Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)
Роняя шлепанец, Кумрия перекинула ногу на ногу. И когда снова поглядела на Павла, он понял, что тратит слова попусту. Трифун и не подозревал, как глубоко обидел он свою бывшую голубку.
– Мне, – сказала она, – противно даже думать об этом старом жеребце.
А как же дети, напомнил ей Павел, ведь они останутся без отца.
У Павла нет детей, сказала Кумрия, и ему никогда не понять, что ей стыдно было бы перед детьми, если бы она вернулась к такому человеку. Жену, которая родила шестерых детей, так просто не бросают, и в дом, где она живет, любовниц не приводят. Человек, так поступивший, недостоин и того, чтобы даже вспоминали его имя. Теперь уже брак ничем не залатаешь и не склеишь. Никогда она не смогла бы снова лечь в постель к такому человеку.
Не спьяну и ненароком Трифун повалил эту вдовушку где-нибудь возле стога сена, нет, он привел ее на позор детей в дом, где жила его жена. Ей пока у отца хорошо, а детей она не отдаст, не хочет, чтобы у них мачехой была потаскушка. Пусть себе уезжает в Россию, пусть идет на все четыре стороны, она к нему не вернется. Даже в могиле не желает лежать рядом с этим человеком.
Павел, погладив ее по руке, сказал:
– Я приехал не уговаривать тебя возвратиться в Темишвар, а по военным делам. Но ведь ты еще молодая, красивая, тебе только тридцать два года! Неужто ты хочешь похоронить себя заживо, сидя подле отца? Навеки разлучить детей с отцом? Ехать надо до октября, пока снег не засыплет дороги в горах, опоясывающих Венгрию. Неужели ты допустишь, чтобы Трифун уехал в Россию строить новую жизнь с потаскушкой, а не с законной женой? В своем ли ты уме? Или хочешь остаться здесь и слушать, как дети, плача, зовут отца? Ведь в России ты быстро прослывешь первой красавицей среди офицерских жен.
Однако Кумрия по-прежнему качала головой. Видно было, что ей приятно слушать утешения, но все же смотрела она на Павла с удивлением и печалью.
– Как же, однако, – сказала она, – бездетный вдовец не понимает женского сердца! Неужто ты, Павел, не знаешь, что́ значит для девушки, особенно выросшей без матери, замужество? Проходят годы, а девушка ждет, мечтает о любви и любимом. Неопытная девушка. И вот появляется мужчина, он нашептывает обещания, клянется в вечной любви, уверяет, что не знал до сих пор, что такое настоящая любовь. Она – его первая любовь. Потом осыпает ее поцелуями, сжимает в объятиях и воркует, воркует. Мол, будет плясать, как медведь, если она родит ему сына. Отдаст за нее всю кровь до последней капли. Все сокровища мира готов сложить у ее ног. А потом? Потом однажды жена пробуждается от грез и видит, что этот самый мужчина оставляет ее с такой легкостью, словно решил пересесть с одной кобылы на другую.
Нет, никогда она не вернется в дом Трифуна.
– А теперь поздно, – сказала она, – ты, верно, устал. Время уж за полночь. И завтра можно продолжить разговор. Ясно, что ты приехал уговаривать меня вернуться к мужу.
Павел вновь принялся уверять Кумрию, что вовсе не собирается ее уговаривать. Он думает только, что если бы она вернулась, она бы простила Трифуна.
Кумрия вскочила и сказала, что при одной мысли о возвращении ей представляется, как эта потаскуха убегает от него голая. К Трифуну она не вернется, разве лишь, прости господи, поглядеть на него мертвого. Только мертвого она могла бы его поцеловать. Это уже не тот человек – хоть он по-прежнему приходится ему братом, – за которого она вышла замуж. Для нее он теперь просто старый жеребец. Она выходила замуж совсем за другого.
Сунув ногу в лежащий на полу шлепанец, она показала пальцем на стену, из-за которой доносился детский плач, и, грустно улыбнувшись, сказала, что ей надо идти. Проснулись дети. Плавно покачивая бедрами и шурша юбками, она ушла.
