Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
Кобыла, будто услышав рукоплескания, весело фыркая, перешла в карьер.
Павел почувствовал, что на пятый барьер она несет его по собственной воле.
Перед ним были три бревна, сквозь которые поблескивала вода в глубоком рве.
Времени думать не было.
Лиса перелетела через барьер сильно и безупречно.
Наезднику оставалось только, когда она подкинула задние ноги слишком высоко, отклониться назад.
Довольные зрители захлопали в ладоши.
Лошадь помчалась дальше. Исакович увидел шестое препятствие – высокую стену, которую преодолеть, казалось, было невозможно. Стена приближалась с невероятной быстротой.
Кобыла неслась прямо на нее, словно вот-вот об нее ударится.
На ипподроме стоял сплошной гул.
У Павла было такое чувство, что кобыла рвется у него из рук, и он почти беспомощно прижался к холке. Его голова сама собой склонилась вправо и припала к шее лошади. Они точно слились в одно целое.
В решающее мгновение он подал ей знак, и Лиса взвилась, словно подхваченная ветром птица. Подскакав в сумасшедшем карьере к стене, Лиса красиво и высоко взлетела – барьер был взят.
Все рукоплескали.
Прежде чем Павел успел опомниться и о чем-либо подумать, кобыла устремилась к седьмому препятствию под названием «Могила». Это была еще более высокая стена, стоявшая во рве, который был заполнен водою, выше человеческого роста. Лиса мчалась с такой стремительностью, что, даже если бы он захотел, он не смог бы остановить ее.
Слышно было лишь, как Павел крикнул:
– Лиса!
Офицеры видели, как, словно подхваченная волной, лошадь подняла передние ноги, подобрала их в воздухе и, перелетев через ров, опустилась на землю. Прыжок был таким невероятным, что какое-то мгновение казалось: всадник и лошадь упадут головой вперед. Но кобыла мягко приземлилась, яростно вскинув голову, словно хотела разорвать узду и сбросить с себя и седло и всадника.
Ипподром захлестнула буря криков и рукоплесканий. Павел с трудом сдержал скачущую Лису, которая перестала трясти и махать головой только после того, как он прижался к ее гриве и, что-то нашептывая, стал гладить ей шею.
Ликуя от радости, он еще раз проехал мягким галопом круг и остановился перед ложей; навстречу ему вышел Костюрин.
Шевич подбежал к Павлу, словно хотел помочь ему сойти с лошади. Павел вполголоса по-сербски нехорошо обругал его.
Кобыла наконец остановилась. Разгоряченная, вся в пене.
Павел соскользнул на землю и принялся вытирать ее и гладить. Лошадь дрожала.
Когда подошел конюх, чтобы ее увести, Лиса повернула голову и посмотрела на своего наездника большими черными глазами.
Словно жалела, что они расстаются.
Конюхи кричали капитану, что Лиса принадлежит Бибикову и что его превосходительство будет в восторге, когда услышит о том, что произошло.
Павел направился сквозь толпу окруживших его офицеров к Костюрину. Ему казалось, что он идет с таким чувством, с каким ему уже никогда больше не придется ходить – так в свое время он проходил сквозь шеренги сирмийских гусар, будто его вела вперед колдовская сила.
XXIII
Команда у русских была: в атаку, в атаку, в атаку!
В канун Крестопоклонной недели упомянутого года, в субботу, в день сорока двух мучеников в Аморее, для Исаковичей и их соратников-переселенцев был назначен в Киеве смотр, который в Австрии назывался Fassung[32]32
экипировка (нем.).
[Закрыть], связанный с выдачей провианта, порционных денег, оружия, русской формы и вручением русских полковых знамен.
Перед бараками штаб-квартиры Витковича состоялось большое торжество. Костюрин лично делал смотр сербам, теперь уже распределенным по полкам Шевича и Прерадовича.
Около тридцати человек получили назначение в Чернигов в казачий полк.
Большинство переселенцев явились на смотр в своей старой униформе.
На своих лошадях, со своим оружием, с женами и детьми.
Тем, кто пришел без оружия и без снаряжения, раздавали оружие, лошадей и униформу, собранные с бору да с сосенки.
