Прохожий встал на сонной высоте,
И, памятников позы отвергая,
По-своему он грелся и кряхтел,
Полет стены уныло озирая.
Конторщика глаза, черней
Ночных дежурств, метали в реку перья,
Чернильницы граненой холодней,
Стекло реки в уме текло с похмелья.
В очах извозчика овес
Шумел, произрастая,
Волна чесалася о мост,
Как лошадь перед сном простая.
Свисток милицейского помнил немало:
Забор зубов и губ тепло.
Он сам служил ремесленным сигналом,
Разводка ж моста – тоже ремесло.
Он сторожил порядка хоровод —
Желтела женщина лисицей,
Чтобы над пеной валких вод
Своею ценностью гордиться.
И беспризорный, закрывая ухо
Воротника подобьем, осязал,
Что не река, а хлебная краюха —
Засохшая – царапает глаза.
Тогда и я взглянул издалека
На неба дымную овчину —
Там разводили облака
Вторую ночи половину.
Роптали граждане – и в жар,
В живую роспись горизонта
Я записал их, как товар,—
Товар, к несчастью, полусонный.
1926