Достойный Исакович понял, что и в этой семье не будет уже радости, и, уныло понурившись, уселся на кровать. Сидел он так, по своему обыкновению, долго. Он слышал, как за стеной утих детский плач. Тишину не нарушал даже доносившийся издалека собачий лай. Сидя Павел и задремал, потом вдруг вскинулся и лег, как был, одетый, в сапогах. Утром его разбудили дети.
Дети Трифуна, которых привел Гроздин, любили Павла и Варвару, видимо, потому, что у тех не было своих ребят. Павел не умел с ними разговаривать, но зато умел играть. Они обожали этого статного высокого офицера с надушенными усами, который не только соглашался играть с ними в осла, но и позволял им на себе, как на осле, ездить.
И потому они встретили дядю радостными криками. Карабкались на него, дергали за волосы, дрались из-за него и валились с его спины. Младшего Гроздин принес на руках.
Но тут пришла мать и загнала их всех обратно в комнату, где они были до тех пор, как в клетке. А Гроздин позвал Павла посидеть под шелковицами и выпить по рюмочке. Но только они вышли за дверь, к Гроздину кинулась целая орава цыплят, голубей, воробьев, уток и кур, и он прежде всего кинул им проса. Для него это была торжественная минута.
Одеяльщик повел гостя по двору, показал ему конюшни, оставшиеся от старых добрых времен, каретный сарай с колясками, среди которых стоял парадный экипаж, серый от пыли и паутины. Если Павел хочет, он может им пользоваться. Видно было, что уже многие годы на нем никто не ездил. Когда они подошли ближе, из экипажа с кудахтаньем вылетело несколько наседок.
Гроздин, словно обращаясь к покойной Анче, что-то им сказал. За амбаром раскинулся сад, разделенный на две части. Слева – большой ток для молотьбы, где сушились, дымясь, пласты соломы и сена и паслись стреноженные лошади; справа зеленели виноградные лозы, кусты малины, гряды с клубникой, и среди подсолнухов – цветы: розы, красивые астры, герань; стояла там и одна-единственная заморская сосна, бог знает с какого континента, и под ней – скамейка. Такой сосны в Среме не было. Ее розовые цветы напоминали длинные локоны. Посадила ее госпожа Анча. Сосна была привезена из Вены и посажена по случаю рождения Кумрии.
Павлу поначалу показалось, что это плакучая ива. У нее были длинные бледно-зеленые ветки, похожие на гриву, а цвела она круглый год. Вокруг росли огромные подсолнухи, правда уже поломанные.
Гроздин не часто сидел в своем саду.
Он предпочитал сидеть на улице перед домом, под шелковицами, где с ним раскланивались проходившие мимо жители Румы. Одеяльщик слыл именитым горожанином. Под этими шелковицами Павел и рассказал ему о причине своего приезда.
Тогда они решили позвать дядю Спасое, того самого родича, что приходил к Исаковичам пешком и считал двери в доме. После их беседы дядя Спасое исчез – отправился с лодочниками поглядеть, что делается на берегах Дуная. Пробрался он и в Турцию и пробыл там три дня. Перевезли его на другой берег рыбаки, которые забрасывали по ночам сети и на турецкой стороне. Вернувшись, он доложил, что в Турции все спокойно, войск вдоль берега не видно, нет их и дальше. А когда он спросил про черногорцев, переходят ли те в Митровицу, его подняли на смех и лодочники и рыбаки. Кроме нескольких торговцев, уже многие месяцы оттуда никто не появлялся.
Гроздин сам вмешался в «чрезвычайные дела» Павла и обошел чиновников от Митровицы до Земуна. Все это были его дружки, с которыми он в молодости и кутил и дрался. Они тоже подтвердили, что в Турции все спокойно и никаких войск вдоль берега нет. Границы никто не нарушает. На турецком берегу лишь кое-где стоят сонные часовые.
Павел на коне проехал вдоль всего берега от Земуна до Митровицы. Осмотрел все обозначенные Волковым на карте места. Поглядел на стоявший на отмели «Св. Деметер». Крепость Шабац на острове и рядом с ней крепость Дринавар. На турецкой стороне, кроме зеленого тальника, не видно было ничего. Ни одной живой души. Побывал он и там, где на карте был обозначен Келпен и крепость Уйвар в устье Дрины. Кроме нескольких траншей и палисадов среди болот, Исакович не обнаружил ни одного укрепления, достойного этого названия, не считая кое-каких развалин.