На очищенном от снега четырехугольном плацу штаб-квартиры был воздвигнут небольшой деревянный помост, на котором расположился под охраной киевских гренадеров и в окружении князей и графов генерал-губернатор, чтобы поглядеть на сербов.
В тот день у него было отличное настроение.
Стоя с Витковичем во главе блестящей свиты, он окидывал взглядом пестрые ряды новоприбывших, которых предстояло отвести в Миргород, Крылов и Бахмут и водворить на место жительства с тем, чтобы осенью они явились на маневры.
От картины, на которую смотрел Костюрин, рябило в глазах.
Справа от него стояло более двухсот переселенцев, записанных в пехоту. Эти люди пришли сюда с раннего утра и провели на морозе уже несколько часов. Налево выстроились эскадроны, записанные в гусарские полки генерала Шевича и генерала Прерадовича. Лошади озябли и устали, гусарам разрешили было выводку, но при появлении Костюрина со штабом снова была дана команда построиться. Лошади грызли удила и махали головами, самые ретивые рыли копытами землю. Кавалеристов, в отличие от их земляков, направленных в пехоту, одели понаряднее, но они, отвыкнув сидеть в седлах, приподнимались на стременах и вытягивались, словно хотели и в этом превзойти своих земляков-пехотинцев, которые спокойно стояли на земле, раскорячив ноги. Пехота была в черном и зеленом.
Конница – в красном и голубом.
На правом фланге разместились три роты киевского гренадерского полка, Костюрин привел их, чтобы бросить против сербской пехоты, которую собирался испытать в деле. На левом – сотня казаков, направлявшихся в Чернигов с пиками в правой руке у ноги. Их командир есаул Укшумович ругал вертевшегося перед строем вороного жеребца и бил его кулаком по голове.
За плацем Костюрин видел снежные долины, разлившийся Днепр, несший подтаявшие льдины, а дальше за рекой – бесконечную равнину, покуда еще белую, расчерченную длинными рядами верб и тополей.
На горизонте дрожало марево от припекающего солнца, и казалось, что это поблескивает покрытая снегом земля. А небо в тот день было таким голубым, что казалось, Россия превратилась в Италию.
Костюрин терпеливо прослушал чтение протоколов и списки новых частей с регистром числа солдат и офицеров.
На время чтения он велел Витковичу дать команду «вольно».
Костюрину по данным венской канцелярии графа Кейзерлинга и Коллегии из Санкт-Петербурга было известно, что Австрия, предвидя продолжение войны с Пруссией, реорганизует на границе с Турцией сербские полки и вводит не только австрийскую форму, но и команды на немецком языке. Знал он, что руководящие посты дают по возможности только немцам-католикам. Знал и о ряде сербских восстаний. И хотя и не представлял себе каких-то деталей, как именно сейчас там воссоздают и снаряжают полки из Лики, Оточаца, Огулина, Слуня, Првобани и Другобани, но понимал, что там сейчас хоронят сербскую армию, ту самую армию, которая шла всегда впереди австрийской при вступлении в Турцию и позади, как арьергард, когда та бежала.
Для Исаковичей, наблюдавших, как остатки прежней армии переодевались в русскую униформу, это было, пожалуй, самым тяжким переживанием в их переселенческой жизни.
Армия, сражавшаяся не только на Рейне, но терявшая своих воинов и в Провансе, и в Голландии, и в Италии, была похоронена. Сгинула. Они пришли сюда к русским, точно восставшие из гроба призраки.
Австрийский император Фердинанд величал военачальников этих армий христианами, преподобными, вельможными, благородными и дорогими его сердцу! Так писалось в императорских рескриптах.
То, как они проливали кровь и отдавали жизнь за Австрию, за христианство, ставилось всем в пример. Это был пример, достойный подражания и вечной похвалы! Так писали в посланиях из Вены.
Так говорили о сербской милиции и на общенародном конгрессе в Карловцах в 1731 году. О том же твердила и супруга губернатора Сербии Александра Вюртембергского, принцесса, получившая в тот год в подарок 150 дукатов. То же говорил и Георг Оливье Валлис, что командовал отступлением из Турции. Так писал некогда принц маршал Евгений Савойский, освободитель Белграда. Отец сербов, тот, кому Текелия отворил ворота к туркам.