Глухая тишина царила на противоположной стороне – с ее плавнями и далекими синеющими на горизонте горами.
Огромная унылая пустыня.
Лодочники его перевезли на турецкую сторону, и Павел увидел, что и там никого нет. Притаившись в кустах, он мог наблюдать, как низкорослые лошаденки, навьюченные вязанками дров, в сопровождении высоких людей спокойно идут по дорогам и скрываются за перелесками.
Спокойно было и на австрийской стороне. Лишь в новых немецких поселениях все кишело, как в муравейнике или улье.
Мертвое безмолвие напомнило Исаковичу слова Энгельсгофена: когда они уйдут, Австрия заселит край лотарингцами. Гроздин утверждал, что его знакомые – таможенный инспектор Шнур в Митровице, почтмейстер Чирич и полицмейстер Терстяк – дружно утверждают, что никаких черногорцев тут нет. К тому ж полицмейстер посоветовал об этом не расспрашивать и не вмешиваться в эти дела. Кое-кто, уверял он, вербует бедняков-сремцев и выдает их за черногорцев.
Павел вместе с Кумрией, воспользовавшись экипажем Гроздина, решил объехать своих родичей в Митровице. Старый одеяльщик, наслаждаясь запахом дегтя, собственноручно смазывал и мыл экипаж и выходил за ворота поглядеть, как его дочь уезжает в Митровицу.
По словам Кумрии, ее приезд из Темишвара без мужа стал притчей во языцех среди женщин Митровицы. У нее там много товарок, с которыми она в девичестве водила дружбу, ныне уже замужних. Надо заехать и к ним. Их мужья расскажут ему о черногорцах гораздо больше.
Когда они начали выезжать, Кумрия ожила и повеселела. Павлу нетрудно было убедиться, что с особой радостью она бывает в доме своей подруги детства, жены капитана Перича, переведенного в то время из полковой штаб-квартиры в Осек. Кумрия и жена Перича давно не виделись. И как это нередко случается с подругами детства, встретившись, они опять сблизились.
Однажды, возвращаясь от нее, Кумрия обратилась к Павлу:
– Слыхал, как госпожа Перич сказала, когда мы выходили из экипажа? «Хорошая была бы пара!»
В тот летний вечер Кумрия всю дорогу была задумчива и молчалива.
В Митровице у Исаковичей было много родичей и приятелей, и Павел, чтобы не обидеть их, старался никого не забыть, Кумрия с удовольствием ездила по гостям. Она не показывалась там уже несколько лет.
На следующий день Кумрия, возвращаясь домой, снова завела разговор о том, что, куда бы они ни приехали, все думают, что он Трифун.
– Смотрю я на тебя, и так мне тяжко становится. Такой ты рассудительный с людьми, спокойный, красивый. И, да простит меня бог, думаю, что уж ты-то, верно, не опозорил бы меня, будь у нас шестеро детей. И не осталась бы я сейчас без мужа и без дома, если бы за тебя вышла.
А другой раз, садясь как-то вечером в экипаж, Кумрия заметила:
– Смотрю я на тебя, Павел, и думаю, почему бог не дал мне встретить тебя до Трифуна!
Павел же все пытался уговорить Кумрию вернуться к мужу.
Однако, когда они опять были в гостях у госпожи Перич, Павел обратил внимание, что у нее и на этот раз, якобы случайно, оказался брат, красивый и скромный, как послушник, двадцатилетний лейтенант Вулин. Он не отходил от Кумрии, следил за каждым ее движением и смотрел ей в глаза, словно это были звезды. Было видно, что он влюблен в Кумрию по уши.
По дороге домой Павел сказал об этом невестке.
Ответ ее был совершенно для него неожиданный.
Хотя, мол, двоюродному брату мужа признаваться в этом неловко, но она надеется, что ее признание останется в тайне. Если бы ей пришлось выйти замуж после отъезда Трифуна в Россию, она бы уж выбрала человека ее лет или даже моложе. Она теперь многое поняла. Трифун дал ей хороший урок. Может ли себе Павел представить упоение женщины, вновь переживающей то, что было в молодости? Вместо любви пожилого человека, которая еле-еле тлеет, ощутить объятия пылкого, сгорающего от страсти юноши! Этот молодой офицер следует за ней как тень. Г-жа Перич уверяет, что с той минуты, как он увидел ее, Кумрию, другие женщины перестали для него существовать. Может ли Павел представить себе, какая пьянящая радость для обманутой, покинутой женщины еще раз услышать страстные искренние признания? Почувствовать, что она делает мужчину счастливым. Видеть, как он весь дрожит от страсти. Слышать его воркование. Пусть Павел расскажет об этом Трифуну, когда его увидит. Сначала она только смеялась над молодым человеком, влюбившимся в женщину, у которой шестеро детей, но теперь уже больше не смеется. Может быть, она скоро снизойдет к его мольбам. Пусть он и об этом скажет Трифуну.
К Трифуну она никогда не вернется. Если ей и придется еще ходить брюхатой, то, по крайней мере, зачнет от этого молодого и красивого юноши. Если ей суждено быть стельной коровой, так, по крайней мере, пусть это будет с молодым мужем.
С Трифуном она больше не желает рожать, если забеременеет, то это уже будет как в молодости – плод истинной чистой любви.
В тот вечер Кумрия вышла из экипажа у отцовского дома в слезах. Гроздин в недоумении смотрел на дочь. Павел молчал, сказал только, что нынче будет спать под открытым небом. И расстелив одеяло в саду под сосной госпожи Анчи, лег спать там. Гроздин, испугавшись, что между его дочерью и Павлом что-то произошло, отправился спать, чтобы ничего не видеть и не слышать.
Павел Исакович чувствовал себя на вольном воздухе превосходно, словно он снова был на маневрах. Он лежал на спине и смотрел на звезды в высоком небе. Над Румой звенели песни, не смолкавшие до полуночи. Под них досточтимый Исакович и решил, подобно Гроздину, поскорее заснуть, чтобы не думать обо всем, что он увидел и услышал в городе и по возвращении оттуда.
Кто знает, сколько дней потерял бы еще Исакович тут, в окрестностях Митровицы, если бы на следующий день его не разбудили на рассвете. Старый одеяльщик стоял у его изголовья.
– Там, на улице, экипаж, спрашивает тебя какой-то офицер, – сказал старик.
Неумытый, поеживаясь от утреннего холода, Павел вышел за ворота; из стоявшего перед домом экипажа выглядывали сапоги. Офицер не показывался из-под кожаного верха. Остановившись у подножки, Павел увидел незнакомого офицера, который назвал себя Перичем и сказал, что приехал вчера вечером из Осека домой к жене. Она-то и послала предупредить его, чтобы он как можно скорее уезжал из Румы. В Осеке напали на след агентурной сети русского майора Николая Чорбы, подбивающего людей переселяться в Россию. В Среме и Славонии набирают бедняков, выдавая их за бежавших из Турции черногорцев, переправляют их в Токай, а оттуда в Россию{7}. Он, Перич, видел, что и его, Исаковича, фамилия стоит в списке тех, кого приказано арестовать. Услыхав от жены, что капитан бывает в Митровице и в их доме, он поспешил предупредить его, чтобы тот немедленно уезжал.
Сейчас среди офицеров никто больше о переселении не помышляет, поскольку известно, что некоторые из записавшихся посажены в грацскую крепость Шлосберг.
Павел обнял Перича и сказал, что уедет в тот же день.
Капитан Перич в общих чертах обрисовал положение в Среме и заклинал его не возвращаться сюда. Из Вены пришел приказ о смертной казни.
Кучер, стоявший все это время перед лошадьми, перешел было на другую сторону, но Перич крикнул ему, что уже можно ехать.