Александр Карл, принц Вюртембергский, ставший правителем Сербии в 1720 году, в качестве – как писал он в прошении – вспомоществования принял тогда же, когда жена его получила 150 дукатов, 300 дукатов. А генерал, граф Марули, в тот же год – 200 дукатов.
Все они отзывались о сербах самым лучшим образом.
Но если Костюрин знал лишь о нескольких таких или подобных им фактах, доходивших до него в донесениях среди множества всяких мелочей, актов и сообщений о сербах, то Исаковичи видели в этом переодевании частей перст судьбы, глубоко сознавая и предчувствуя, что произойдет с их народом.
Костюрин отвлеченно думал о прошлом этих частей. Он не видел их в этом прошлом.
У Исаковичей это прошлое было в сердце, в глазах, в душах.
И хотя эта орда сербов при отступлении Пикколомини с Балкан была всего лишь ордой голодранцев на лошадях с одними турецкими копьями в руках, она все-таки оставалась страшной конницей, которая налетала, как буря, и производила опустошения в турецких провинциях под Белградом и Темишваром.
И следовала, как стая волков, за турками, когда те отступали от Буды.
На пути сербов, долгом пятидесятилетнем пути, белели человеческие кости.
Их красные гуни мелькали на полях сражений по всей Европе, и их хорошо запомнили. Запомнили в Европе и мужественные лица этих красавцев кавалеристов, которые невесть откуда появлялись и вскоре невесть куда пропадали со своим непонятным языком и печальными песнями, пропадали бесследно.
Исаковичи с детства помнили эти войска.
Когда Австрия спе́шила их армию, она оставила им красные гуни, и теперь уже пехота в своих красных гунях – «ротмантел»[33]33
красная шинель (нем.).
[Закрыть] – шла через всю Европу, оставляя мертвых на всех полях сражений.
Красный сербский гунь помнили какое-то время многие армии.
Позже, кстати сказать, в пехоте многих стран были введены красные шинели.
Пехотинцы, идущие в бой большей частью в постолах с двумя пистолетами и ятаганом за поясом, вечно расхристанные, запомнились своей статностью, грудью, покрытой буйной растительностью, шрамами от ран и необычными шапками с воткнутыми в них огурцами, морковками, репами, сливами, желтыми листьями или подсолнухом.
Запомнились они и по резне во франко-прусской кампании.
По музыкантам, которые шли во главе войска: барабанщикам, гудочникам, свирельщикам, дудочникам и волынщикам.
Однако после франко-прусских войн они изменились и, словно вернулись древние времена их могущества, появились в серебре, дорогом сукне и бархате. Офицеры щеголяли окованными серебром саблями, серебряными пуговицами, а порой и золотыми браслетами, расшитыми серебром и жемчугом зубунами[34]34
Куртка, часть национального костюма сербов.
[Закрыть].
Были они высокие, стройные, и их серебряные султаны напоминали павлиньи перья.
Женщины стольной Вены стали их сравнивать с венграми.
А поскольку многие из них были из Хорватии, служили в хорватских войсках и походили на хорватов, их звали раицами и кроатами. Теперь, когда Австрия надела на них одинаковую с австрийцами форму, они потонули в море солдат, которых можно было распознать только по номерам, лицам и языку.
И все-таки их еще узнавали по тому, как они ударяли по земле тяжелыми башмаками.
Каждый австрийский офицер знал, когда проходил Првобанский или Другобанский полк, кто марширует и чей шаг звенит на мостовых Вены.
У них отобрали знамена, которые якобы были церковными хоругвями, отняли копья, потому что в Европе они устарели, лишили команд на их языке, потому что немецкий язык стал языком всех австрийских армий. И никому не приходило в голову, что их нежелание служить в пехоте, их стремление уехать в Россию – явный признак того, что великой некогда армии больше не существует. Они, правда, еще раз появились в австрийской армии, словно воскресли, во время наполеоновских войн. И тогда о них говорили как о чуде. Однако это уже не был народ, взявший в руки оружие. А полки наемников и прислужников. Они и тогда прославились своими штыковыми атаками, но они уже не знали, что такое родина.