Исакович долго смотрел вслед экипажу, поднимавшему пыль и удалявшемуся все дальше и дальше. Он понял, что наступил конец и надо как можно скорее уезжать, причем уезжать одному, а не во главе тысяч людей, как ему когда-то мечталось. Переселение соотечественников, вначале казавшееся бурей, тучей поднявшихся листьев, превращалось в жалкое бегство одиночек.
Австрия в самом деле начала в это время распутывать аферу с переселением черногорцев, но Исакович уехал, прежде чем расследование военных властей распространилось на всю территорию Срема и Посавины. Целая банда зарабатывала немалые деньги на «черногорцах», якобы перебегающих из Турции в Митровицу и желающих переселиться в Россию. Кто знает, до каких пор продолжалась бы эта торговля людьми, если бы одна из партий переселенцев не передралась в трактире посреди Митровицы. Да так, что, как говорится, на седьмом перекрестке были слышны удары дубин. И сразу стало ясно, что это сремцы.
Старый одеяльщик не очень опечалился, когда Павел неожиданно попросил экипаж, чтобы ехать в Варадин, но Кумрия расстроилась. Даже заплакала. Ей казалось, что лето в обществе такого приятного гостя никогда не кончится.
Сперва, словно обезумев, она принялась уговаривать Павла вовсе отказаться от переселения в Россию. Даже поняв, что уже поздно и сделать ничего нельзя, она чисто по-женски продолжала жалобно умолять:
– Неужели мало нам великой беды, когда мы оставили нашу милую Сербию? Зачем же усугублять ее переселением в далекую Россию? Уезжать в неведомую, занесенную снегом страну? Там месяцами трещат лютые морозы и веют метели. И костей потом не соберешь!
Тем временем Павел быстро собрал свои вещи и вышел во двор. Лошадей должны были вот-вот подать. Выпустили на минутку, чтобы проститься со своим «ослом», и детей. Они плакали так горько, как только могут плакать дети, теряя дорогого им человека. Дети привыкли вместе засыпать, вместе играть и говорили все разом. Поодиночке никто из них никогда не говорил, и никто не ждал, когда другие замолчат. Все они говорили хором. Теперь они в один голос плакали и кричали, пока Гроздин с большим трудом снова не водворил их в дом, чтобы Павел мог спокойно уехать.
Даже младшенький, только отнятый от груди, который до этого, лежа в люльке, спокойно сосал палец на своей ножке, запищал, услышав общий рев.
Рано же начинаются горести людей!
Прощаясь с Кумрией, Павел обнял ее и по-братски поцеловал. Но сестры у него не было, поэтому сделал он это довольно неловко. Потом сказал, что ему жаль детей и он все же надеется, что она вернется к мужу и со всем семейством поедет в Россию. Он будет ждать их в Токае.
Кумрия плакала, не тая своего горя.
Три года тому назад они были очень привязаны друг к другу, хотя никакого плотского влечения в их отношениях не было. Павел учил ее верховой езде; показывал и давал наставления, как брать препятствие, как держаться в седле. Он не раз чувствовал пожатие ее руки. Трогал ее крепкие ноги. Ощущал теплоту ее усталого тела, когда помогал ей сойти с лошади. Они очень напоминали мужа и жену, между ними не было только плотской любви. Удачно взяв препятствие, она подъезжала к нему счастливая и запыхавшаяся. Глаза ее сияли, когда он хвалил ее.
И вот сейчас, расставаясь, Кумрия обняла его в каком-то безумном порыве. Губы ее были мокрыми от слез. Она шептала, что чувствует – они никогда больше не увидятся, и это ее страшит сильнее всего.
Выходит, не только нагота женщины оставляет в сердце мужчины неизгладимый след. А чего стоит разлука с той, с кем бок о бок он провел много лет, а теперь расстается навеки. Кумрия содрогалась от рыданий в его объятиях, хотя они никогда не вызывали друг в друге похотливого желания – так, по крайней мере, им казалось. И все-таки он чувствовал у себя во рту ее беспокойный язык, а ее руки гладили его по лицу с бесконечной нежностью.
Задыхаясь от слез, она шептала:
– Милый, никогда нам уже не встретиться на этом свете! Нет у меня никакой надежды. – И, вскрикнув, отошла и прислонилась у ворот к стене.