Среди них были бароны, графы, кавалеры ордена Марии Терезии, австрийские генералы и фельдмаршалы, но их песня замерла. Полки теперь пели не о битвах, а о юбках. Генерал Давидов, один из элегантнейших кавалеристов австрийской армии, приезжал провести лето в своем селе в Банате вместо того, чтобы принимать ванны на императорском курорте Ишле. Но прощаясь с матерью, посылал ей, точно самой Марии Терезии или какой-нибудь принцессе, Кистихайнд![35]35
воздушный поцелуй (искаж. нем. Kusshand).
[Закрыть]
А мать смотрела на него, как на помешанного, полными слез глазами.
Генерал по фамилии Пувала[36]36
Лентяй (сербскохорв.).
[Закрыть] начал глотать буквы своей фамилии и писать: Пуало. Стыдливо.
Единственное достоинство, ими еще сохраняемое, которым они не решались пренебречь из-за стыда перед земляками, было название своего села, родного места, происхождения. Получив австрийское дворянство или баронство, они брали в качестве приставки название родного села и были их благородие «фон Брлог».
Буда, Гран, Темишвар, Липа, Сента – города, битвы под которыми венчали победу всего народа. А спустя сто лет битвы под Кустоцей и Сольферино{39} уже не были битвами народа, там сражались австрийские части, в которые входили сербские солдаты.
Костюрин на закате того зимнего дня 1753 года хотел лишь убедиться в возможности превратить этих оборванных переселенцев в регулярную армию, которую Россия в те годы создавала и готовила к войне. Потому он и попросил бригадира Витковича показать ему, как будут выглядеть эти патлатые, усатые люди в униформе. Потому и сошел со своего помоста и направился к стоящим тут конным частям. Ходил, расспрашивал.
И потом смотрел и слушал с помоста, как они передвигаются, выполняя первые русские команды, как отвечают и докладывают по-русски своим вахмистрам.
А когда все они разом проорали: «Да здравствует его превосходительство господин генерал-поручик, кавалер и батюшка наш Иван Иванович Костюрин!» – он улыбнулся, и довольная улыбка так и застыла на его устах.
И хотя это приветствие не соответствовало русскому уставу, ему было приятно. И он, обернувшись, похлопал по плечу Витковича.
Офицеры гренадерского полка, присутствовавшие здесь, тоже улыбались и подталкивали локтями друг друга.
Они были счастливы, что эта разношерстная орава уезжает из Киева.
Сербы начали вносить какое-то беспокойство в гренадерскую казарму.
И главное, ругали офицеров.
Костюрин в тот день пришел на смотр в шубе.
В ней он выглядел еще бледнее и утомленней и казался больным, хотя был широкоплеч и статен. Его водянистые зеленые глаза смотрели озабоченно и задумчиво.
Он муштровал солдат перед помостом, словно это были марионетки.
Сербам и во сне не снилось, что он их жалел. Знал, что все они скоро погибнут на войне. Они ему понравились, потому что в большинстве своем были высокие, стройные и потому что держались с достоинством.
Потом они с Витковичем сели, но Костюрин время от времени поднимался, протягивал руку и показывал куда-то вдаль. Садился, снова вставал, молчал и о чем-то думал.
Его уже начинающее стареть лицо, морщинистое и обветренное, казалось опаленным солнцем, которое незримо, но неизменно его освещало.
Пока вновь обученные пришельцы занимали места под громкие, уже русские команды, Костюрин повернулся к своему штабу и заговорил с легкой назидательностью. Как только он обратился к офицерам, около него тут же образовался круг, все старались не пропустить ни слова.
Будто это было для него чрезвычайно важно.
Слушали его и те, кто стоял у помоста.
В том числе Исаковичи.
По мнению Костюрина, задача заключалась в том, чтобы новоприбывшие сербско-австрийские солдаты как можно скорей привыкли к русским командам. А в более широком смысле – в том, чтобы согласно плану Коллегии как можно скорей создать многочисленную русскую пехоту, которая смогла бы противостоять прусской.
Мужик должен научиться стоять на месте и гибнуть не отступая.
Согласно полученным от лазутчиков сведениям, пруссы опять готовятся к войне, а их король, сущий дьявол в человеческом облике, кто знает, какие опять придумает стратегические и тактические уловки в грядущей схватке.
Говорят, будто он учит солдат новой атаке – окружению с флангов.
Будто и артиллерию посылает в авангард.
А пехота будто каждую минуту дает залп.
«Коллегия, – продолжал Костюрин, – считает, что русские идут в атаку так, как ходили шведы в Тридцатилетнюю войну. Некоторые горячие головы в Коллегии требуют, чтобы наша конница отказалась от пики. Главная задача офицеров следить, чтобы пехота не стреляла поверх голов. Для этого вам будут выданы английские упоры, дабы выравнивать залп, снижать его, стрелять прямой наводкой! Французский полк под названием chasseurs de Grassin[37]37
егери Грассена (фр.).
[Закрыть] (Костюрин сказал это по-французски) залпами и егерской стрельбой не допустил окружения и сорвал маневр целой бригады. Ошибка в Крымской кампании заключалась в том, что армия останавливалась перед укрепленными городами. Нужно было их обходить. Идти и идти вперед!
Укрепленные города после падают, как спелые груши.
Коллегия добивается большей быстроты и маневренности, особенно от пехоты.
Битвы в поле! Атаки, атаки!»
Пока Костюрин говорил, генералы и офицеры молчали, хотя тот не только прощал, но и поощрял критику.
Офицерам это неоднократно подчеркивалось.
После этой рацеи несколько рот киевских гренадеров и назначенные в казачий полк сербы во главе с есаулом Укшумовичем произвели учения под командой новых русских офицеров. Из офицеров Шевича первым на очереди был Петр Исакович.
Он подскакал во главе гусар Живана Шевича к помосту.
На лошади он был очень хорош.
Позабыв о проклятье Стритцеского, Петр провел ночь возле Варвары, которая была на седьмом месяце беременности и которая сейчас любила мужа как сестра брата.
Она утешала его, что благополучно родит и что она уже привыкает к киевской жизни. Петр в то утро поднялся счастливый и влюбленный в свою жену.
Костюрин изъявил желание послушать, как он командует по-русски.
Петр пришпорил лошадь – пугливую, глупую артиллерийскую кобылу – и показал несколько эскадронных маневров. Гусары Живана Шевича – командира очень строгого – выполняли все четко, как на шахматной доске. Командовать по-русски Петр уже выучился.
Костюрин был доволен.
Закончив, Петр подскакал на своей кобыле к помосту, Костюрин громко спросил его, какова была бы его команда, если бы с фланга по нему открыла огонь гренадерская пехота?
Петр смущенно ответил, что подал бы команду к атаке.
Костюрин задал еще несколько вопросов, а потом, обратившись к Витковичу, заметил, что офицер этот хорошо воспитан и что понравился его жене и дочерям. Они слыхали, будто жена у него дворянского рода.
– Я намереваюсь оставить его при штабе, когда он вернется из своего поместья на Донце. Уж очень хорош! Красавец!
Петр Исакович тем временем отъехал к стоявшим в жидкой грязи и талом снегу позади помоста вахмистрам и коноводам, которые привели артиллерийских лошадей. Кобыла под ним заартачилась, когда к ней подошел конюх, и тот погрозил ей кнутом. Испугавшись, видимо, мелькнувшего внезапно перед ее глазами красного рукава, лошадь встала на дыбы. Петр съехал набок, ударил кобылу ладонью по шее и хотел тут же спрыгнуть на землю.
Не знал Петр, кого он ударил!
У кобылы была скверная привычка внезапно ложиться на спину и подминать под себя всадника. Петр упал навзничь на землю, а кобыла лягнула его копытом в голову. И хотя удар был не сильный, Петр вскрикнул и лишился чувств.
Подбежавшим коноводам пришлось его унести.