Павлу было больно смотреть на Гроздина, который остановился перед ним, пригорюнившись, чтобы попрощаться.
– Нехорошо, непорядочно не сказать при расставании, – промолвил одеяльщик, обнимая Павла, – что я знаю, как Трифун опозорил и сделал несчастной Кумрию. Бог ему судья! Я уже слишком стар, чтобы еще раз выдавать замуж дочь, которую мы вырастили с покойной Анчей, как ласточки – птенца. Жизнь коротка, и долго я не протяну. Но попытаюсь своими слабыми силами сотворить чудо: вернуть Трифуну жену и детей. Буду уговаривать дочь вернуться, и, если это удастся, я смогу спокойно умереть. Отныне это смысл моей жизни. Не уйти мне с этого света, пока я не верну Трифуну детей. Так ему и передай.
Старый Гроздин стоял под шелковицами в накинутом на плечи пальто; таким он и запечатлелся в памяти Павла, видевшего его в последний раз.
Выходя за ворота, Павел еще раз бросил взгляд на Кумрию; закрыв лицо руками, она прислонилась к стене, плечи ее тряслись от рыданий.
Так ранним утром Павел Исакович покинул Руму с ее шелковицами.
XV
Разум человеческий не в силах этого понять
В донесении полицмейстера города Граца Франца Шрама в Окружной штаб сообщалось, что некий русский капитан Исаков прибыл 10 сентября 1752 года из города Марбурга на почтовую станцию Граца и поселился в доме торговца скобяными товарами Клейнштетера.
Полицмейстер докладывал, что русский капитан человек тихий, обходительный и состоятельный. Кроме прогулок по городу, из дома вышеупомянутого почтенного гражданина города Граца он никуда не отлучается. Дважды побывал в мастерских кос и серпов упомянутого Клейнштетера, где, сняв офицерский китель, опробовал кузнечные мехи. Осмотрел и скобяные изделия, которые собирается отсылать в Россию.
Клейнштетер, которого Шрам хорошо знал, уверял его по секрету, что Исаков состоит на службе у русского посла и прислан из Вены. Что он – уволенный из австрийской армии сербский офицер-схизматик, переселяющийся в Россию и ездивший в Осек распродавать свое имущество.
Капитан Исаков, докладывал Шрам, тринадцатого сентября уехал в Леобен. Окружной штаб направил это донесение в Вену. На донесении надпись: «Eingeschickt, Graz, den 14 Elapsi, 1752»[6]6
«Отослано, Грац, 14 сентября, 1752» (нем.).
[Закрыть].
Сейчас нам известно, что данные в этом донесении в основном точные.
Действительно, Россия тогда в больших количествах закупала в Граце косы и серпы. Верным было и то, что Павел прогуливался по Грацу.
Вот только куда заходил Павел во время своих прогулок?
Исакович прибыл в Грац из Марбурга в упомянутый день, когда на землю уже спускались сумерки. Зажигались фонари.
Стоя у окна в доме вышеупомянутого торговца скобяными товарами, Павел смотрел на постепенно утопавший во мраке, пересеченный рекою город. Еще были видны островерхие крыши домов, колокольни барочных церквей, но не они привлекали взгляд капитана. И не возвышавшиеся вдали штирийские Альпы. Все, что интересовало Павла в Граце, находилось на той стороне реки, на горе, которая называлась Шлосберг, где была знаменитая тюрьма того времени – каземат, куда из венского Нейштадта были переброшены славонские офицеры – его земляки, работавшие в пользу русских. Конференц-секретарь графа Кейзерлинга Волков дал согласие на просьбу Исаковича провести ночь в Граце и поглядеть на Шлосберг, о котором они поговорят после возвращения его в Вену. Кейзерлинга об этом они не поставили в известность.
Договорились также и о том, что, если в Граце с Исаковичем что-нибудь случится, русское посольство умывает, подобно Пилату, руки. Официально Волков дал согласие только на встречу с Клейнштетером.
Все прочее надо было согласовать с Агагиянияном. Он, сказал Волков, эксперт по части серпов и кос. Клейнштетер его очень ценит.