Позванный фельдшер велел везти его домой и уложить в постель. В санях Петр пришел в себя и, услыхав, что его везут домой, стал просить не делать этого: дома у него беременная жена, она очень испугается. В замешательстве никто толком его не услышал, а он снова потерял сознание. И только стонал.
Ни Костюрин, ни Виткович, ни Исакович не видели, что произошло с Петром. И не обратили внимания на его отсутствие.
Падение с лошади на смотре обычно строго наказывалось, но смотр был неофициальным. Для Костюрина это было скорее развлечением.
Генерал знал, что новоприбывшие скачут на чужих артиллерийских лошадях, и он не столько интересовался тем, как они ездят, сколько тем, как они командуют.
Лошади, выделенные артиллеристами, были сущие бестии. Тугоуздые, брюхатые, с длинными хвостами и низко опущенными мохнатыми головами.
Под незнакомым ездоком они лягались, как старые упрямые ослы.
Шевич стоял перед помостом и вызывал по своему списку офицеров; совсем так, как через своих вахмистров вызывал гусаров на чистку конюшен.
Когда пришел черед Юрата Исаковича – ныне Георгия Исаковича-Зеремского, тот подскакал к Костюрину – ни дать ни взять красавец цыган.
Ему предстояло провести боевое учение с двумя ротами гренадерского полка: они стояли с надетыми на ружья штыками, которые были введены лишь в последние годы.
Пехота маршировала, отбивая шаг, прямо на Юрата.
Георгий Зеремский, как он это делал в свое время на парадах, выстроил своих гусаров в две шеренги и двинул эскадрон церемониальным маршем, точно искрящуюся стену, на пехоту.
Приблизившись, гусары по команде дали залп по пехоте из пистолетов. Все заволокло черным дымом.
Потом по его команде гусары выхватили сабли.
Костюрин приказал остановиться.
Обернувшись к своим офицерам, генерал сказал:
«Вы видели прошлое. Коллегия запретила такие приемы. До недавнего времени гренадеры приближались к неприятелю на лошадях. После этого спешивались и готовились к метанию гранат.
Это была сложная операция.
Даже в России больше так не делают.
Конница, приближающаяся к пехоте так, как мы видели, едва ли сможет ее победить.
Капитан выполнил экзерцицию хорошо, так, как ему было приказано. Я хотел только вам показать, что конница без казачьей пики победить не может! Я за пику, хотя Коллегия и возражает.
Пусть же господа запомнят то, что видели, и чтобы ни один офицер не смел и думать привести на маневры кавалеристов, не владеющих пикой!»
Потом, вспомнив вероятно, что этот толстый офицер получал чины за взятых в плен неприятельских офицеров, на которых устраивал засады, он вдруг крикнул, чтобы тот подъехал ближе. А когда Юрат подскакал к помосту, сказал, чтобы он пошире открыл глаза и внимательно оглядел окраины Подола, реку и приднепровскую равнину.
Там, по равнине, к берегу подъезжает штаб неприятеля, наступающего на Киев, их дозорные уже вошли в город и захвачены в плен. Штабу об этом неизвестно. И он движется на санях в сопровождении гусар к берегу.
Где бы капитан устроил засаду?
Юрат, никогда не боявшийся неприятеля, вдруг испугался этого могучего вельможи, от которого, как ему казалось, зависела его судьба в России. И не только его, но и жены и детей.
Юрат полагал, что в маневре с гренадерами он показал, как неустрашимо движется конница на пехоту, показал ее умение залпами стрелять из пистолетов.
И в самом деле, две шеренги его гренадеров напоминали в ту минуту кентавров, их атаки были незабываемы. Ему казалось, что перед этой стеной, лесом всадников, изрыгающих огонь, никакая пехота не устоит.
Услышав новое задание, Юрат вздрогнул, осадил коня, повернул его и перед его глазами встал зимний день, Днепр с лодками, покрытая тающим снегом равнина, испещренная черными деревьями. На Днепре, возле Труханова острова, у берега стояло несколько обледенелых паромов, в шагах в трехстах темнел среди сугробов небольшой сумрачный лесок.
– Там, ваше высокоблагородие, – заорал Юрат. – Я дожидался бы там, пока штаб не погрузится на паромы и не начнет освобождать их от наледи. И налетел! Перебил бы сопровождение, а штабных офицеров постарался бы взять в плен живыми.
Костюрин посмотрел, как толстый Юрат поднялся в седле, поглядел на его тяжелый зад и засмеялся.
Ему понравилось, как Юрат двинул своих гусар стеной на гренадеров. Строй всадников в голубых с черным гусарских мундирах, с белыми русскими кокардами, производил впечатление. Казалось, пехота не сможет не дрогнуть перед наступающими на нее всадниками. И вот сейчас, когда Юрат так быстро нашел удачное для засады место, Костюрин снова остался доволен.
Повернувшись к своим офицерам, он сказал, что этот толстяк вовсе не так глуп, как кажется. Он хороший офицер. Могло бы, конечно, случиться, что подъезжавший к Днепру неприятельский штаб послал бы нескольких гусаров на разведку, чтобы убедиться, не прячется ли кто в этой роще, но это маловероятно. Капитан прав. Лесок – удобное для засады место. И хотя он голый, в его чаще, в снегу можно хорошо укрыться и устроить немалый сюрприз.
Единственно, что вызывает сомнение, это уверенность капитана, что он захватит офицеров живьем. Не следует рассчитывать, что неприятельские офицеры сдадутся. Офицеры-неженки, бонвиваны, может быть, и сдаются. Но русские, – Костюрин поднял голос, – никогда!
Когда пришел черед Трифуна, стало ясно, что Костюрину больше всех из Исаковичей нравится он. Генерал одобрял каждый его маневр, каждую команду. Наконец он позвал Трифуна к себе на помост. И, повернувшись к офицерам гренадерского полка, сказал:
– Поглядите хорошенько на этого офицера. Он уже несколько раз ранен, у него шестеро детей и любимая жена, но он все оставил только ради того, чтобы быть в России, и по пути сюда уже участвовал в стычках с неприятелем.
– Величайшая благодать и счастье, – продолжал он, – что у России в мире есть тайные друзья и братья, о которых она и не подозревает. Я глубоко уверен, что Трифун Исакович будет с честью служить в Ахтырском конном полку, куда отправится заместителем командира, после того как устроится на новом месте. Земли для поселения Исаковичам уже отведены и утверждены, почва там плодородная, чернозем. Зеленый чудесный край на Донце.
Место называют Раевка!
Трифуна, одетого в неприглядный старый русский мундир, нельзя было в тот день назвать элегантным, и все-таки загорелая шея на фоне белого жабо, хмурое лицо, большой нос, усищи, высокий рост и русская белая кокарда на треуголке придавали ему вид настоящего воина.
Он стоял перед Костюриным, расставив ноги и вытянувшись, и смотрел на него своими большими водянистыми глазами стального цвета, устало и опустошенно. И никак не мог понять, почему на первых же шагах с ним так внимателен и любезен этот вельможный и, в общем-то, строгий человек.
Тем временем Костюрин велел ему снова сесть на коня. Он хочет, чтобы офицеры послушали, как Трифун прекрасно командует по-русски.
Трифун побежал к лошади, вскочил на нее и начал с гусарами учения так, словно никуда и не уезжал с темишварского ипподрома.
Он громко и хрипло выкрикивал русские команды.
После каждой Костюрин только кивал головой.
Когда он закончил, Костюрин снова позвал его на помост и спросил:
– А какова будет ваша команда, если вы наткнетесь на кавалерию, которая окажется вдвое сильнее, чем ваш отряд?
Трифун, намотавший себе на ус рассказ Живана Шевича о том, что Костюрин требует, чтобы всегда нападали, заорал:
– В атаку!
– А какова будет ваша команда, если при захвате Киева, среди горящих улиц, вы наткнетесь на гренадеров? – задал Костюрин новый вопрос и улыбнулся.
Трифун снова заорал:
– В атаку!
– Хорошо, а если появится арти…
Не дожидаясь окончания фразы, Трифун снова рявкнул:
– В атаку!
Костюрин подошел к нему и громко засмеялся:
– Правильно! Такие офицеры нам нужны!