Таким образом, прибыв в Грац, капитан Исакович решил, что умнее всего в первый вечер никуда из дома не выходить. И уселся у окна в белой рубашке и с трубкой, чтобы с улицы можно было его легко увидеть.
Напротив, под крытыми воротами, на треногом табурете сидел сапожник и забивал в подметки гвозди. А на втором этаже того же дома напротив, в окне, среди цветов, то и дело показывалась молодая женщина. И тот, и другая с любопытством поглядывали на приехавшего к соседу гостя. Однако, когда молодая женщина стала ему улыбаться, Исакович отошел от окна.
К тому же узенькая улочка между домами вскоре скрылась во мраке.
Исаковичу отвели огромную угольную комнату с фонарем, какие в ту пору были всюду в моде. По-французски это называлось: «fenêtre en rotonde», а по-немецки: «Spion».
Это был застекленный выступ в стене, откуда можно было видеть, кто куда идет и кто откуда приходит.
Клейнштетер не беспокоил Павла.
Это был пожилой человек – розовощекий, большеголовый. Лицо у него, как у всех скобяных и кузнечных дел мастеров, было красное, обожженное, носатое, с щетинистой бородкой и налитыми кровью глазами. И хотя Клейнштетер был человек состоятельный, он целыми днями работал у горна в кожаном картузе и в огромных, сдвинутых на лоб очках, которые никогда не снимал, но которыми никогда и не пользовался.
Хозяин сказал Павлу, что он может хорошо отдохнуть, никто ему досаждать не станет, он даже не познакомил его с семьей.
Ждет он его-де уже давно.
Ему писал о приезде Исаковича его благородие Анастас!
Судя по всему, русские, видимо, не знали, что Клейнштетер дает сведения полиции о своих клиентах. Его адрес дан был Павлу как вполне надежный.
Однако и полицмейстер Шрам, похоже, не был осведомлен обо всем, чем занимался капитан, поселившийся в доме торговца.
Либо Клейнштетер не видел и не знал, куда капитан каждый день отправляется на прогулку, либо не хотел этого видеть.
Назавтра, разгуливая по городу, Павел частенько сворачивал в улицы, ведущие к горе, где высилась крепость с казематами и тюрьмой. Правда, днем он работал, интереса ради, в кузнице, раздувая мехи, но уже на второй вечер, гуляя, поднялся на Шлосберг. Клейнштетер в честь своего гостя самолично выковал в тот день серп и косу, какие ему заказали русские.
Потом они весело пообедали.
А после обеда Клейнштетер дал капитану провожатого, чтобы тот поводил его по Грацу и показал церкви.
Исакович с первого же дня заметил, что за ним неотступно следуют сыщики. Когда он выходил со своим провожатым из церкви или из пивной, они ждали его на углах.
Сыщиков было трое.
Все они были прилично одеты и внешне не похожи друг на друга, но у всех троих в руке был хлыст из воловьих жил. Когда Павел проходил мимо, они прижимались к стене и смотрели на него горящими глазами. Однако спустя два-три часа им надоедало шататься по городу.
Когда Исакович заходил в пивную, один из сыщиков оставался стоять у двери.
На улице его ждал и провожатый. Наконец в одном из трактиров Павел зашел в комнату хозяйки, из нее он вышел черным ходом в сад, а там уж, шагая через рощи, не трудно было разыскать дорогу на Шлосберг. На вершине горы в вечерних сумерках чернела крепость, где находилась известная в ту пору тюрьма.
В полумраке, под начавшимся дождем, Павел добрался до аллеи, ведущей к сторожевым воротам.
В то время в Неоплатенси – свободном королевском городе – молодежь распевала модную песенку о том, как милая притягивает кавалера словно магнит. Для Исаковича таким магнитом была тюрьма. Павел подошел к воротам, у которых под дождем мок часовой, шагов на десять, а то и меньше.