Офицеры гренадерского полка за спиной Костюрина подталкивали друг друга локтями и тихонько хихикали. (У них было заведено внезапно спросить у своей жены, или на балу, или во время кутежа: «Ну, князь, какова будет ваша команда?» Об этом Живан Шевич и рассказывал Исаковичам.)
В самом конце учений, когда Костюрин уже собирался на обед – полдень давно миновал, Виткович напомнил ему о Павле Исаковиче, который стоял в толпе офицеров перед помостом.
После скачек с препятствиями Виткович гордился Павлом.
Бригадиру хотелось также выдвинуть родича, которого он считал рассудительным, весьма воспитанным офицером и ценил как приемного сына своего родственника Вука Исаковича.
Костюрин велел Павлу сесть на лошадь и показать, что ему нравится и что, по его мнению, он хорошо усвоил из австрийской муштры.
Павел побежал, вскочил на лошадь и подъехал к помосту.
Он, единственный среди Исаковичей, хотя такого приказа и не было, взял свою лошадь. Это был вороной жеребец, которого он купил у татар на ярмарке на Подоле. Костюрин с удовольствием оглядел жеребца.
В тот день Павел надел новую русскую форму – собственно, она была не русской, ее наспех раздобыли в штаб-квартире Витковича, и все-таки великолепную.
Черный, напоминавший французский фрак Костюрина, мундир, узкий в талии и обтянутый в плечах, с крыльями ниже бедер, с широкими отворотами, обшитый тесьмой, и высоким воротником, который поднимался под самую косицу. В серебряном шитье были и рукава. На голове у него была треуголка.
Павел был в лосинах. Под черным мундиром белело шелковое жабо.
Тускло поблескивали два ряда серебряных пуговиц.
На фоне черного ворота лицо Павла, усы и вьющиеся, цвета спелой пшеницы кудри отливали старым золотом. У Исаковича были голубые глаза, но сейчас они казались синими, цвета фиалки, а черты лица – жесткими, немилосердными, словно он смотрел в тот день в глаза смерти.
Костюрин удивленно взирал на Исаковича.
А Павел, спокойно и уверенно гарцуя на лошади, был точно с картинки.
Костюрин неправильно оценил Исаковича. От Вишневского он получил нелестную характеристику: Павел Исакович якобы надутый австриец, гордец, игрок, человек вздорный, да еще и спит со служанками.
Однако Волков, а вернее Кейзерлинг, всячески рекомендовал этого капитана, и Костюрину не хотелось его ни обижать, ни обходить вниманием. Генерал был хорошим наездником, и он никак не предполагал, что Исакович так блестяще проведет скачку с препятствиями. Он думал, что капитан – простак, выходец из крестьянской семьи, человек завистливый, не умеющий ни танцевать, ни петь, знающий одни карты. Нельзя сказать, чтобы Костюрин невзлюбил Павла, но у него сложилось мнение о нем, как о дерзком болтуне, который хочет выставить себя знающим, а на самом деле всего лишь слепой петух, что иной раз и набредет на жемчужное зерно.
Павлу же Исаковичу вся церемония учения и парадного смотра казалась скучной, смешной и глупой. Он слышал все вопросы и наставления Костюрина, которые окружавшие его офицеры повторяли, точно слова Евангелия. Костюрин представлялся ему педантом, деревянной куклой, а его учения – игрой в солдатики. Кроме того, Павла раздражало, что в его вопросах звучал мальчишеский задор, словно задавал он смешные загадки, особого смысла в которых Павел не видел.
Хотя досточтимый Исакович и был самоучкой, он был не глуп и в последнее время о многих военных проблемах раздумывал не меньше седовласых мужей. Подобно пастухам и крестьянам, что часто удивляют образованных людей своими вопросами и суждениями о звездах, человеческой жизни и смерти, Павел размышлял не только о своем переселении в Россию и о судьбе своих братьев, но и о великих мира сего, о том, как устроена жизнь в целом, почему его народ так несчастен? В чем состоит надежда людей? Отчего столько неправды на свете? Почему столько горя в жизни Трифуна, Петра и Юрата?