В казематах подземелья огни были потушены. Выше, в слабом свете фонарей, были видны на окнах черные железные решетки. В аллее, что вела к мосту и к воротам, не было ни души, в полупустом караульном помещении под сводами ворот горел свет. Виднелись двигающиеся силуэты двух или трех солдат. В воротах над мостом жеравцы были закреплены наглухо. Видимо, закрывавший ворота мост не поднимался даже ночью. Предмостные фортификационные постройки походили на обычные дома в стиле барокко. Когда Павел подкрался поближе к караульному помещению, до него явственно донеслась песня. За каким-то окном громко пела женщина.
Мост вел в освещенный и, вероятно, укрепленный двор. По двору сновали мужчины и женщины, видимо занятые хозяйственными делами.
В караулку вбежали дети.
Часовой у моста стоял и, казалось, спал.
Исакович не знал, не мог знать, сколько несчастных его соплеменников томится здесь за решетками. Чего только не рассказывали в Вене офицеры в трактире «У ангела», да и в Темишваре! Может, все это было и не так, но истории ходили одна другой страшней.
В числе заключенных находился и родич Исаковича. Считалось, кто попадал в Грац, тот живым на свободу не выйдет даже через пять – десять лет.
Говорили, что кое-кого уже повесили.
Исакович стоял в темноте, неподалеку от ворот крепости, и сердце у него мучительно сжималось – не столько от мрачного вида тюрьмы, сколько от сознания равнодушия его земляков к судьбе тех, кто сюда попал. Он стоял словно завороженный, бормотал что-то себе под нос, не в силах оторвать взгляда от зарешеченных окон.
Там, наверху, в камерах среди заживо похороненных томились и люди, посаженные лишь за то, что они хотели уехать в Россию и писали туда об этом.
И как же быстро все их забыли!
Повздыхали какое-то время, пожалели, пошептались об их судьбе, но жизнь продолжалась, как продолжается она после похорон. Некоторые из жен заключенных вышли замуж, и дети росли не зная отцов.
А в тюрьме, за решетками, эти живые мертвецы, вероятно, готовились сейчас ко сну. Сон – единственная утеха рабов. Исакович это знал. Многие проведут здесь десять, двадцать и больше лет, превратившись в живые скелеты. И если их вдруг в один прекрасный день помилуют, им уже не захочется уходить из тюрьмы. Зачем? Куда им идти?
Они привыкнут к своей камере, сухой корке хлеба, к одиночеству и мышам. Мыши – единственные друзья и гости заключенного.
Пройдет много дней, недель, месяцев, лет. Какое-то время в верхнем и нижнем Среме будут еще вспоминать об арестованных. Говорить о том, как несправедливо с ними поступили, что они воевали, не щадя своей жизни, за Австрию, за христианство, верой и правдой служили императрице, не раз были ранены. И вот дожили до того, что профосы бьют их по щекам и пинают ногою в зад.
И Павел подумал: «Что, если стать перед воротами и закричать эдак, по-нашенски, протяжно: «Э-гей!..»
Может, и разбудил бы он кого-нибудь там, за решетками, может, кто и услышал бы, расплакался бы, и выпала бы у него из рук или изо рта корка хлеба, может, перестал бы бросать крошки мышам или, отогнав крыс от окна, подбежал бы к решетке посмотреть, кто зовет? Может, подумал, что, значит, не забыли их, пришли дать знак о скором освобождении? А может, подумал бы, что все это лишь сон, и опять, понурив голову, погрузился бы в привычное беспамятство?
А ведь стоит только отпереть казематы, и несчастные кинутся в ворота, доберутся до леска на склоне горы и пустятся наутек по долине, что ведет в Австрию и дальше – в Венгрию. Нужно всего лишь десять – двадцать смельчаков, готовых рискнуть жизнью, чтобы захватить мост, перед которым вкопаны два пушечных ствола, преграждающие въезд для повозок. Перебить в мгновение ока караул, с петардами и с саблями в руках ринуться во двор и добежать по коридорам до комнаты коменданта крепости, где находятся ключи. Все это можно сделать за считанные минуты.
В узких коридорах при столкновении живым остается только один. Во дворе поубивали бы всех. Но пока поднялась бы тревога и явилась помощь, большинство заключенных разбежалось бы. Сообщники потом могли бы легко провести их через Венгрию в Польшу.








